Donate

Фёдор Булгаков. Последние дни короля Франции

Natasha Melnichenko06/08/15 08:494K🔥
Людовик XVI у эшафота
Людовик XVI у эшафота

«Вестник Иностранной Литературы», No 2, 1893

Последнее донесение Коммуны гласило: «Полночь, все спокойно. Вдова Капета требует траурное платье».

Последние дни своей многострадальной жизни с 13 августа 1792 по 21 января 1793 гг. Людовик XVI с семьей провел в тюрьме Тампль, старинном (XIII века) здании ордена Тамплиеров, опустелом, почти нежилом и сумрачном. Каждый час здесь приносил ему какое-нибудь новое горе, какое-нибудь новое душевное терзание. Первым ударом для королевской семьи явился приказ лишить ее всех бывших при ней приближенных. В их числе находилась m-me де-Турзель, воспитательница дофина. Теперь её место заняла сама королева, Мария-Антуанетта. Она одевала своего сына и молилась вместе с ним. Король взялся обучать сына. Но вскоре ему пришлось убедиться, что он лишен не только своих королевских прав и личной свободы, но и отцовской власти. Властелины революции стали вмешиваться в самое воспитание дофина, предписывая королю, в каком духе он должен обучать своего сына. Бесчисленные оскорбления, какие всей королевской семье наносились грубыми тюремщиками, Людовик XVI и Мария-Антуанетта сносили «ради бедных детей».

Настала зима. Бесконечные ночи были невыносимы вследствие сырости и холода в Тампле. Король обратился с просьбой к Конвенту о доставлении теплой одежды для его семьи. Ее заставили ждать. Королева проводила ночи в шитье необходимого платья для дофина и дочери, одежду короля чинила сестра его, принцесса Елизавета, ибо Людовику XVI не дозволяли иметь иного костюма, кроме того, который был на нем. Даже отпускавшегося хлеба не хватало королевской семье, и Мария-Антуанетта через Клери, единственного из слуг короля, которому дозволялось навещать заключенных, послала жене пекаря свою мантилью с кружевами. Теперь у них хлеба было вдоволь. Но вскоре заключенных лишили возможности сноситься с внешним миром, разрезали кушанье на мельчайшие куски, чтобы как-нибудь в них не пронесли какой-нибудь записки. Только Клери время от времени доставлял вести о событиях в столице и во Франции. Эти вести имели очень мало утешительного.

Но еще горше стала жизнь несчастного узника, когда его разлучили с семьей. Король был заключен в большой каземат Тампля. Ему разрешалось только обедать вместе с семьей. Затем королевскую семью постигла новая жестокость. Дофина лишили материнского ухода и поместили его при отце. Тщетно мать умоляла позволить Людовику XVII остаться при ней хоть в те дни, когда король болел тифом. И вот чего опасались, то и случилось: дофина постигла та же болезнь. Но и тут матери не позволили быть при больном ребенке. На свою беду несчастный дофин оправился.

11 декабря 1792 г. в час пополудни в Тампль явились мэр Шамбонь, прокурор Шометт и другие чиновники Коммуны, а также Сантерр, главнокомандующий национальной гвардии, со своими адъютантами. Мэр объявил Людовику XVI о статье декрета 6 декабря, в силу которой «Людовик Капет» должен был предстать перед Конвентом для ответа на вопросы его президента. «Капет не мое имя», — возразил король, — «так звали одного из моих предков… Я последую за вами не из повиновения Конвенту, а потому, что власть в руках моих врагов». И он отправился в дождливую погоду через Вандомскую площадь в зал заседаний Конвента. Баррер на президентском кресле держал список 57 вопросов и сказал: «Людовик, вы можете сесть». Людовик XVI сел. Все предложенные ему вопросы в сущности сводились к следующему: «Людовик, ты, который был королем, признаешь ли себя виновным в том, что делом и словом ты пытался остаться королём». Обвиняемый на большую часть обвинений отвечал «нет» или заявлял: «Я этого не делал или поступал так по существовавшим тогда законам».

Вечером между 6 и 7 часами Людовик XVI вернулся в Тампль. Он попросил отвести себя к семье его. Но стража объявила, что не имеет права это сделать. Просьба короля, к которой присоединилась и Мария-Антуанетта, была доложена властелинам революции. Они только через четыре дня постановили решение: ни королева, ни принцесса Елизавета не могут видеться с Людовиком во всё время его процесса; детям разрешается приходить к нему, но под условием, чтобы в таком случае они уже не виделись ни с матерью, ни с теткой. Несчастный отец, узнав о такой резолюции, сказал Клери: «Видите, какая жестокая альтернатива предлагается мне; я не могу решиться взять к себе моих детей, для дочери моей это было бы совершенно невозможно, а относительно сына я понимаю, какое горе я доставил бы этим его матери. И так я должен принести и эту жертву». Какая тонкость чувств: чтобы уберечь мать от печали, Людовик XVI готов один испить всю чашу страдания!

Меж тем Конвент спорил и совещался. С утра до ночи с трибуны гремели речи об этом небывалом процессе. Временами весь зал заседания наполнялся криками гнева и ярости. Наконец, порешили: Людовик должен явиться и оправдываться 26 декабря. В эти тяжкие дни несчастному королю досталась единственная радость. Он узнал, что, кроме избранного им адвоката Тронше и юного Десеза, для защиты Людовика XVI предложил свои услуги его бывший министр, почтенный старец Ламуаньон де-Малерб. 14 декабря 1792 года он явился к королю. Людовик XVI заключил его в свои объятия. Оба плакали. «Ваша жертва», сказал король Малербу, «тем более великодушна, что вы подвергаете риску свою жизнь, но моей не спасете».

В своем роковом конце Людовик XVI был твердо убежден, о чем свидетельствует его завещание, составленное 25 декабря. «Рекомендую моих детей», — говорится в этом завещании, — моей жене, в нежной материнской любви которой я не сомневался никогда; рекомендую ей воспитать их хорошими христианами и честными людьми, которые считали бы высокое положение в этом мире — если им суждено занимать его — опасным благом и обращали бы свой взор на единственно верную и прочную славу вечности… Моим детям рекомендую после того, чем они обязаны перед Богом, который должен быть для них на первом плане, всегда жить в согласии, повиноваться своей матери и считать их тетку второй матерью в благодарность за все труды и заботы, какие она имела ради них, и из любви во мне… Сыну моему, если он должен иметь несчастье быть королем, рекомендую помнить, что он вполне повинен в счастье своих сограждан, что он обязан забыть всякую ненависть и всякую злобу и именно все, что связано с страданиями и горем, какие я испытал; что он может сделать народ счастливым только тогда, когда управляет по законам, но в тоже время он должен помнить, что король может внушить уважение к себе и делать добро только тогда, когда он обладает необходимым авторитетом, и что в противном случае, связанный в своих действиях и не будучи в состоянии внушать уважение, он бывает более вреден, нежели полезен".

Общественное мнение, казалось, все еще было на стороне несчастного короля. Это обнаружилось особенно заметно на спектаклях "Theatre franeais" и "Vaudeville". В первом давали пьесу «Друг закона». Все намеки в ней на процесс встречались одобрением и рукоплесканиями. В театре "Vaudeville" одно из действующих лиц в пьесе "Целомудренная Сусанна" сказало двум старцам: «как вы можете быть одновременно обвинителями и судьями». И эта фраза, по требованию зрителей, была повторена много раз. Но всем, кто зорко следил за ходом вещей, скоро пришлось убедиться, что для короля более не было спасения. Гибель его приближалась неудержимо.

26 декабря Людовик XVI со своими защитниками вторично предстал пред Конвентом. Десез сказал свою мастерскую речь, после которой короля опять отвели в Тампль и с тех пор он уже не появлялся больше перед своими судьями. Он ни минуты не ошибался насчет предстоявшей ему судьбы. В день нового года (1793 г.), глубоко огорченный тем, что лишен возможности лично выразить свои пожелания дорогим ему существам, он сказал: «какой ужасный день!» Один из надзиравших за ним чиновников этим был так тронут, что заметил Клери: «теперь, когда допрос окончился, можно без затруднения получить позволение видеться с семьей; надо только обратиться за этим к Конвенту». «Через несколько дней», — ответил король, когда Клери передал ему это замечание,- «в таком утешении мне не откажут, надо подождать». Насколько слаб и нерешителен был Людовик XVI во все время своего правления, настолько же героически переносил он свою печальную участь. В заточении он также сохранял свое спокойствие, как и перед кровожадными, грубыми и озверевшими врагами своими. Даже безбожные поборники произвола и самоуправства поражались его покорностью воле Божьей.

В Конвенте, однако, все еще слушались разные юридические разглагольствования, в списке стояло еще 50 ораторов. Прения по процессу Людовика XVI затянулись до 7 января. Судьи, очевидно, потеряли терпение, ибо вдруг прервали прения и назначили на 14 января постановку вопросов и голосование: «виновен ли Людовик Капет в заговоре против свободы нации и в нанесении вреда общему благу государства. Нуждается ли наш приговор, какой бы он ни был, в одобрении нации. Если Людовик виновен, то какому наказанию подлежит он».

Что касается виновности, то на этот счет у «патриотов» не было никаких сомнений. Конвент высказался в таком смысле единогласно. Только 28 членов воздержались от подачи голоса. И второй вопрос не трудно было разрешить этим господам. Ведь аппеляция к народу была бы равносильна воззванию к междуусобной войне. Большинством двух голосов решили не обращаться к нации. На другой день был поставлен вопрос о наказании. Все народные представители находились на своих местах. Их было 749. Только 20 отсутствовали по разным поручениям и 8 оказались больными. Весь день прошел в горячих спорах. Наконец, в 8 часов вечера началось третье голосование — поименное. Нерешительные и решительные сторонники, враги королевства, враги анархии — все должны были дать свой ответ. Очевидцы описывают это голосование, как одну из достопамятнейших сцен времен революции. Встает депутат за депутатом, жужжание стихает, пока он говорит или о смерти, о ссылке или заточении до заключения мира. Чаши весов колеблются, еще никто не может сказать, какая перетянет. Герцог Орлеанский, Филипп Эгалите, близкий родственник короля, подает голос за смерть. Даже «патриоты» качают головами от удивления, и гул ужаса пробегает по зале. В ночь больной Дюшатель, закутанный в одеяло, в зало вносится в кресле. Он подает голос за помилование. Наконец, президент, сам глубоко растроганный, должен возвестить, что кара Людовику XVI — смерть! Трое защитников вносят аппеляцию к народу, но их не слушают. Теперь спорят только о том, следует ли назначить отсрочку казни. Спорят об этом целый день и целую ночь. Наконец, в 4 часа утра объявляется: «безотлагательно, смерть в 24 часа! "Министр юстиции Гара уполномочивается отправиться в Тампль, а ceкретарь совета прочтет королю следующие решения Конвента: 1) Национальное собрание объявляет Людовика Капета, последнего короля французов, виновным в заговоре против свободы нации и в нарушении общественной безопасности государства; 2) оно постановляет смертную казнь Людовику Капету; 3) оно отвергает аппеляции поверенных Капета и воспрещает каждому из них давать им какой либо ход». При чтении этих резолюций лицо короля нисколько не изменилось. Только, когда произнесено было слово «заговор», невольной улыбкой подернулись его губы.

В тот день, когда последовал смертный приговор Людовива XVI, Малерб явился к нему. Входя в его комнату, почтенный старец нашел короля сидевшим за столом. Обеими руками закрыв лицо, король погрузился в думы. Людовик, встав перед своим отважным защитником, который преклонил колена перед ним, поднял Малерба и прижал его к груди. Тяжкое слово наконец слетело с уст Малерба. Ничто не обнаруживало удивления или потрясения короля. Он был расстроен только горем достопочтенного старца. «Если вы меня любите, — сказал он ему, — то разве вы не пожелаете мне этого последнего прибежища, какое осталось мне. Уже два дня», прибавил король после минутного размышления «я стараюсь проверить, был ли я хоть малейшим бременем для моих подданных в период моего царствования. Г. Малерб, клянусь вам со всей искренностью моего сердца, как человек, которому суждено предстать пред Богом, что я неизменно желал счастья моему народу и никогда не имел ни одного желания, которое шло бы в разрез с этим». Малерб обещал посетить его еще раз. Проводив его, король сказал Клери: «горе этого смелого старца глубоко меня тронуло». Малерб, однако, не мог сдержать своего слова. Его более не пустили к королю.

Клери хотелось пробудить в Людовике надежду на иной оборот судьбы. Он рассказывал ему, между прочим, что народ намерен восстать в его пользу. «Это мне очень прискорбно, ибо это опять будет стоить только новых жертв. Я не боюсь смерти, но я не могу подумать без ужаса о жестоком жребии, какой я оставлю моей семье, королеве, нашим несчастным детям… А мои верные слуги, которые никогда не покидали меня, это поможет им. Я вижу, как народ, предавшийся анархии, сделается жертвой всех партий, как последуют преступления одно за другим, и томительные раздоры истерзают Францию». Затем он углубился в тот том английской истории Юма, в котором рассказывается о процессе и казни Карла I. До своего последнего часа он занимался чтением этой книги.

После официального объявления приговора королю, он просил только разрешить ему иметь священника для исповеди и еще раз повидаться с семьей. То и другое ему позволили. Аббат Эджеворт де-Фирмонт, родом ирландец, взялся быть при короле. Людовику XVI оставалось теперь распрощаться с семьей.

Стояла холодная январская ночь. Мария-Антуанетта услыхала чьи-то шаги за дверью. В её каземат вошли тюремщики. Они искали высокую узницу. Захватив с собой детей и свояченицу, она поспешила по лестнице тюрьмы. Внизу стоял король. «Жена моя! дети мои!» — воскликнул он, простирая к ним свои объятия. Ни единого слова не произнесла королева. Только рыдания и вздохи нарушали мертвенную тишину, как потом рассказывали присутствовавшие тюремщики. Их присутствие стесняло королеву, и Людовик XVI повел ее в свою комнату, где все они отдались общему горю. Дольше, чем со всеми прочими, беседовал король со своей женой. На прощанье поцеловались. Надо было разлучаться. «Нет, еще нет!» воскликнула королева. Но ведь надо же. Три четверти часа длилась борьба между необходимостью и чувством. Наконец семья отпустила короля-мужа-отца-брата. На другое утро предполагалось последнее прощание. Но, как увидим ниже король пощадил и себя, и своих от страшного горя вечной разлуки.

Расставшись с дорогими ему существами, король сказал своему исповеднику Эджеворту, который дрожал от волнения при виде этой сцены: «ах, и какое это было сожительство! Как я любил и как нежно был любим! Но теперь об этом надо забыть, как обо всем прочем, чтобы думать только о спасении нашей души; этому спасению должны быть посвящены все мои чувства и мысли». С глубоким умилением он прослушал мессу и принял Св. Причастие, затем лег спать.

--

В понедельник, 21 января 1793 года, в Париже с самого раннего утра шел мелкий дождь, от которого таял накопившийся снег. Дороги поспешно расчищались для маневров войск. Немногочисленные прохожие ежились от этой сырой и холодной погоды. На улицах стояла тишина. Все лавки против обыкновения были заперты. Молочницы как бы позабыли о своих потребителях. Утренние торговцы не показывались. Никаких экипажей не гремело по грязной мостовой. Только ритмически раздавались шаги патрулей.

Забили тревогу. С перекрестков барабаны отвечали один другому. Звуки их разнеслись по сумрачному городу глухо и уныло. Это в секциях сзываются все взрослые граждане. С 6 часов им придется быть под ружьем. Из всех домов выходят они поспешно с тревожным челом. Такова уж их жестокая обязанность.

За все время, в течение которого длилась революция, еще не было дня, преисполненного такой торжественной серьезности. Париж знавал восторги, горячку и страсть. Он бывал жестоким, зловещим и безумно веселым. В разнузданности своей он сокрушал все, что только представлялось ему препятствием. Уже четыре года, как разнообразные ощущения волновали его. Но тут впервые он почувствовал себя растроганным до глубины души. Какое-то странное ощущение угнетало его. Это — своего рода страх, при котором испытываешь тупость, растерянность, онемелость. В тревоге другого стараешься прочесть отражение своей собственной тревоги, которую никак не выразишь словами.

Что же предвещает это загадочное отупение. Неужели тюрьма Тампль, как тогда опасались, тюрьма, где томился в заключении король Людовик XVI с семьей, сделается театром сцен резни подобных тем, которые обагрили кровью тюрьмы «Аббатства» и “Force”. Еще в четверг парижский мэр Шамбонь высказывал свои опасения главнокомандующему и батальонам нескольких вооруженных секций. «Уж не думают ли произвести нападение на Тампль в день казни,- спрашивает гражданин Шамбонь,- чтобы передушить всех заключенных». Что будет, если вдруг не хватит сил сдержать это насилие, которое вошло бы во вкус проливать кровь в виду эшафота, водруженного для короля.

Разгоряченное воображение народа строит себе всякие чудища. Быть не может, чтобы такое событие совершилось без каких-либо сюрпризов. Ожидают Бог знает чего. Страх порождает слухи и слухи зловещие. Сами власти распространяют их. Комитет общественной безопасности утверждал, что несколько экзальтированных сторонников короля задумали убить Людовика в то время, когда он выйдет из Тампля, чтобы дать ему возможность избежать эшафота. Администраторы департамента полиции, граждане Брюле и Винье, ночью собрали сведения, подтверждающие этот слух. Один силач на рынке будто бы получил письмо с приглашением для исполнения такой миссии находиться с его товарищами на пути проезда Людовика.

Король под ножом Сансона: такое зрелище должно было вызвать в жизни самые смелые планы. Чего только ни замышлялось в таинственности этой ночи. Мрак благоприятствует заговорам. И вот Комитет общественной безопасности предписывает, чтобы освещены были все окна. Распоряжение это было обязательным. Но оно не исполнялось. Фасады остались темными. Только там и сям, виднелись за рамами огоньки от свечей, зажженных точно над покойником при чтении отходной. А oб каких только заговорах ни доносилось тогда. Говорили об отряде в 800 чел., которые должны, по условному сигналу и на определенном пункте, собраться с целью похитить короля. Эта цифра, передававшаяся из уст в уста, росла — 800 превратились в 6 000, которым, как рассказывалось тогда, заплатили за возбуждение соболезнования в народе. Ведь этот народ в сущности добрый и легко поддается милосердию. Даже Сантерр, тот самый пивовар, который с толпой в 20 000 чел. вторгся в Тюльери 20 июня 1792 г., склонен был поверить этому.

В действительности делались лишь чисто ребяческие попытки, чтобы предотвратить цареубийство, "Breviare des dames parisiennes" напомнил торговкам центрального рынка о милостивом приеме, сделанном им королевой и королем за букет, который они как-то подносили ей: «Пусть же в будущий понедельник освободится Людовик!» Но торговки, эти ужасные кумушки, могли увезти короля из Версаля, но не взялись бы за похищение его с эшафота. На своей сходке они объявили, что не поддадутся разным россказням. Они не выйдут даже на рынок, а останутся дома.

Было всего более уместно ожидать такой попытки от «врагов, взбешенных отчаянием», как выразился тот же Сантерр, которому предстояло принять на себя ответственность за столь тягостный день. Судя по его переписке с исполнительным комитетом, он бодрствовал и не спал ни минуты. Он осматривал посты по ночам, лично удостоверялся в нравственном состоянии секций, 48 парижских секций, ведавших дело подстрекательства низших классов к мятежам, и находил их вполне солидарными между собой. "20 тысяч разбойников Кобленца, — говорил он накануне 21 января, — не в состоянии произвести в Париже ни малейшего возмущения". Но увенчается ли успехом его уверенность, основанная на силах, какими он располагает. Пушки, расставленные на всех перекрестках, резервы во всех подходящих для них зданиях, непрерывная двойная изгородь на пути, по которому вот сейчас должен проследовать мрачный кортеж. Сто тридцать тысяч человек поставлены были на ноги ради одного человека, которого вели на смерть. Можно было делать вид, что все обстоит благополучно. Но это благополучие только поверхностное. На самом деле очень боялись чего-то.

Но что же делал тот, из–за которого мобилизовалась эта армия, в час предшествовавший роковой минуты казни. Он спал. Вчера, ложась в постель, он сказал Клери: «Клери, вы меня разбудите в пять часов!»

Как только пробило пять часов, Клери, предоставивший свое ложе аббату де-Фирмонт и расположившийся в кресле, поспешил зажечь огонь. Произведенный им шум пробудил короля. Последний отдернул свой занавес и спросил: «Разве пробило уже пять часов?»

 — «Государь, пробило уже на многих часах, но не на стенных».

Король приподнялся на локте и тоном беззаботным, довольным проведенной ночью, сказал: «Я спал хорошо, мне это надо было. Вчерашний день утомил меня». Король тревожно спросил, где же аббат Эджеворт, который должен был принять от него последнее покаяние. Потом он встал. Во время своего туалета он сам вынул из кармана печать и положил ее в карман своего жилета, часы положил на камин, снял с пальца перстень, посмотрел на него несколько раз и присоединил в печати, переменил белье. И все это делал он так хладнокровно, что приставленные для надзора за ним муниципальные чиновники поражались его спокойствием. Из кармана он вынул свой бумажник, лорнетку, табакерку, а на камин положил кошелек. Туалет окончился. Клери мог пригласить исповедника.

Король готов был слушать мессу, но не было никого, кто бы мог совершить ее. Клери предложил свои услуги. Он хотел уже читать ответствие хора в молитвеннике на странице, которую укажет ему король… В то время, как аббат облачался, король сам устранил, как излишнюю роскошь, подушку, приготовленную для его коленопреклонения.

Вошел священник. Муниципальные чиновники удалились. Клери притворил одну половинку двери. Было 6 часов. Началась месса. Алтарем служил комод. Эта величественная церемония совершалась в тиши. Король на коленях сокрушался о своих грехах, каялся униженно и столь же спокойно в этой тюремной камере, словно готовился принять Святое Причастие в своей Версальской капелле, окруженный придворной толпой.

Роковая минута приближалась. Но король нисколько не взволнован. Его сердце продолжает биться правильно, его пульс ровный, лицо сохранило ясность. Он подозвал Клери в амбразуру окна и сказал ему: «вы передадите эту печать моему сыну, это кольцо королеве. Скажите ей, что мне тяжко расстаться с ней… В этом маленьком пакете лежат волосы всей моей семьи, вы и его передайте ей также. Скажите королеве, моим дорогим детям, моей сестре, что я обещал повидаться с ними сегодня утром, но я пожелал избавить их от горя столь жестокой разлуки… Чего мне стоит отправляться без их последних объятий!»

Семь часов. Раздается треск оружия и пушек. Гул в народе, возрастающий с минуты на минуту, вздымается точно какая-то гроза… Но готов ли гражданин-палач. Надо думать, что да. Он до мелочей принял все предосторожности. Как только дано было распоряжение казнить Людовика Капета, в виду того, что эта казнь должна отличаться от других в некоторых пунктах, палач накануне её написал гражданину, исполнявшему обязанности генерал-прокурора синдика департамента следующее письмо:

"Гражданин, я только что получил распоряжение, мне присланное вами. Я приму все меры, чтобы не случилось никаких промедлений относительно того, что предписывается им. Плотник предупрежден об установке его машины, которая будет находиться на площади в указанном месте. Мне решительно необходимо знать, как Людовик уедет из Тампля. Будет ли для него особый экипаж или это совершится в обычной повозке, предназначенной для казней этого рода. После казни как поступать с телом казненного. Надо ли, чтобы я и мои люди находились в Тампле в 8 часов. В том случае, если не я повезу его из Тампля, на какой площади и в каком месте надо мне быть. Все это не выяснено в распоряжении, и было бы кстати гражданину, исполняющему должность прокурора синдика департамента, соблаговолить возможно скорее доставить мне эти сведения, тогда как я приму меры, необходимые к тому, чтобы все было исполнено пунктуально.

Гражданин Сансон,

палач уголовных судов".

Ле-Брэнь, председатель временного исполнительного комитета, ответил ему, что карета мэра повезет Людовика Капета из Тампля на место казни, где палач должен находиться со своими людьми.

Палач осмотрел свой нож. Все было готово. Эшафот ждал.

С 5 часов утра Париж находился под ружьем. Главный совет Коммуны предписал главнокомандующему «разместить в понедельник утром 21 в 7 часов на всех барьерах вооруженную силу, достаточную для того, чтобы помешать какому бы то ни было собранию людей, с оружием или без оного, войти в Париж или выйти из него». Секции поставили на ноги и вооружили всех граждан, за исключением чиновников. Все комитеты секций были в полном сборе. Париж никогда не видел такого баснословного скопления вооруженных сил. Цифра этой городской армии считается не менее 130.000 человек. Из 250 пушек Парижа 96 приготовились палить по первому сигналу. Их угрожающие жерла стоят отверстыми. Дисциплина на постах строжайшая. «Исключительные обстоятельства,- сказал Сантерр,- требуют непреклонных строгостей».

Но трудно без шума перемещать артиллерию и легионы. Необычайное движение этих людей, собирающихся для того, чтобы составить железный канал, по которому потечет это шествие, ясно слышится и в королевском заточении. Король без малейшего волнения говорит своему исповеднику: «это вероятно начинают собирать национальную гвардию». Немного спустя отряды кавалерии вступают во двор Тампля и ясно различаются голоса офицеров и металлические шаги лошадей. Король прислушивается и с тем же хладнокровием говорит: «Они приближаются». В это время он сидел у печки, греясь и жалуясь на холод, от которого видимо дрожал.

Под разными предлогами, с семи до восьми часов, стучались в дверь комнаты, где король беседовал с своим исповедником и каждый раз аббат Эджеворт дрожал, боясь наступления роковой минуты. Ему захотелось узнать цель этих посетителей. Оказалось, что они удостоверяются, не покушается ли король на самоубийство. Об этом всего больше заботились в последние часы его жизни. Ведь нации обещали голову короля и хотели дать ее непременно. Но Людовик XVI и не помышлял о самоубийстве, а страх перед своими врагами он считал для себя унизительным: «эти господа очень плохо знают меня,- сказал он,- убить себя было бы слабостью. Нет, я сумею хорошо умереть, так как это нужной».

«Хорошо умереть» — такова постоянная забота последних часов Людовика XVI, его последний акт верховенства. Сейчас ему придется снова явиться среди своего народа. И он хочет держать себя по-королевски и высоко держать эту голову, которую от него требуют и которую он отдает.

Отъезд из Тампля назначен ровно в 8 часов, чтобы казнь могла совершиться в полдень. Парижане извещены об этом прокламацией временного исполнительного комитета, которая была развешана с утра накануне казни.

Людовик XVI теперь сам ждал Сантерра. Король готов, ибо точность есть учтивость королей.

Немного больше 8 часов. Двери растворяются с шумом. Это в комнату, где король находился со своим исповедником, вошел Сантерр в сопровождении двух новых комиссаров, двух священников. Накануне заседания Коммуны, когда стали вызывать желающих быть комиссарами, наличные члены обнаружили очевидное колебание, за исключением этих двух: Ру и Бернара. Десять жандармов составляли конвой. Они размещены в два ряда перед дверью, на пороге которой появился король,

 — Вы за мной пришли, — говорит он офицеру.

 — Да.

 — Прошу у вас три минуты.

Король преклонил колена перед священником. «Свершилось,- сказал он,- благословите меня и помолитесь Богу, чтобы он поддержал меня до конца!» — он встал, повернулся и подошел к людям, стоявшим посредине комнаты, где он так хорошо проспал последние часы, отделявшие его от вечного сна. И передал свое завещание муниципальному чиновнику Бодрэ.

Клери в слезах стоял у камина. Королю, который повернулся к нему, он подал пальто. «Мне оно не нужно,- ответил его повелитель. — Дайте мне только мою шапку». Это была шапка с совершенно новой национальной кокардой. При передаче шапки, рука Клери встретилась с рукой короля, и последний горячо пожал ему руку. Потом Людовик XVI обратился к представителям муниципалитета: «Господа,- сказал он,- я желал бы, чтобы Клери остался при королеве». Он тотчас поправился: «при моей жене. Сын мой привык к его уходу. Надеюсь, что Коммуна примет эту просьбу». Никто не отвечал. Король пристально взглянул на Сантерра и твердым тоном сказал: «Идемте».

Во всей это сцене единственное существо думало, действовало, повелевало — осужденный. Он сказал «идемте», и двинулись в путь. При входе на лестнице король заметил Матэ, привратника тюрьмы. «Я третьего дня немного погорячился с вами, Матэ, не сердитесь на меня»,- сказал король. Пройдя сад, превращенный в тюремный двор, он перед входом во второй двор обернулся. В тюрьме, которую он покидает, заключены были единственно дорогие ему существа в мире. Его удел не предвещал и для них ничего доброго!… Трижды взор его обращается к ним".

Зеленая карета стояла при входе на второй двор. Два жандарма у дверцы её. С приближением короля один из них, Лабрас, бывший отчасти и драматическим актёром, влез в карету первым, потом вошел в нее король, пригласив сесть рядом с собой аббата Эджеворта; второй жандарм вскочил последним и запер дверцу. Тесновато было, тем более, что помехой являлось еще оружие жандармов. Королю хотелось быть один на один со своим исповедником во время этого переезда. Но перед этими непрошенными свидетелями ему нечего было исповедоваться, и он замолчал.

Карета катилась глухо. Ее конвоировали кавалерия высшей школы и жандармерия. Надзор был удвоен. Но разве какой-нибудь безумный рискнул бы прорваться через железный круг, отделявший карету Людовика от его проблематических защитников. Однако, эта толпа оказывается доступной чувству сожаления. «Помилование!» раздается в толпе несколько голосов. «Помилование!» Потом и они смолкают. И среди величественного безмолвия совершается это погребальное шествие осужденного Конвентом.

Большие бульвары окружены тройными шпалерами нанятых федератов или гардистов, вооруженных пиками и ружьями. Только узкий проход предоставлен этому печальному кортежу, во главе которого находится большого роста человек, красивый и самодовольный Сантерр с его барабанами, не перестающими трещать. Любопытство никого не привлекло ни к окнам, ни к дверям. Они остаются запертыми.

Среди этих сомкнувшихся когорт карета подвигается вперед медленно. Король, решившийся молчать, берет из рук своего исповедника богослужебную книгу. Он отыскивает подходящие к данному случаю псалмы и читает их в полголоса. Жандармы почтительно воздерживаются от каких-либо заявлений о себе. Они упорно глядят чрез дверцу, как бы для того, чтобы отделить от себя этого короля и этого священника, которым есть о чем поговорить между собою…

По прошествии двух часов, мучительных для короля, подъезжают к пустому месту, окруженному дисциплинированными войсками. Остановка кареты вызывает предчувствие в короле, что именно тут роковое место. Он говорит на ухо своему исповеднику: «если не ошибаюсь, мы приехали». Появление прислужника палача, открывшего дверцу, подтверждает эту догадку. Жандармы хотят вылезти из кареты. Король останавливает их, рекомендуя их попечению священнослужителя, который имел мужество ринуться среди черни, не рассчитывая ни на почтение к себе, ни на её благоразумие.

Наконец король выходит из кареты. Трое окружают его. Это прислужники палача. Они хотят снять с него одежду. Он отталкивает их с ужасом, и раздевается сам. Его самообладание изумляет палачей. Они привыкли видеть, как умирают жертвы под уравнительным ножом, но эта жертва, смерть которой вызывает такую скорбь в нации, поражает их еще более благодушным героизмом, составляющим контраст с трагизмом положения. Их охватывает какая-то робость.

По знаку Сансона они ободряются. Ведь они работают тут на глазах у властей. У окна одного из зал собрались члены временного исполнительного комитета и Антуан Лефевр с Моморо следят за перипетиями события и ведут свой протокол. Их обязанность — не упускать из виду Капета вплоть до гильотины. С часами в руках они должны отмечать все приготовления и время, когда в корзину Сансона скатится королевская голова.

Помощники палача окружают осужденного, чтобы взять его за руки.

 — Что вы хотите, — спрашивает он их, не давая им своих рук.

 — Связать вас,- отвечает один из них.

 — Меня связать! — вскрикивает король громко.

И краска негодования разливается по его лицу, доселе казавшемуся бесстрастным. Это оскорбление чувствительнее всех, какие наносились ему. У него не хватает терпения, и можно было ожидать, что его сопротивление вынудит прибегнуть к насильственным мерам. Исповедник его, во избежание неприятных последствий этого негодования, увещевает короля успокоиться. «Это новое унижение, государь, еще более приближает ваши страдания к страданиям Спасителя…» Король поднимает глаза к небу с выражением глубокого страдания и покоряется: «делайте», говорит он палачам, которые завязывают ему руки на спину. Сансон обрезает ему волосы. Король чувствует сталь на своем теле. Этот холод вызывает в нем дрожь, но он стоически подавляет в себе страх перед физической болью.

По ступенькам эшафота всходить нелегко. Он взбирается по ним опираясь на руку своего исповедника. Его тучность мешает ему. Ему тяжко. Опасаются, как бы он не упал. Ему приходится отдыхать, собраться с силами. Но он овладевает собой и взбирается на последние ступени, потом решительно вступает на платформу. Его скорее держат, чем поддерживают. Король подходит к балюстраде и громким голосом говорит: «замолчать, барабаны, перестать, барабаны!» Этот приказ он сопровождает ударом ногой от нетерпения. Барабаны могут смолкнуть только по приказанию того, который командует ими. Но нравственное обаяние человека, пришедшего сюда умирать, так властно, что бессознательно руки перестают бить и, не останавливаясь, барабанный бой замедляется. Король начинает речь: «Я умираю невинным… От всей души прощаю всем моим врагам. Надеюсь, что пролитие моей крови будет способствовать счастью Франции. И ты, народ несчастный…» Но человек, распоряжающийся казнью, видя колебание барабанщиков, поднимает свою шпагу. Это приказ формальный, краткий, без возражений, заглушить эту речь. Бой усиливается. Пользуясь им, помощники палача бросаются на осужденного, тянут его к плахе, кладут его на нее… И Сансон опускает нож…

Изабо и Саллэ, члены временного исполнительного комитета, в своей обсерватории отметили час для официальных газет и протоколов. Ровно 10 часов и 22 минуты.

Кровь прыснула потоком, едва не затопив аббата Эджеворта, который, будучи объят ужасом, на коленях у балюстрады, плакал, отвернувшись в сторону от страшного зрелища. Вот он слышит крики: «Да здравствует республика! Да здравствует нация!» Чувствуя головокружение, охваченный страхом, он стремительно встает, сходит с эшафота, прорывается через стражу, смешивается с толпой и скрывается.

Эти крики были вызваны тем, что самый юный из помощников палача, 18-ти летний молодой человек, схватил отрезанную голову короля и показал ее народу. “Viva la Republique!” “Vive la Nation!” И шапки заколыхались, поднятые вверху на конце штыков и пик, острия которых казались точно колосьями трагической жатвы.

Казнь на эшафоте Людовика XVI
Казнь на эшафоте Людовика XVI

Дисциплина тут утратила всякое значение. Взрыв любопытства оказался сильнее боязни ответственности за несоблюдение строгого приказа — не трогаться с места впредь до особого распоряжения. Ряды расстроились, федераты, марсельцы, жандармы, солдаты кинулись к эшафоту. Началась толкотня, свалка. Те, кто хотел бы бежать от этого ужасного зрелища, были стиснуты толпой и увлечены к эшафоту. Безоружная толпа, стоявшая вдали, чтобы пробраться к месту казни, пустила в ход локти. Здесь были и представители буржуазии, и иностранцы.

Все они хотели крови, хотели вещественных сувениров. Внезапно импровизировался торг ими. Какой-то иностранец дал 15 франков ребенку, чтобы он смочил платок в крови. И десятками пошли смачивать платки, под эшафотом, королевской кровью. За платками стали обагряться кровью штыки, сабли, пики. Эта сталь уносила с собой кровавый след цареубийства. Жажда крови в ринувшейся к эшафоту толпе била так велика, что палач крикнул ей: «погодите же, я вам дам целое ведро, это будет удобнее». И он принес ведро, в которое упала голова. Какой-то гражданин окунул туда руку до локтя и пригоршнями брал запекшуюся кровь, которой трижды окропил присутствовавших: «Республиканцы,- завывал он,- кровь короля приносит счастье!»

Но от этого исступленного удаляются с отвращением. Не хищнические инстинкты господствуют в толпе. Не жестокосердие привело всех этих людей к эшафоту. У одних двигателем было молодечество, патриотическая экзaльтaция, у других — чувство скорби, которое приходилось маскировать, потому что иначе попадешь под подозрение. И это сказалось при импровизированном торге волосами короля. Рабочие-плотники предложили купить эти волоса. Со всех сторон потянулись руки к ним: «мне на пять ливров! мне на десять!»

Все эти люди, как в мученику, относились в безмолвному казненному, который растрогал их покорностью своему жребию. Они стали делать сближение, сравнивая платье его с одеждой Христа, из–за которой спорили между собой римские воины. И это платье разодрали по полам. Каждому хотелось унести с собой хоть лоскуток, но из боязни быть заподозренным в недостаточной циничности, что по тогдашней терминологии было равносильно измене отечеству, каждый старался наружно показать, что он поступает, как истинный республиканец, что он запасается куском одежды короля, чтобы наглядно объяснить детям: «вот поглядите на этот лоскут, это часть платья последнего из наших тиранов в тот день, когда он взошел на эшафот, чтобы погибнуть от казни предателей». Беспристрастный и внимательный наблюдатель не мог тут ошибиться. Вдали от подозрительных взглядов лазутчиков исполнительного комитета — эти лоскутки хранились как драгоценные реликвии.

Палачи заключили обезглавленный труп и голову короля в ивовый ящик. Людовик Капет, по распоряжению Конвента, отвергшего просьбу одного гражданина из Санта о погребении этого трупа рядом с трупом его отца, «должен быть отвезен в обычное место, предназначенное для погребений секции, в районе которой он был казнен». Этим указывалось на кладбище прихода Св. Магдалины, на улице Anjou Saint-Honore. Вырыта была яма установленных размеров -12 футов глубины и 10 ширины и в предупреждение культа реликвий приказано было уничтожить кости негашеной известью.

Уже в 9 часов утра граждане Леблан и Дю-Буа, администраторы департамента, отправились к священнику Св. Магдалины, гражданину Пивавец, и спросили его, исполнил ли он пунктуально то, что ему приказал распорядительный совет, и все ли готово. Он предложил им самим удостовериться в том, что все сделал как приказано. С викариями Ренаром и Даморо они отправились на кладбище и остановились у только что вырытой могилы.

Через несколько минут после казни отряд пеших жандармов явился на кладбище, конвоируя останки казненного. Ящик спустили на землю, скользкую от подтаявшего льда и истоптанного снега. Очевидцы утверждают, что от сотрясения ящика голова короля, положенная к ногам трупа его, скатилась к шее, что тело его было полуодето, а ноги без обуви. Башмаки были сняты или потерялись во время перевозки. Уж не соблазнился ли какой-нибудь вор их серебряными пряжками. Или, может быть, какой-нибудь фанатик свято сохранил эти башмаки.

Труп положили в гроб, который и был немедленно опущен в могилу и покрыт слоем негашеной извести. Таким образом, 21 января между 11 и 12 часами дня, в присутствии только нескольких жандармов, двух неведомых чиновников и трех священников, изменивших присяге, похоронили 66-го короля Франции, которому было всего 38 лет 4 месяца и 28 дней. Могила эта по иронии судьбы; оказалась между могилами швейцарцев, умерших за короля 10 августа 1792 г. в Тюльери, и парижанами, задушенными во время катастрофы на бывшей площади Людовика XV.

Министры во временном исполнительном совете в Тюльери, муниципалитет с минуту на минуту получал известия о ходе событий. Нарочные и полицейские, приносившие эти известия, описывали им, что происходило, настроение толпы, в каком расстоянии находился Людовик, и все то, что гонцы узнавали непосредственно из уст Сантерра.

В 10 ½ часов адъютант главного командира национальной гвардии прискакал в главный совет Коммуны с отчетом о казни. Это — очевидец. Он видал смерть Капета. Он в нескольких словах рассказал, как это случилось, и председатель совета, с хохотом, обратился к своим коллегам: «Ну, друзья мои, дело сделано, дело сделано… Все прошло чудесно».

Конвент ни на йоту не изменил себе. Он заседал и прервал всего на пять минут ход своих занятий, чтобы выслушать протокол казни, присланный ему исполнительным советом. Он слушал его холодно и перешел к очередным вопросам.

Жорж Монторгейль, в этюде которого о казни Людовика XVI собраны все новейшие сведения на этот счет, так характеризует настроение парижан 21 января после того, как все совершилось: «своего рода гнет, тяготевший над городом, рассеялся. Никакой радости не предавались, ибо она была бы неприлична, но избавились от какого-то страха. Граждане, вернувшиеся по домам, рассказывали о событии… Некоторое волнение придавало воодушевление этим рассказам, ибо поистине зрелище было грандиозное, с какой бы точки зрения ни смотреть на него — якобинской или прежней. Нельзя было придать ему большого величия. Бросалась в глаза несоразмерность между сопротивлением жертвы и пущенным в ход военным аппаратом, но боязнь, в какой пребывали, в результате придала величественность трагической манифестации этого достопамятного дня».

Ходили и нелепые слухи. Рассказывали о смерти дочери короля, о том, что молодого Людовика притащили к эшафоту его обезглавленного отца, и тому подобные глупости. Но им верили. Таково свойство всякой толпы.

Заговоров, каких опасались, не было. Однако, рассказывали об арестовании каких-то личностей, которые пытались пробудить в гражданах чувство жалости. Выдавалось за верное, что известие о казни убило нескольких горячих роялистов. Цветочница королевы Жюльета Барден бросилась в колодезь. Книгопродавец Вант помешался. Один парикмахер перерезал себе горло бритвой. Точильщик Кордоне повесился на столбе в королевских конюшнях. Боке, инспектор Menus plaisirs, был арестован в одном предместье за то, что пел “De Profundis”. Он находился в исступлении.

На ряду с проявлениями этой крайней печали засвидетельствованы и отдельные случаи необузданной веселости. Жители предместья Antoine собрались в большом числе в кабаках, пили за смерть тирана. Были и другие дебоши, к которым полиция относилась мягко в виду их «патриотического характера».

После 12 часов дня отворились лавки, правда, не все, иные воспользовались этим случаем, чтобы понедельник превратить в воскресенье. А театры, игравшие по обыкновению, сделали хорошие сборы, ибо зрители, взбудораженные событиями дня, жаждали какого либо зрелища, которое отвлекло бы их от тягостных впечатлений.

¡¡ !!
Natasha Melnichenko
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About