* «Пустынники» (1913)
В конце нулевых для меня было крайне интересным делом упорно, раз за разом, безуспешно пытаться пройти собственный квест по московским книжным и букинистическим магазинам. Конечная цель квеста заключалась в том, чтобы найти в каком бы то ни было печатном издании что-нибудь из творчества поэта Алексея Крученых. Подошла бы даже очередная небольшая антология поэзии Серебряного века, но увы.
Поэтические разделы у нас не настолько щедры. Были, по крайней мере. В «Русском зарубежье» знают, о ком идёт речь, но сами, очевидно, переживают, что автор у них не теснится на полке рядом с Маяковским. В «Молодой гвардии» наоборот, не знают и предлагают поискать среди бардов. И смех, и грех: подобное происходило в моей жизни лишь однажды, во время поисков поэтического сборника Эндре Ади на языке оригинала.
Нашелся ли в итоге Алексей Кручёных? Нашелся, но не в Москве, а в Петербурге несколько лет спустя, не в антологии, а добротным свежим репринтом «из раннего» — собственная книга «Полуживой» (1913). “Dernier cri” разлагающейся буржуазии", — писали уязвленные критики о подобных явлениях в русской литературе [Крученых А. (1928) 15 лет русского футуризма. М.: Изд. Всероссийск. Союза Поэтов. с. 3]. Но мнение критиков, как известно, не является истиной в последней инстанции.
Фигура — старшая из игральных карт. В нашем случае — ни валет, ни даже король, а, скорее всего, козырной туз. Алексей Крученых — настоящая фигура из колоды русского постсимволизма. Алексей Крученых — эталон молодого (сам)издателя, что до революции, что после. Это передовик стихопроизводства, его самый бесстрашный реформатор. Сейчас мы бы сказали, что Крученых в своих 1910-х «дико флексил», что, в принципе, является правдой: достаточно вспомнить про лекцию «о корове и театре, рифмующихся за счет наличия «р» в обоих словах» [Сухопаров С. (1994) Алексей Крученых в свидетельствах современников. München: Verlag Otto Sagner. с. 47-48]. История, выросшая в исторический анекдотец: постирония была, есть и будет во многих творческих начинаниях автора.
Если бы Алексей Елисеевич жил сегодня, то с почти стопроцентной вероятностью имел бы, наверное, собственный подкаст, который за счет подобных лекториев взлетел бы не меньше, чем его футуристические книжицы когда-то. Книги по-прежнему взлетают, в репринтах или с аукционов, поэт по-прежнему является объектом самых полярных мнений и обсуждений, а флексит теперь даже не он, а молодежь, ограничивая свой интерес к футуризму авторитарной персоной Владимира Маяковского и крученыховским сами-знаете-каким заумным шедевром.
Алексей Кручёных. 1930 год / колоризация: А. Ференци
Алексею Елисеевичу Крученых — 135! Совсем недавно справлялся юбилей его вернейшего товарища — Бориса Пастернака; теперь пришла очередь его, «за глаза прозванного вьюном» [Сухопаров С. (1994) Алексей Крученых в свидетельствах современников. München: Verlag Otto Sagner. с. 85]. Об
К примеру, во мне живой интерес к творчеству поэта пробудила не работа молодого скандалиста, учинившего победу братьев-будетлян над солнцем, а книга уже сорокалетнего мальчишки — «Календарь» (1926), увиденная мной лишь в отсканированном варианте. По сути, знакомство самое нетривиальное. «Календарь» себя оправдывает: сезонные пробелы «Зудесника» (1922), где в разных ипостасях главенствовала весна, здесь дополняют — на все лады — лето (деревенское, городское, армянское) и осень (ландшафт, извозчичья, обывательская).
Начало-середина 1920-х гг. для Крученых есть своеобразная смена ракурса: от вечной рефлексии собственного "я" — к рефлексии достаточно эфемерной среды, пространства, которое теперь проступает на первом плане, в котором советскому поэту необходимо выстраивать себя заново. Смена ракурса вовсе не означает отказ от дерзкого эксперимента в пользу заурядной бытовщины. Это означает лишь то, что жизнь по-прежнему может звучать и зудеть, по-настоящему, заумно, только по-иному. Жизненную мощь слова как такового больше наполняет собственный (около)религиозный экстаз, нежели схожесть со звучанием Intonarumori.
То, как Крученых жонглирует интонациями, звуками, словами, даже спустя много лет, достойно восхищения. Это истинный перформанс: слушая то, как именинник лично исполняет «Зиму», замыкающую его календарную серию, можно отчетливо себе представить невероятное богатство мимики и жестов поэта. Дирижирует сам себе, не иначе. Художница Мария Синякова вспоминала: «Кручёных изумительно читает свои стихи. Они образные, рассчитанные на впечатление, но они очень яркие, резкие, не заметить их нельзя. Своё стихотворение ,Вьюга“ (имеется в виду «Зима» — прим.) он страшно читает — как вьюга завывает, как щенок скулит, замерзает» [Сухопаров С. (1994) Алексей Крученых в свидетельствах современников. München: Verlag Otto Sagner. с. 84].
Всегда ли творчество Алексея Елисеевича представляет собой чистой воды эскападу? Справедливости ради — нет, но начало его как раз этим и было ознаменовано. Иначе — остаться бы Крученых провинциальным учителем рисования без перспектив на столичные богемные хулиганства. Первое стихотворение поэта в публикации — циничный реверанс единственно ценной культурной программе родного города. Можно изгнать Крученых из Херсона, но, как покажет позднее время, Херсон из Крученых — никогда. Как и краюшку Одессы. Бессмысленный экзорцизм. Когда проходит за стремительными экспериментами боевая молодость, душа в конце пути возвращается к истокам, отпускает формальности и вновь тяготеет к своим корням. Манера откликаться мгновенно на любое действие, как на спонтанный блиц-опрос, тоже никуда не денется (не театр, так кинематограф):
"Херсонская театральная энциклопедия" (1910)
«Анатэма» —
Неудачная схема.
«Анфиса»
Умерла после bissa. <…>
«Дети» —
Ловили многих в сети. <…>
Островского «Лес» —
Полон чудес. <…>
И так далее… — добавил бы Виктор Владимирович Хлебников. К слову, хлебниковское "<…> И скорее справа, чем правый, Я был более слово, чем слева" (1908) предвосхищает будущую сублимацию будетлянства, где самый левый во главе группировки — как раз Крученых, препарирующий слово без лишних прелюдий. Но об этом уже было сказано так много, красноречиво и профессионально, что можно наиболее конфликтный момент его творческого процесса просто опустить.
Интереснее наблюдать, как автор адаптируется в условиях, созданных мировыми социально-политическими процессами. Революция, к которой он благосклонен, если даже не коленопреклонен, и Первая Мировая война, от которой он, наоборот, бежит, предпринимая попытки протянуть реформу поэтического слова на территории, безопасные для сложивших мысленно оружие и беззащитные перед энтузиазмом подобной фигуры от левого фронта искусств.
Собственное тифлисское издательтво «41°» и одноименная новоиспеченная формация являют миру «Лакированное трико» (1919) — книгу до неприличия разношерстную в тематическом и
Обращаюсь к избранным моментам:
(Алексей и злободневность вкупе с эротикой, полузабытой со времен любовной связи с О. — прим.)
У меня совершенно по иному дрожат скулы
— сабель атласных клац —
когда я выкрикиваю:
хыр дыр чулЫ
заглушаю движенье стульев
и чавкающий
раз двадцать
под поцелуем матрац…
***
(Алексей и тактильное ощущение слова — прим.)
В моей пустодупельной голове
Фильтром жужжат
Мохнатые слова
выставлен в верхнесветскую галлерею!…
Замирает переписака
Пять тысяч одна…
***
(Алексей и поцелуй в духе Грааля-Арельского, шутки ради — прим.)
КОМЕТА ЗАБИЛАСЬ ко мне ПОД ПОДУШКУ
Жужжит и щекочет, целуя колючее ушко
***
(Алексей и — неожиданно! — его тульпа, к радости Блаватской и возможному недоумению Пролеткульта — прим.)
“R1”
Каждый день, встречая в подъезде
моего захудалого двойника
—я порывался его нащупать.
Он был увертлив —
кричал дворнику:
— из него чучело набейте!
и тыкал палкой в мои
залежные глаза
Конец 1910-х — начало 1920-х гг. — это время ослепления прошлым, в последний раз пролетающего в строках к месту. В 1919-ом футуризм, «десятилетнее дитя», уже мёртв: имажинисты склоняют по возможности к совместному творчеству некоторых его подвижников. Крученых, конечно же, не таков. Самый левый из всего фронта все еще «взрывает» по-старому в изданиях типографии «41°».
Из «Замауля» (1919/1920):
(Алексей и религиозный экстаз новых Вавилонов — прим.)
1
елигуш шУн Э
БАШВИ аГБАН
ГАЛАШАН
***
2
ЗЕМОхТИ
КУШУМАС
ЖЦИС
ГИРЗАНКА ГЦИС
ЗУРУМхТи АШ
ГЛЫЧ ТСМРО
***
Из «Цветистых торцов» (1920):
(Алексей, самоиронично, с долей прошлого нарциссизма, но грустно — прим.)
1
В зале «Бразилии»
где оркестр… и стены синие
меня обернули
и выгнали
за то, что я
самый худой
и красивый!
***
2
фантазм
известково-ярких ночей
пленял лихорадочных псов
загробным шатаньем
среди ретортных торцов
и вот зацвело
меблированным светом
мое последнее
БЕЗУМИЕ
***
Если года до 1930-го Крученых ещё действительно жил, «с огромным сердцем, словно у молодого красноармейца», подбрасывая лихим творчеством дровишек в костер своего бессмертия, то после — до самой старческой кончины — скорее, уже существовал, повинуясь системе собственных ежедневных ритуалов. Система эта, неизменная и безотказная, к слову, добросовестно законсервировала Алексея Елисеевича во времени, подарив ему жизнь более долгую, чем у подавляющего большинства его бывших коллег по футуристическим эскападам. К 1930-м он тяготеет больше к поэмам («народным» и любовным), а также пьесам, не снискавшим, увы, и доли признания либретто к великомощной «Победе над солнцем».
Из «Ирониады» (1930) — поэмы, посвященной Ирине Смирновой, второй из известных дам, закравшихся в взбалмошное сердца поэта (прим.):
Ирина!
Ну, улыбнись!
Не для меня
— для митинга,
для мира!
Я буду твои подводные улыбки отчеканивать,
как горящие ордена,
неповторные медали,
бросать
их
в собрания
и на рынок.
Бери, хватай,
продавец, спортсмен
и ребенок.
Алексею Крученых — 135. «Мне нравится ужас», — писал он, хотя это вырвано из контекста. Познал его, но, по справедливости, в гораздо меньшей мере, чем его соратники по бойким речевым реформам: достаточно вспомнить дело Терентьева. Крученых, именинник, ловко лавировал между событиями двух несопоставимых эпох — и остался жив, с минимальными, казалось бы, потерями.
Рюрик Ивнев, доживавший свой век параллельно герою текста, со значительном бОльшим признанием и уважением общественности, в мемуарной «Исповеди учителя рисования» облик Крученых зачем-то десакрализировал, то ли обеляя его таким образом посмертно, с якобы благими намерениями, то ли окончательно развинчивая самостоятельно слепленный поэтом культ собственной личности [Ивнев Р. (2017) Серебряный век. Невыдуманные истории. М.: Издательство «Э". с. 283-288]. Вероятно, разговор двух "динозавров» русского постсимволизма — простая мифологизация.
Возможно, вся фигура и творчество Крученых также есть сознательная самомифологизация. Но то, какие невероятные грани и скрытые смыслы открываются с каждым новым погружением в обширное наследие поэта, какие интереснейшие ветки межкультурных исследований оно продолжает порождать, дает право сказать с уверенностью: в будетлянстве Алексей Крученых был, есть и остается самым, что ни есть, настоящим боевым кличем.
P.s. Напоследок — автор в конце своего творческого пути. «Роман по телефону», появившийся в 1950-1953 гг. и продекламированный в той же квартире Брик. Поэт не растерял ни фактуры слова, ни магии безукоризненного обращения с ним на публику.
<…> — Давайте будем с Вами жить
по телефону!
Потому что всё мне известно
заранее:
линючесть ангелов,
круговорот улыбок,
позоры расставаний,
и не хочу таскать страданий тонну, <…>
Вполне современное и своевременное оправдание.