18+
Сегодня «Ф-письмо» публикует интервью поэта и критика Владимира Коркунова с поэткой и филологом Еганой Джаббаровой. Беседа полностью войдёт в книгу «Побуждение к речи: 15 интервью с современными поэт[к]ами о жизни и литературе» (проект «Голос в тексте»). Книга издаётся на пожертвования, и вы можете предзаказать её по ссылке.
Для предзаказа книги осталось совсем немного времени — сбор завершается 16 июля. Как минимум его хватит на то, чтобы прочесть живое, очень трогательное, хрупкое и болезненное (но при этом исполненное огромной силы) интервью с Еганой Джаббаровой. Её первое интервью. 49 из 100 вопросов беседы сегодня на «Ф-письме». В оформлении публикации использованы рисунки Варвары Терещенко и фотографии Азамата Шакирова.
Станислава Могилёва
Егана Джаббарова — поэтка, критик, филолог. Родилась в 1992 году в Екатеринбурге. Окончила филологический факультет УрГУ, кандидат филологических наук. Преподаёт русский как иностранный. Публиковалась в журналах «Ф-письмо», «Новый мир», «Знамя», «Вещь», «Гвидеон», «Урал» на портале syg.ma и др. Лауреат премии «Поэтический дебют» журнала «Новая Юность» (2016). Лонг- и
В стамбульской мечети Айя-София есть музей ковров и килимов, вытканных с XIV века до наших дней. Самые ранние сделаны ещё сельджуками, большая часть — мастерами и мастерицами Османской империи и современной Турции.
Больше, конечно, мастерицами. Узоры на каждом из ковров — язык, чувства и чаяния женщин, у которых зачастую не было другой возможности рассказать о себе.
— Она могла быть безответно влюблена и нарисовать орнамент, который это обозначает, — говорит Егана.
Для неё ковры не только часть культурного наследия, но и единый голос всех восточных женщин, замерший в узорах и орнаментах. Спрятанный — и возвращённый.
Она считает, что её стихи — это её ковёр.
Они говорят за неё. Она говорит вместе с ними. Она, если хочет, говорит вместо них.
I
— Егана, вы толерантны уже по составу крови — ваша родня из Азербайджана и Турции, дедушка живёт в Грузии… Как вышло, что вы родились на Урале, в Екатеринбурге?
— По учебной случайности (улыбается). Отец приехал поступать в СИНХ[1], а мама с тётей — в мединститут. Первые экзамены они провалили. Папа — потому что не очень хорошо знал русский, а мама с тётей готовились к экзамену по химии, а его заменили на физику. Со второй попытки, кстати, поступили, правда, в другие учебные заведения.
Познакомились они на свадьбе — папа был другом жениха, а мама — подругой невесты. Он как её увидел, влюбился ужасно, ходил за ней хвостом, долго ухаживал, пел песни. Мама его игнорировала-игнорировала, но, в конечном счёте, сдалась.
— Ого. Я думал, он её по-восточному украдёт.
— В
— Каким образом? Через плечо — или под руку?
— Да, к тому времени она уже была согласна! Но тогда подобные побеги (а родители мамы жили в Грузии) считались кражей. Родители её простили только когда я родилась…
— Егана, вы никого не крали, но чувство вины испытываете до сих пор. Вы долго и мучительно осознавали себя как девушку, которая любит девушек. Насколько сложно было признаться в этом себе и принять себя такой?
— Я хотела верить, что мне нравятся мальчики, потому что росла в среде, где гомосексуализма не существует. Где девочки любят мальчиков, мальчики любят девочек — и не просто любят, а обязательно женятся, потому что любовь без свадьбы — бессмысленный процесс. А потом, конечно, рожают детей.
— А девочка с девочкой ребёнка не родит…
— Это настолько табуированная тема, что фразы «в Чечне нет геев» — типичны. О чём речь? Это позиция: я не вижу зла, не вижу того, чего не хочу видеть. Меня не то чтобы заставляли… когда я стала осознавать себя, фраза про то, что «геев нет», была в подсознании. И только подростком начались подозрения, что со мной что-то не так…
— Как это проявилось?
— Когда я влюбляюсь, я готова ради человека на всё. Мне хочется позаботиться, защитить, впечатлить… Я готова бежать на окраину города, чтобы купить цветок, который продаётся только там. И вот, у меня была одноклассница, самая популярная девочка в школе — мы с ней даже дружили…
— Она не знала, что вы в неё влюбились?
— Конечно, нет! В школе я не до конца понимала, что делать с этим состоянием внутри. Я никому об этом не говорила. Но тогда впервые почувствовала сверхответственность за человека, ощущение, что он становится заменителем всех прочих ориентиров: пространственных, временных, эмоциональных… Условно: тебе не важно, в каком ты месте, сколько времени, что происходит в твоей жизни, потому что главной становится потребность быть с этим человеком, рассказывать сны и делиться переживаниями — только ему и больше никому. Для меня влюблённость, как правило, — это доверие, когда я хочу впустить человека, открыв для него все двери.
— Вы и сейчас о бывшей возлюбленной говорите, используя мужской род…
— Да, и ощущение, что тебе нравится именно девочка, что ты некий брак внутри общины и себя самого — было очень важным. Первая кризисная точка в понимании того, что я не такая. Кстати, с телом у меня тоже были проблемы в плане допуска, ещё и потому, что я росла в среде, где об этом никто никогда не говорит. И тебе в
Я прекрасно видела семью, всё, что происходит в культуре, и понимала, что таких, как я, здесь нет. Кажется, все живут очень правильно, все молодцы, все следуют заветам старших, и тут я. Недоразумение.
— Егана, простите, а родители знают, что вы… живёте с девушкой?
— Родители знают отредактированную версию моей жизни, Егану-лайт. Хотя да, маме я призналась, но она не готова это принять.
— Как это выражается?
— Допустим, мы говорим по телефону, и она мимолётно замечает: «Ой, как бы хотелось, чтобы ты вышла замуж»… или: «Как было бы здорово, если бы у тебя были дети». Я понимаю, что она очень хочет моей «нормальности». И
— А по факту?
— А по факту мы понимаем, что это невозможно, поэтому моя коммуникация с мамой — это глухие телефончики. Она говорит немного с другим человеком, с той дочерью, которую хочет видеть.
— А отец?
— А отец не знает, и это самое страшное. Я очень боюсь представить его реакцию… Я очень хочу, чтобы они оба осознали (и об этом открыто говорю в интервью), что моя «ненормальность» не означает, что я перестала их любить или перестану поддерживать. Хотя, думаю, они боятся не этого. Это история про коллективное восточное сознание.
Потому что европейская культура, западная — это всегда индивидуализм, это то самое «я», где «я» — главная ценность. У Орхана Памука есть роман «Рыжеволосая женщина», и в нём совершенно потрясающее размышление об отце- и сыноубийстве. Ну, условно — что такое западная культура? Это когда сын убивает отца — Эдипов комплекс и фрейдовская история. Но если мы говорим о восточной культуре, Фирдоуси, о «Рустаме и Сухрабе», то там отец убивает сына.
И это норма.
Дело не в дихотомии Восток-Запад, а в том, что ассимиляция между ними, скорее всего, невозможна. Это история не про убийства, а про сознание.
— Вы говорили, что у вас в жизни были три перелома…
— Первое, с чем я столкнулась — этнический конфликт свой-чужой. Ты приходишь в школу, ты такая же девочка, как все девочки в классе, но тебя тут же начинают унижать, называть черно… жопой, чуркой[2]… А я не знала этого слова, искала, что оно означает, пыталась понять, почему меня так называют. В тот момент, а ты семилетний ребёнок, — ты находишься в невероятной растерянности.
Однажды мы с сестрой, совсем дети, ехали с мамой в трамвае, и одна бабушка совершенно без причины стала кричать: возвращайтесь на родину, вот понаехали… и я видела, как мама расстроилась, и я расстроилась, потому что чувствовала её переживания (а дети транслируют на себя переживания родителей). Тогда я и осознала, что мы здесь чужие, и каждый готов на это указать. Каждый указывает нам на дверь.
— Этнический слом произошёл именно тогда?
— Чуть позже. Мы поехали к родственникам отца в Азербайджан, в Баку. Я очень ждала эту поездку, надеялась, что там я почувствую себя своей. И вот мы приезжаем и… Тётя в шутку называет нас русскими детьми —
— Егана — что значит весь мир. А религиозный перелом?
— Я определяю своё мировоззрение как суфизм. Когда-то мне казалось, что я должна искупить страшный грех — гомосексуальность, и постоянно молилась, читала Коран, соблюдала намаз, хотела покрыть голову хиджабом… Чем взрослее я становилась, тем острее ощущала, что должна искупить этот грех, а потом случайно наткнулась на суфийский трактат…
Он покорил идеей того, что Бог — это возлюбленный, и всё есть Бог. И обряд у тебя может быть только один: любовь. И я поняла, что если испытываю любовь и нежность к миру, если я ценю каждый цветочек, котёнка, щеночка, человека… — я тем самым проявляю любовь и к Богу.
— Значит, Бог — это возлюбленный.
— Да. В
Летом мы с Таей (девушка Еганы. — В. К.) ходили на танец дервишей — это такое кружение-медитация, которое исполняют суфии. Тут идея, что понять природу Вселенной можно только душой и сердцем, а не словами. Кружащиеся дервиши Мевлеви…
— Я рад, что вы не только простили, но и поняли себя. И, наконец, третий перелом — сексуальный? Он «сросся», когда вам поставили диагноз?
— Именно тогда. Я ведь всё равно пыталась убедить себя, что я «нормальная», встроить себя в восточный «правильный» мир и стать той идеальной дочерью, о которой мечтает мама. И вдруг до меня доходит, что я совершаю насилие над собой.
Тут надо сказать, что когда тебе сводит тело — это очень больно. Особенно, когда это происходит почти постоянно. И я вдруг осознала, что если продолжу психологически насиловать себя, я закончусь, меня не хватит. Вот, завтра я умираю. Что я скажу себе? Меня не волновало, что я скажу Богу или окружающим, меня волновало, что я скажу себе. И я поняла — мне придётся признаться, что я всё это время себе врала.
Во имя чего? Для того чтобы жить не свою жизнь.
II
— Ваша новая книга ещё готовится к печати, а последняя на сегодняшний день — «Поза Ромберга». Что в ней?
— Цикл, давший название книге, я написала в палате — буквально за два дня. Я тогда постоянно плакала и не могла успокоиться. И Наталья Геннадьевна, учёный секретарь кафедры, где я училась (я её очень люблю и бесконечно доверяю), позвонила и сказала: «Тебе надо писать. Просто сядь и пиши». И я села — и стала записывать абсолютно всё: за девочками из палаты, диалоги врачей и пациентов, больничные события…
— Где это происходило (помимо палаты)?
— Там было два главных места для прогулок: гигантский подвал ГКБ №40 (Екатеринбург. — В. К.), и лавочки на улице — наша негласная курилка. Я любила приходить туда, люди заговаривали со мной…
— Вам нужны были эти диалоги, а скорее — монологи?
— У меня было такое состояние, что… без них я бы сошла с ума…
— Кто-то конкретный запомнился?
— Гриша — единственный мужской герой цикла. Я сидела на лавочке, никого не трогала, и вдруг ко мне подошёл он — и начал рассказывать свою жизнь. Это продолжалось из вечера в вечер. Про бросившую его жену Олю, про то, как он мечтал уехать в США и стать режиссёром, про то, как хотел украсть золото… Ему, видимо, это было нужно, хотелось кому-то доверять.
А второй человек… уральский поэт Александр Вавилов. Это было потрясающе! Я спускаюсь в подвал ГКБ № 40 и чувствую, что начинаю падать — от больших доз клоназепама у меня нарушалась ориентация в пространстве. И вот я падаю, и вдруг меня кто-то ловит. Поднимаю глаза и вижу, что надо мной лицо Александра Вавилова. Подвал больницы — последнее место, где я ожидала увидеть Сашу! Вообще-то, я его очень люблю — и как поэта, и как человека, и тогда он очень сильно помог мне психологически…
— Другие циклы книги («Меджнун влюблённый», «Меджнун странствующий» и «Меджнун умирающий») тоже связаны с болезнью?
— Почти вся «Поза Ромберга» написана в активный период болезни. Хотя он не закончен — речи о чудесном исцелении нет. Болезнь периодически проявляется, она прогрессирует, просто стимулятор скрывает симптомы…
— Что будет, если его выключить?
— Через минуту все состояния возвращаются.
— Стимулятор может выйти из строя?
— Да, поэтому нужно мониторить, что с ним происходит. Он рассчитан на 25 лет, но возможно всякое. Например, может отойти провод.
— Провод? Как он подключен?
— У меня два металлических стержня в голове — от них идёт провод, к которому подсоединяется стимулятор.
— Надеюсь, он успешно отслужит 25 лет без сбоев и будет заменён. Вернёмся к книге. Вот, например, текст «Зухра»…
— Он тоже связан с больницей, но с другой. У меня тогда онемела правая сторона тела, включая лицо — такого раньше не было.
— Полностью онемела?
— Практически. Я чувствовала прикосновение, но оно доходило… как сквозь толщу воды. И невролог, которая меня осматривала в приёмном покое, не сумела понять, что со мной — и просто сказала: «Иди спать!»
— Невероятно! В таком состоянии любое промедление может быть фатальным…
— А утром я проснулась от того, что в меня… тычут иглой. Тогда и написала про Зухру:
Зухра водит иглой по твоему лицу
помилуй в этот раз — отпусти
слезящиеся от всего что ни тьма глаза
звуки сменяются на боль
на молитвы за детей
Посвящение той прекрасной женщине, которая будила меня тыканьем иглой в лицо и другие места.
— Получается, что эта книга — дневник (отчасти «кафкианский»).
— Все стихи «Позы Ромберга» сосредоточены вокруг моих переживаний о болезни. Там есть текст «Сглаз» с такими словами: «ты можешь молить о пощаде, но не просишь». Ощущение вымаливания мне очень знакомо. Когда у тебя постоянные спазмы и сводит тело — и ладно если одну группу мышц, только руку или только ногу. А когда сводит всё… это похоже на изгнание бесов, классический такой экзорцизм.
Мне кажется, когда об этой болезни не знали (а мой диагноз: генерализованная вторичная тремор-дистония), подобное состояние объясняли именно бесами. У меня сводило всё — корпус, плечи, ноги, руки. И это происходило одновременно.
III
— Операция на мозге — насколько это страшно?
— Страх приходит, когда везут на операцию. До этого ты очень занят: собираешь бесконечные анализы, а у Минздрава всё строго — если что-то забыл, разворачивают обратно. А ещё я оперировалась в Тюмени, и туда нужно было доехать, спасибо папе, отвёз и вернул. Я заметила, как он переживал, не подавая вида — шутил чаще обычного.
— Сколько раз вы лежали в больницах с тех пор, как был поставлен диагноз?
— Я часто пыталась перетерпеть дома. Боялась герметичности больниц — закрытости пространства. Но были две критически точки. Помню, как немела нога, но я шла на вторую работу — убеждала себя, что просто устала. Отвожу две пары, выхожу и чувствую, что мне хуже. Кружится голова, я буквально волочу ногу, у меня дико болит правая рука и немеет правая сторона лица. Я очень испугалась, с трудом добралась до дома. В
— За это время человека может не стать…
— При инсульте это критическое время. И вот, приехала скорая, зашла девушка и спрашивает, как меня зовут. Я отвечаю — и слышу чужой голос. А в комнате только мы. И тут я понимаю, что у меня нарушилась речь. Это одно из самых страшных ощущений, которые я испытала…
— А вторая критическая точка?
— Это была 40-я больница. Мне уже поставили диагноз, я еле ходила, не могла контролировать правую руку. В
— Как справлялись в быту?
— У меня характер: делаю вид, будто всё в порядке, до последнего. Не знаю, кого пытаюсь убедить — себя или окружающих… Выпивала горсть миорелаксантов, снимающих спазмы, и шла на работу. А работала в трёх местах. Выпивала ещё горсть и садилась за диссертацию…
Я обычно не прошу о помощи, но иногда я готова была кричать: «Помогите!». Помню, пришла в редакцию «Урала» за гонораром. И вот, выхожу, у меня хорошее настроение и такой приятный день… и понимаю: у меня так сводит колено, что я не могу идти. Я схватилась за столб и замерла, потому что, если сделаю шаг — упаду. А люди обходят. Они не понимают, почему ты застыл в странной позе. Никому в голову не придёт предложить помощь! Люди признаки неврологических заболеваний часто принимают за пьянство. У тебя, например, шатающаяся походка — координация движений нарушена. И хрен ты кому объяснишь, что не пьяный, что тебе плохо…
— Что вам запомнилось из больничного быта?
— Особое время. Ты лежишь и каждый вечер слышишь, как
— Вы стали бережнее относиться к людям?
— Этому меня научила болезнь.
— Да, но болезнь отвлекает: ты её на себя проецируешь. Сложно думать о других, когда ты стоишь у столба, пытаясь сделать шаг… Отношение к миру меняется, когда ты переживёшь болезнь.
— Это абсолютная правда. И я рада, что ты об этом говоришь, потому что не все осознают, что в момент болезни ты другой — очень злой. И я была злая и очень замкнутая, потому что, когда ты испытываешь боль и не способен выйти из неё — ты в ней замурован.
И только когда ты находишь выход (пусть в отдалении, пусть через операцию) и начинаешь смотреть по сторонам, к тебе со всех сторон подходит боль окружающих, ты понимаешь, что всем больно. Вот Лера, кассирша из сургутского «Магнита», которая лежит с тобой в одной палате. Она без конца смотрит сериалы по «России 2» — без наушников, и ты слышишь все любовные перипетии. Вы вроде бы из параллельных миров, но тебе её жалко. И ты переживаешь, спрашиваешь про мужа, про детей… Болезнь меня научила слуху к другим.
— Больница в некотором смысле — большая душевая, только перед взглядом не обезличенные спины, а шифры болезней (вместо людей)… Отсюда начался ваш проект про неврологические заболевания?
— Он начался с меня, когда я ждала операцию, подавала документы на квоты от государства. Обязательная стадия — когда тебя регистрируют и присваивают 13 значный номер, в котором всё в виде цифр — и ты, и твоё заболевание, и твоя очередь на операцию:
я равно G54.8
я равно талон номер
65.0000.02606.189
[на рассмотрении]
профиль 08.00
я равно: «ожидайте ответа»
ВАШ ЗВОНОК ОЧЕНЬ ВАЖЕН ДЛЯ НАС
я равно: специалист ушел на обед
мы не знаем, узнайте сами
ВАШЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ
ВАШ ЗВОНОК
ВАШ G54.8
Каждый раз, когда я звонила в Минздрав Свердловской области, чтобы что-то уточнить, я долго висела на линии — там играет псевдоуспокаивающая музыка, и на её фоне бесконечно повторяется: «Ваш звонок очень важен для нас».
И это рождает ощущение, что ты герой романа «Мы», ты — число, а не человек. С одной стороны, меня раздражало это ощущение, а с другой ассоциировалось с лагерями, нацизмом, как и любая классификация людей, попытка их обезличить.
— Для вас важно вернуть в шифр человека?
— Скорее напомнить, что за каждым числом стоит человек.
— В проекте (говорю для читателей) истории, которые Егана пережила разными голосами/языками. В первую очередь, самих больных.
— А ещё там истории, которые рассказывают их близкие. Сегодня я брала интервью у девушки, которая потеряла маму
А вот Ваня. У него ДЦП и очень сложная речь. Понять удаётся не всегда. Когда я переслушивала одно из его голосовых сообщений, я поняла, что хочу графически передать напряжение его речи. Меня поразило, как он пять раз повторил: «Вы меня понимаете? Вы меня понимаете? Вы точно понимаете, что я говорю?». Он привык, что его не понимают. И мне важно графически это передать, чтобы читатель вместе с ним смог выяснить, понимают его или нет? Чтобы у читателя произошло погружение в эту речь.
IV
— Во время болезни, когда ещё не было понятно, чем всё закончится, в вашей жизни произошёл трогательный эпизод. Трогательный сейчас, а тогда трагически-трогательный. Про хурмяный сад…
— Это произошло, когда я была в отчаянии, когда мне только поставили диагноз и я понимала прогнозы. Не просто понимала — была на пике физического распада. Я хромала. Правая нога немела, и я переставала её ощущать, как
— Как сердце.
— Да, как сердце.
— Хореические — как поэтический размер, только происходящий со всеми вами, как будто болезнь пишет из вас стихотворение.
— Тогда я и узнала, что мой единственный вариант — операция. Препараты уже не работали.
— А альтернатива?
— Не было альтернативы.
— То есть смерть?
— Смерть — не страшно. Потому что смерть — конечная точка любого существования. Страшно осознавать, что ты становишься немощной, злой. Я тогда перестала радоваться. Знаешь ощущение: конечность функциональности тела?
— И тогда вы с Ниной придумали хурмяный сад…
— Я была у неё в Екатеринбурге — ей тогда тоже поставили неврологический диагноз. Мы обнимались, и нам было очень жалко друг друга, потому что нам не повезло, потому что мы поняли, что никого не будет рядом и мы останемся в своей немощности одни. Нина тоже этого очень боялась.
И тогда я ей пообещала, что если так случится и мы останемся одни, я обязательно буду за ней ухаживать. А она пообещала, что будет ухаживать за мной. И тогда мы придумали хурмяный сад. И наш домик рядом. И мы представляли, что если одна из нас окажется в коляске, то вторая будет вывозить в сад. Мы будем вместе стареть, читать книги, разговаривать друг с другом. Это была мечта про человеческую любовь и семью, которой к тому времени у нас могло уже и не быть. Мы были в этой мечте очень милыми, хотя порой и язвительными. Представляли, как сидим в библиотеке или в саду, читаем стихи и обсуждаем их…
— Современных поэтов?
— Современных и тех современных, кто уже постарел (улыбается). А ещё мы представляли, что у нас есть кошка…
— Вроде бы вы не любите кошек?
— Ровно два человека привили мне любовь к ним. Это Нина и её божественная Тётушка Хурма — моя самая любимая кошка на земле. И Тая — и её прекрасный кот, которого зовут Чудовище. Он очень милый, и даже жил у нас, когда бабушка Таи была в больнице. Мы ласково называли его Чудя. Помню, когда я увидела его в первый раз, я спросила: «Чудя — это от слова “чудо”»? И вот на меня мрачно смотрит Таисия Александровна: «Нет, он Чудовище!». Хотя она его, конечно, очень любит.
— Это и правда очень мило! А закончить хочу вот чем. Мы говорили о сладкой мечте — хурмяном саде. Но у вас есть и сладкое воспоминание — халва. Тоже ведь о жизни и смерти?
— Это было моё первое воспоминание из детства. Умерла бабушка, и в доме был жуткий переполох. Все что-то готовили и бегали туда-сюда, и в итоге приготовили халву. Она очень странно выглядела — такими комочками оранжевого цвета. И я помню, что когда я её ела, мне было очень сладко. Это была самая сладкая халва в моей жизни. Но в то же время мне было очень стыдно, потому что я понимала, что ем её потому что кто-то умер. Потому что умерла моя бабушка. Но я не могла остановиться. И ела её дальше.
______________________
[1] Сейчас: Уральский государственный экономический университет.
[2] Даже сейчас Егане тяжело это произносить. И я благодарю её за доверие и открытость.