Теплый Стан

Наташа Явлюхина
20:40, 26 июля 2021
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

Настя

Моя подруга Настя, вместо того, чтобы помогать мне кормить щенков, уматывала к парням: рано созрев, она почти ежедневно сплавлялась по тенистому руслу инстинкта к мужским дворовым компаниям, где от нее каждый раз аккуратно избавлялись — тогда я снова встречала в зеленушных потемках окраин странную ровесницу, некрасивую как жеребенок, с сухими гнедыми волосами, в которые налетел снег, и похожими на березовые грибы коленками в резиновой джинсе девяностых. Сощурившись от подноготного узнавания, она взмахивала снятой с руки розовой варежкой крупной вязки и устремлялась ко мне, и из малодушия я тоже устремлялась к ней, но не так быстро.

Занятия было два: мы кормили щенков, вылупившихся под крыльцом детского сада, и катались с горки под аметистовыми звездами московской космической зимы. Чтобы добраться до щенков, нужно было пролезть в дыру под ступенькой, расцарапав шею о ее зазубренный край, и ползти на звук: в пахнущей тряпками и прошлогодними одуванчиками темноте начинала скулить и приветственно бить хвостом осаждаемая бесноватым выводком дворняга с утыканным лиловыми сосками выменем цвета ряженки. Обычно под крыльцо лезла я, а Настя оставалась стоять на стреме, скучая и высматривая за забором представителей мужского пола, которым она еще не успела осточертеть. Чтобы дать ей время, я возилась с щенками и сальным пакетиком подольше, и часто это срабатывало: выбравшись в конце концов на свет божий — затянутые битумом съезды с МКАДа, лимонный февральский закат в алюминии таксофонов, спелая чернота оттепельных веток — я как правило с облегчением выясняла, что она воспользовалась шансом.

Но Настя всегда возвращалась, вернее, рано или поздно я обнаруживала, что она неизвестно как давно молча шагает рядом; я не задавала вопросов, и мы отправлялись добывать линолеум для горки. Мы заходили в подъезд с разбитым домофоном, поднимались повыше на лифте с оплавленными черными или, если везло, круглыми лунными кнопками, напоминавшими вожделенные таблетки валидола до такой степени, что во рту собиралась слюна, на этажной площадке быстро, в два решительных рывка, отдирали от пола по квадрату бурого, как стужа в новостройках, линолеума, стряхивали с них пепел, побив о батарею, и выметались, пока кто-нибудь из заскорузлых, жукообразных жителей эпохи не вышел покурить. Линолеум так замечательно летал по сливовому, распаянному внутренним электричеством до звездчатых трещин льду, что однажды, миновав хоккейную коробку, деревянного журавля, десант несгибаемых рябин и песочницу с полинялым грибом в роли разделительного буя, вынес меня под бампер машины, ползавшей по двору в поисках парковки. Пока водитель крутил ручку стеклоподъемника и высказывался, я вылезла из–под бампера и пошла в сторону своего подъезда, не оглядываясь на горку и мат и удивляясь задубевшим от адреналина ногам.

То ли Настя нашла спутников по душе, то ли потеряла ко мне последний интерес, но после того случая я видела ее все реже, а когда видела, сразу меняла маршрут — что-то надломилось и во мне. А потом кончилась зима, Настя сняла свою безразмерную куртку в цветных треугольниках, точках и зигзагах и изошла слезами и цирковым пеплом на ветру московских окраин: он понес ее искрящую, как розетка, душу над нумерованными летними тубдиспансерами, списанными в колодезную тень гаражами, крытыми парковками и пустырями в ольховом соре и всклокоченных кошачьих трупах, оскаливших морды с молочными, как те кнопки, радужками и водорослями на зубах, к Московскому морю; да нет, никуда Настя не улетала, она умерла по-другому — похорошела в одно лето и зажила новой жизнью, чистой и страшной, как апрельский сквозняк в многоэтажках Теплого Стана. И хотя Насти давно нет, я до сих пор узнаю ее в каждой женщине — тоскующую непонятно о чем девочку с окраин, и предательницу щенков.

Мухтар и Лайма

Мухтар и Лайма жили у вахтерш в одноподъездной многоэтажке напротив. Мухтар остается самым красивым псом из всех, что я встречала: бескомпромиссная помесь лайки с утесом, выкрашенная в рыжий, черный и цвет первого снега в котловане осенней стройки (очень белый). Когда он поворачивался анфас, воображение дорисовывало между тремя равновеликими точками — глазами и мочкой носа — стороны правильного треугольника; широкоскулый Мухтар обладал так называемым беби фейсом, и, будь его заводчики людьми, они бы озолотились. Но заводчики его были помоечными и лесными духами, так что раскосые каштановые глаза в темной обводке, с изогнутой в виде знака ~ линией нижнего века, придававшей взгляду выражение беззащитное и отважное одновременно, рысий лоб с поперечным желобком для детского пальца, вечно навостренные уши с щедрыми кисточками, боевитая очерченность и почти приторная балетная стать достались окраинам девяностых совершенно даром.

Спутница жизни Мухтара, Лайма, на первый взгляд ничего особенного из себя не представляла и только оттеняла его статуэточную красоту. Это была тугая, как боксерская перчатка, подпалая сука с недорастворившимися чертами ягдтерьера в облике и, в минуты злобы, змеиной пластикой норных собак, подтверждавшей худшие догадки. Лайма меня скорее терпела, чем любила, любила она только Мухтара и на прогулках жадно кусала его за морду. Мухтар любил меня и Лайму — ровной снисходительной любовью. Стояла вечная зима.

После школы я заходила в вахтерку и мы отправлялись гулять втроем, но чаще вдвоем, потому что Лайма, в которой не смолкала кровь предков, через день бывала наказана. Иногда я заставала предшествовавший епитимье скандал: потерявшая терпение вахтерша, подцепив Лайму за ошейник, отволакивала ее, упиравшуюся как перед убоем, в пустую, голубую от близко подступивших берез комнату и оставляла там поразмыслить о жизни. Дверь она захлопывала наотмашь, что, вероятно, должно было вносить в происходящее особенно поучительную ноту. Расправив ногой собравшийся в гармошку ковер, она садилась за застланный гобеленовой скатертью стол пить чай и приговаривать «чертова реклама» и «повой мне еще». Лайма выла часами, припав к щели под дверью, не меняя тембра, остекленев и ощетинившись одновременно и сузив дивные бешеные глаза. Как и все прищученные психопаты, она требовала прощения и свободы, и ее вой был сверлом, буравившим печень вахтерши, вазу с конфетами, экран в голографических помехах со скачущим логотипом «Поля чудес», фундамент многоэтажки и ядро Земли, которое я всегда представляла себе в виде завернутой в золотую фольгу круглой шоколадной конфеты с орешком внутри. Когда у Лаймы сбивалось дыхание, она переходила на цыганские проклятья на собачьем, но быстро восстанавливалась.

Ягдтерьеры вынут душу даже из трупа.

Думаю, они оба давно умерли — Мухтар и Лайма — и их закопали в лесу за сбитыми из слюны и кальция типовыми школами, еще люминесцирующими по ночам после июньских гроз, разморенных лодыжек в крапе прибитых комаров и одуванчиковых венков, по дружбе или за бутылку. И что был март и лопата не брала землю под березами, а вахтерша, не могу вспомнить ее лицо, промакивала глаза серой шалью с коньковского рынка и шепотом советовала, как лучше копать. Что несло бензином с шоссе и щипало ноздри от холода и слез.

***

В лучшие дни я до вечера шлялась по району, а Мухтар занимался тем же самым, но так, чтобы не выпускать меня из поля зрения надолго. Раз в десять минут наши маршруты пересекались вследствие какого-то непостижимого расчета, почти пугавшего — было ясно, что Мухтар умеет подчинять время и пространство, а я не умею совершенно. Когда я заходила в «Канцтовары», купить журнал «Друг», или альбомы для наклеек, или сами наклейки, Мухтар, слившийся с пеленальными столиками, молочными отделами и вздутыми как мертвые лещи запястьями торговок, ставший мушкой в слезной пленке, моментально воплощался обратно и садился царственно ждать меня у деревянных дверей под обложным оттепельным снегом. А потом снова пускался в свободное плавание, держась настолько независимо, что, учитывая его способность выплетать победоносные узоры по свалкам между оврагом, душой и телом, наша дружба переставала выглядеть как союз равных. Однажды, не очень понимая, зачем мне эта проверка, я, дождавшись, когда Мухтар слетит под откос и станет глянцевитой веткой в первых хитиновых почках, зашла за угол дома, у торгового торца которого мы расстались, и спряталась в заранее присмотренной нише, вымазанной черным, будто в ней взорвалась стая скворцов. Спустя пару секунд он выскочил на дорогу, постоял на цыпочках, навострив уши, потом, шарахаясь от машин, рысцой пробежался туда-обратно — с него слетела осанка, как с курсанта, которому отвесили подзатыльник, и его мелко трясло. Догадавшись, что его сейчас задавят, испугавшись его отчаянья и своей подлости, я вышла из укрытия и позвала его, готовясь пережить сцену, приблизительно соответствующую той, что я видела в каком-то фильме про людей и собак. Ее не последовало: он быстро взглянул на меня, почти не заметив, но заметив, замешкался на секунду, и, как ахалтекинец легко перебирая ногами, подался в сторону и исчез. Больше в тот день мы не виделись, хотя в растущей панике предательства я облазила весь район, наугад прося и даже умоляя его вернуться.

Но уже на следующий день он простил меня — полагаю, потому, что был собакой и понимал любовь как долг — и все стало по-прежнему. Он радовался моим визитам, скользил неясным огнем по потемкам, мешаясь с ноздреватым веществом зимы, описывал фигурные круги по загаженному вейнику, как выполняющая сложную строчку игла, но всегда возвращался; ждал меня на парковке универсама, под косым липким снегом, с достоинством уклоняясь от чужих прикосновений (я наблюдала сквозь зеленую от старости витрину), чтобы, когда я выйду, подставить лоб и благосклонно переждать ласку.

В том подвесеннем мире огней и окраин, где девочка хочет собаку, и нужно ей уступить, я садилась и целовала Мухтара между ушей, в сизый остевой волос, куда налетели подробные снежинки с уже кое-где обломанными наконечниками. Посидев, мы шли заносить домой нарезной батон, который там давно перестали ждать. Лайма придушенно выла, и этот вой поднимался до звезд.


Теплый Стан


Вижу как фотографию момент, когда резко, словно дернули рубильник, заработало восприятие, и я обнаружила себя в обставленной лакированной мебелью комнате с хрестоматийной полосой света под дверью. Шторы, как воду, пробивал цилиндрический луч; заснув, я видела во сне с того же ракурса те же шторы и луч — он не двигался, как стрелка в башенных часах сломанного города, но в его толще шло быстрое перепостроение атомов, роилось блескучее вещество, и от этого ныло то место, где еще не наросла душа, и сами собой текли слезы. За все часы прерывистого сна, помноженные на месяцы, вечер так и не сменился ночью.

В похожем на пруд пространстве, образованном створками шифоньера, отражались пущенные к ночным облакам китайские фонарики — абажуры с прикроватных тумбочек — вставали на дыбы драконы с иероглифами в лапах, железнодорожно гудели скважины и ключи с брелками в виде сплетенных из розовой проволоки креветок, неотличимых от настоящих: до сих пор одного взгляда на лавандовую пену в кастрюле мне достаточно, чтобы встать у азиатских антрацитовых озер, вобравших в себя отсветы селадоновых ваз, львов Будды с базедовыми глазами, тиковых чудищ, изблевавших из кудрявых ртов перекрученные пурпурные веревки с кистями, перламутровых журавлей, люльку под навесом луча, затвердевшего от слез. Дописав это, я понимаю, что врытый в снег, инсулинки и кал дугообразный дом 123 был выброшенным на берег древним млекопитающим с ракушечной крошкой в ноздрях и мочалом кладофор на ребрах, чье слезящееся брюхо озаряли, как поезда ночную насыпь, перемежающиеся весны, и что появление в нащупывающем самого себя тексте креветок и морской темы — добрый знак: это стальной край предзаданной логики блеснул в придонных слоях, непонятно зачем, но обещающе.

Почему плачут дети? Меня мучили запахи: нагретого утюга, земляничного мыла в промасленной обертке, прилипшей к полке, стирки и снега, когда открывали балкон. Являлся облаченный в наэлектризованный шелк фантом, я упиралась в сбрызнутую красной водой грудь и рыдала сильнее, потому что там, где я находилась не так давно, не было родства и молока, а только покой и ослепительный мрак. Паническая, нейронная тоска по этому покою с годами превратилась в фоновую — как если бы низко гудела вдавленная в паз, заевшая клавиша — а затем в спокойное знание, что, хотя жизнь это забывание покоя, в темноту и слезы вернуться все; что сначала приходится обживаться в теле, как щенку в коробке, но придут вытряхивать из коробки, и тогда станет холодно и до рвоты светло, но все равно не так страшно, как от луча и мебели в той комнате, далеко не так.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File