Драма муравья, несущего сахарный тростник (часть II)

Constantin Olenich
16:15, 02 августа 2020
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию
Walter Schnackenberg Surreal Figures in a Rocky Landscape

Walter Schnackenberg Surreal Figures in a Rocky Landscape

30 Мая

По дороге домой увидел платную уличную выставку. В галерее было множество людей, наряды пестрели от самых дорогих и новых до поношенных и старых. Естественно, я туда не пошел, искусство-то я люблю, но не такое. С улицы открывался отличный вид на некоторые экспонаты. У нас в городе есть бесплатный музей, хранящий в тенях уникальный шедевр, а они смотрят на это! И ведь даже не смотрят, снуют между полотнами, просто чтобы они находились рядом. И всё понятно, как сакура цветёт — никто на неё не взглянет, она становится прекрасной после отцвета. Забегая в Лувр и мельтеша по коридорам, выискивая вульгарности импрессионистов и излияния экспрессионистов, чтобы поглотить их — филеофагия. Лувр всегда казался мне мавзолеем полным трупов. Лишь некоторые экспонаты имеют ценность, в основном скульптуры.

1 Июня

Позвонил Дункель. Сказал, что Фалорена нашли мёртвым возле канала. Чувство такое странное. Никогда не думал, что из всех нас, из всех моих немногочисленных друзей, он умрёт. Именно, вот вообще умрёт. Он всегда был таким, что казалось, будто Смерть не сможет ухватить его за руку. Но вот, смогла. Сначала кто-то ударил его ножом, а потом Смерть всё-таки смогла схватить его лапища.

Он умер в той же гарибальдийке, в которой я видел его в последний раз, когда он так сильно меня… расстроил, наверное. Он не был плохим, но и хорошим тоже, вообще эта дихотомия совершенно никчёмна и себя не оправдывает, но не суть. Его нашли возле канала. Думали, что пьян: не смогли отличить пятна крови от багрянца его рубахи. Он в ней гордо держался, правда, носил редко. Я вот сейчас даже не могу вспомнить, как с ним познакомился, но не суть. Дункель полагает, что его убили из–за его глупости, что он не того ляпнул, не там где следует ляпать не то. Слишком много лишнего говорил, а говорил от того, что не понимал, чего говорит. Притворялся, что думает много, что всё это им мыслится и обмысливается, да вот ничего не мыслилось. Он просто говорил слова, которые ему говорили, критиковал так и то, что полагалось не критиковать, и при этом считал, что это действительно излишне.

Иногда вспоминаю, как мы с ним вместе учились в университете. Как он, действительно самый умный из нас и всех тех, кто бороздил учёные книги глазами пальцев и пальцами глаз, стоял и цитировал нам… Кого же он цитировал…

Позже

Нужно объясниться. Опять о воспоминаниях. Ничего этого не было. Я это выдумал. То есть, я хотел бы, чтобы это действительно было, потому и выдумал этот университет без имени и Фалорена цитировавшего чего-то там. Ничего такого не было. И учительницы, поставившей меня в угол. Я просто хотел, чтобы это было, чтобы моя память что-то да значила. Хотел добавить себе в весе. А выходит, что дважды, даже трижды или четырежды обманул тебя, читатель. Ничего удалять не буду в назидание самому себе, чтобы хоть немного добавить честности в эти записки.

4 Июня

Второго мы с Дункелем пошли в кафе в честь Фалорена. Думал, что посидим в музее — ещё один повод посмотреть на статую, чтобы не показаться навязчивым — но Дункель предложил сходить в кафе. Мы сидели там, в окружение зеленоватого тумана обоев и гардин, перемешанных с тонкими мелодиями робкого пианиста, которого я так и не смог найти — музыка играет, а его нигде не видно, но я точно знаю, что здесь живая музыка. Это написано у самого входа. В общем, мы сидели и пили вино, молчаливо встряхивая бокалами в память о друге. Дункель молчал, я молчал. Мне нечего было сказать о Фалорене, кроме того, что я уже неоднократно говорил и писал. А он молчал. Смотрел в светло-медовую скатерть и молчал, изредка улыбаясь бокалу. Брусчатка капель стекала с его подбородка на стол, оставляя бордовые пятна, а я просто смотрел, как, наверное, мой друг, запивает печаль. Сам-то я пью редко. Не то чтобы против этого, просто как-то не хочется превращать в рутину. Но выпить могу, даже люблю, как говорится. Вот и сейчас я решил дать волю этой сомнительной для многих влюблённости и выпить сполна. Не с горя. Фалорен был, теперь его нет. Гарибальдийка так и стоит перед глазами, но скорее как поэтический образ, чем рубаха мёртвого товарища.

И вот мы весь вечер пили и молчали, пока Дункель не попросил меня уйти. Я не был против. На улице уже было темно, домой мне не хотелось, и я решил пройтись другим путём. Странным образом я нашел переулок, в который никогда доселе не заходил. Дома нависали синевой теней и были похожи на декорации — такие плоские одномерки. Никого не было, а если что-то и мелькало, то лишь свист отдаляющихся улиц и потрескивание только что включившихся фонарей. Я знал, что так выйду домой, иначе и быть не может. Не знаю, чего меня туда понесло, но погодя в этом переулке я нашел бордель.

Я уже писал об отношении к плоти (или нет?), но в этот момент меня так проняло, что я буквально влетел в дверь.

Мгла посетителей, рассеянная по всем углам, пёстрые дамочки и их наглые ручки и ротики. Меня провели в одну из комнат. №23. Фиалковые простыни и сливовые потолки. Всё было чистенько, но я даже боялся представить, как много здесь уже было до меня слияний/излияний. Я сидел и ждал, впадая и выкатываясь из пьяного ступора, пока не пришла девушка.

Она была такой маленькой, с коротенькой стрижкой и туго сжимающей её ломкое тело кремовой комбинацией. Мне стало так неловко, ведь я тут же возбудился от этой мнимой непорочности, но в тоже время я подумал, что она несовершеннолетняя.

Она пахла устрицами и молоком.

11 Июня

Траума лежит на моей кровати. Слегка растрёпанные коротенькие кудряшки волос и мягкая грубость робкого тела. Она нежно посасывает большой палец правой руки. Такая маленькая и худая. Пирамидки торчащих грудей и каскады рёбер. Она напоминает мне дистрофичного ребёнка, скукожившегося на больничной койке. Она водит по мареву губ пальцами. И я смотрю на неё. Смотрю на это белёсое пятно на моей простыне.

Я потратил с ней неделю, может больше. Поддался идиотической похоти. Ходил к ней в комнаты. Ласкал. И всё было, наверное, хорошо. Но потом мне захотелось выйти с ней из обледенелостей стен. Я пытался говорить с ней. Она вяло смотрела на меня, улыбалась, и тут же появлялся скользкий сладкий пальчик, который она, неизменно, посасывала.

Первое время — время ласк и вздохов — было прекрасно. Я был похищен плотью и восхищался каждым изгибом этого сверхтела. Но мне стало мало. Я никогда не был человеком-плоти, скорее человеком-духа, но это как-то слишком громко для меня звучит. Человеком-душенки. И не человеком вовсе, но не суть. Но я никогда не думал, что Траума -это лишь искусно замаскированная плоть и ничего более. Она идеальна и божественна! Но только как скользящий поток.

Я выгнал её из своей квартиры. Уходя, она смеялась, но так ничего и не сказала. Я ни разу не слышал её голоса. Только стоны и вздохи, смешки и чавканье.

12 Июня

Сменил бинты. Запах в квартире стоит немыслимый. Я похож на гниющий фрукт. И именно в это время ко мне кто-то пришел. Это были двое военных. Две огромные одинаковые головы, пытающиеся протиснуться сквозь дверную раму, но я сказал им, чтобы говорили с порога. Не ожидая такого ответа, они, какое-то время, смотрели на меня, принюхивались, в прямом, и переносном смысле. Потом одна голова сказала, что начался призыв на фронт. Второй быстро добавил, что, судя по всему, я не очень гожусь на это дело. Пришлось с этим согласиться, но я не почувствовал, что моё достоинство было ущемлено. Что есть, то есть. Пожелав удачи, они быстро укатились вниз по лестнице.

Интересно, а кто с кем воюет? Судя по тому, что видел на улицах, мы планомерно воюем со временем. Если раньше со временем воевали только писатели, художники и все те, кто мнит себя творческим, то сейчас, как мне кажется, каждый возомнил своим долгом объявить времени войну. И, каким-то немыслимым способом, война со временем переросла в войну с пространством. В обыкновенную войну с пространством.

14 Июня

По-моему, усики скоро совсем отвалятся. Не нужно было менять бинты. Это ужасно. Глаза чешутся, голова и усики болят. Я один сплошной нарыв.

Позже

На стенах начали появляться плакаты, призывающие к действию. Меня точно призвали к действию, и я сходил за справкой о непригодности. Бумажница, выдающая справки, смотрела на меня с таким состраданием, с такой печалью. Но не потому, что я весь в бинте, но потому что не могу пойти туда, куда, вероятно, должен был бы пойти. И все так на меня смотрели. С сочувствием, будто я очень расстроен этому.

17 Июня

Мой дом стоит на возвышенности, на холме. Город весь похож на один сплошной изгиб, ведущий к плоскодолью центра. Он действительно плоский. Стоя там, видишь, как над тобой возвышаются холмы под самым невообразимым наклоном. Может, от того мне так неуютно в центре. Кажется, что всем там неуютно. Спустившись с холма в это блюдце плоскости — чувство совершенно иное. Даже тени от холмовин не спасают. Вы все на виду друг у друга. На виду у собственных домов.

21 Июня

Идя с работы, я попал под дождь. Зонтик забыл, так что спрятался под каким-то навесом из покорёженной черепицы и листов железа. Грохотало, гремело и искрилось всё вокруг. Думал, оглохну. Свыкаясь с шумами, я заметил небольшое окошко, наполовину выглядывающее из–под земли. Внутри было огромное помещение, похожее на зал суда. Откуда-то с потолка бил конус света, а посреди этого конуса стоял человек. Он был одет в точно такой же костюм, как и у меня. Не уверен, но, кажется, что он говорил с кем-то, кого я не мог увидеть. Этот кто-то сидел на огромном стуле или кресле, огороженном деревянной перегородкой, из–под которой виднелись ножки стула. Мужчина казался очень весёлым и расслабленным. В какой-то момент, он снял с себя пиджак и отдал фигуре, прятавшейся за конусом света. После этого, сзади к мужчине подошли двое в какой-то форме, не военной, но точно форме — два больших треугольника блестящей ткани, может кожи или чего-то подобного. Они нацепили на мужчину огромный мешок, с тянущимися от него поясами, и начали вокруг него ходить, затягивая его, попутно обматывая верёвкой живот стоявшего. Закончив, они отступили снова за конус. Мешок полностью покрывал торс мужчины. Видны были только ноги. Мужчина тут же упал на колени и начал неистово биться о пол. Он катался по нему, скакал, падал, прыгал, брыкался так, как мне казалось, не может брыкаться ни одно живое существо. Глубокий рёв железных листов заставлял меня думать, будто это вой мужчины. А затем, он снова рухнул на колени и начал биться головой. Он бился и бился, и бился. Мешок окрасился в цвет крови, но мужчина не останавливался. После очередного удара, он замер, а затем просто поднялся на ноги. Снова появилась форма. Они размотали мужчину и сняли с него мешок. Крови не было, во всяком случае, я не заметил, но мне показалось, что это стоял другой мужчина. Он поклонился, забрал пиджак и покинул конус. На его место стал другой.

23 Июня

Пришел приказ от начальства. Меня, зачем-то, отправляют на пару дней в пригород. Не знаю куда. Уже в поезде узнал, что нужно забрать какую-то документацию. Со мной поехал Спурлос. Он всегда меня поражал своей способностью постоянно находиться рядом, но при этом оставаться незамеченным. Всегда где-то на периферии зрения, будто на нём никак не сфокусироваться, пока он этого сам не захочет.

Мы ехали молча. Не помню где сидел Спурлос. Может, рядом у окна, а может и в другом вагоне. Передо мной сидел мужчина с очень тонкой кожей. Она так сильно обтягивала и сжимала череп, что выступали его всевозможные детали. Он сидел, поджав колени, и всё время смотрел в пол, лишь изредка поднимая голову, чтобы оглянуться, будто ждёт кого-то. Не знаю, почему он мне запомнился. Только ли прозрачностью кожи, растерянным детским взглядом, исполненным ожиданием чего-то, которым он быстро охватывал весь вагон? Мне кажется, что он шептал. Нашептывал какие-то слова. Но я не уверен действительно ли он говорил или это проказа моего уставшего-больного тела, заставила меня слышать его шепот.

Ехали мы безумно долго. Поезд несколько раз ломался и в очередную поломку нам пришлось пересесть на другой. Это был какой-то старинный локомотив. Он еле тянулся по блеску пути и тарахтел, будто набит маленькими жучками, которые начинали переговариваться, когда состав двигался.

Я пытался спать. Спал я очень много. Но это был не отдых. Изнасилование сном, неуправляемыми образами, мельтешащими и скалообразными. Они застилали мои веки, забивали уши. В какой-то момент, я начал чувствовать себя сном, что я его часть и потому мне так тяжело это переносить. Будто обычные люди проходят сон лишь вброд, а я нахожусь на самой глубокой точке этого океанического нагромождения.

Не знаю точно, сколько мы добирались, но, по меньшей мере, несколько дней. А ведь ещё нужно возвращаться.

26 Июня

Мы пробыли там несколько дней. После того, как наведались в контору и те сказали, что бумаги ещё не готовы, делать было нечего, и мы со Спурлусом стали бродить по городку. Вернее я сам по себе. Спурлос, как обычно, куда-то быстро исчез, а вечером я узнал, что он просто вернулся в гостиницу, о чём не решился меня предупредить, и я полчаса искал его в незнакомых переулках, пока мне это не надоело.

Было достаточно свежо, и голубоватый воздух ерошил чувствительную кожу. Я был замотан бинтами и чёрным шарфом, но всё равно ощущал резкую прохладу. Городок был очень маленький и за несколько часов я обошел его весь вдоль и поперёк, даже заглянув в каждый угол и уголок. На площади проходило представление. Полуголая дама — что меня очень удивило, ведь было холодно — в восточных одеяниях, вернее в одеяниях, в которых она думала, что облачаются восточные танцовщицы и, вообще, восточные женщины. Она скорее походила на тканевой вихрь, чучело, набитое разноцветными тряпками. Она танцевала на небольшой сценке. Сама сценка была украшена бордовыми гардинами, стоящими у неё за спиной и создававшими подобие занавеса. Вокруг столпилось большое количество мужчин, судя по одежде — не местных. Местных я научился отличать сразу: они одевались на какой-то устаревший лад, и в их глазах присутствовала желтизна усталости. Все эти «уездники» столпились возле девушки. Их всё прибывало и прибывало, они тянулись к ней. Её руки игриво танцевали в ладонях тянущихся мужчин. Она постепенно скидывала с себя тряпки, обнажая всё больше оливковой кожи, из–за чего от толпы начинал подниматься какой-то пар. В какой-то момент, эта масса шляп и пальто навалилась на неё. Сперва, я расслышал сдавленный смех, а затем тишина. Когда, одумавшаяся масса распалась на единичные особи, ни какой девушки на месте не было. К сцене подошел какой-то местный и начал её собирать, а у него из штанины вышел другой, поменьше, и начал мыть брусчатку.

От этой сценки меня вырвало. Я всё ещё не отошел от Траумы и потому любые проявления телесности вызывали во мне внутреннюю неприязнь.

28 Июня

Я очень нехороший, шкодливый муравей. Убить бы меня как следует.

1 Июля

Вернувшись домой, я сразу ощутил присутствие войны. Если до сих пор о ней говорилось лишь ребусами плакатов, будто бы мы идиоты и не поймём, что происходит, то теперь слово зычно скользило по языку каждого. Многих коллег забрали, а те что остались, подозрительно пересматриваются между собой, будто ожидают тонкого упрёка, который окончательно разрушит башню самомнения и мужественности, которая и без того была, у некоторых, подорвана. Конечно, они не исполнят свой долг в той форме, которой они его понимают. Достаточно примитивной, если смотреть с точки зрения их теперешнего положения — здесь они могут сделать большее. Короче, на работе обстановка стала камерной, как в музее: людей мало, тусклый свет. Байне, по секрету, сказал, что скоро работать будет негде. Гехену плохо, а происходящее вокруг всё усложняет.

По дороге домой — увидел аварию. Два автомобиля на полном ходу столкнулись лоб в лоб. Мне, почему-то, подумалось, что это была не случайная авария, а самоубийство. Я успел рассмотреть лицо одного из водителей — того, что ехал в мою сторону — и, как мне кажется, он посмотрел на меня. Это был мужчина с пшеничного цвета бородкой в пенсне. В последний момент, когда сплетались жилы машины и жилы человека, что он видел? Искривлённый образ искривлённого муравья, скрывающегося за деревом приборной панели? Что он почувствовал, когда осознал, что я — это последнее, что он увидел? Даже если он смотрел внутрь себя, глаза-то вырисовывали бинты на атласе памяти. Выходит, что я сидел с ним в момент аварии и так же как он должен лежать там, зажатый грудой изгибов и мякотью тела водителя. Нет, это не значит, что я хотел бы там оказаться, хотел бы погибнуть. Я смог пережить аварию и рад этому.

Позже

Читатель, верно, после написанного выше, посчитает меня совершенно невменяемым. Конечно, я понимаю, что не присутствовал в машине физически, — надо ли это вообще — но я был в ней в своём воображении. Почему воображение имеет меньшую ценность реального, чем сама реальность? Воспоминания мы ведь ценим больше, чем фантазии, хотя, как по мне, они, во многом, равнозначны. Если я вообразил себя, скажем, погибшим в автокатастрофе, значит, это действительно случилось, но на ином уровне. Правда, тогда и любая неосторожно брошенная мысль, нежелательный образ, выпавший на тротуар воображения, оказывается столь же реальным, как и наличие Солнца за окном.

2 Июля

Вместо работы пошел в музей. Дункель был молчаливей обычного, так что я мог спокойно не отыгрывать приличие и сразу же устремиться в зал скульптур. Пан ждал меня, как обычно. Туманный взгляд моложаво-старческого лица. Застывшее полудвижение. Таинственная шерсть. Я боялся его и восхищался. Наверное, это те чувства, что вызывает истинное искусство. Это надрыв между материей и тем океаническим. Чуть больше последнего — и я бы растворился в бытии отсутствия. Бытии неограниченном сущим. К этому и стремятся художники, творцы и так далее. Придумывают себе имена, жанры, и в итоге мы имеем размалёванную клевету материи. Но это естественно, потому не безобразно. Фотография мне нравится. В отличие от естественного искусства, она заведомо патологична. Фотографии всегда говорят о чём-то неправильном, так как нет даже подражания. Они будто срывают покров, демонстрируя то, что ты и так видишь, но иначе. Даже, если нет никаких особых эффектов — молниеносная фотография — но и она кажется патологически извращённой. Как будто что-то не так, как будто, вместо таинства природы видишь её обнаженку. И вот не ясно, что хорошо: хитросплетения мазков, отводящие тебя далеко, лгущие тебе или игра светотени, застывшая на фотобумаге? Есть ещё слова, но они для меня тайна. С начал идёт природа, а потом слова. Словотворчество, в отличие от искусства иного, не подражает природе, оно просто не может. Но хочет этого. Ужасно скрежеща зубами, словесность восхищена своей уникальностью среди других творческих форм, но в тоже время, она глубоко одинока, в свое оторванности от природы. Этих диких зверей синтаксиса не так легко поймать и усадить в клетку смыслов.

Может создаться впечатление, что любое другое искусство, кроме этой скульптуры, мне чуждо. Но это не так. Я не выезжаю из города, а здесь редко проходят стоящие выставки. Как-то проходила выставка Ватто. Мне нравится общая отрешенность на его картинах. Ещё немного, и она обратилась бы в траур. Но сама выставка, по обыкновению, прошла скверно. Много народу, шуму, фотографий у картин и вообще, всё мельтешило, как будто это не выставка, а карусель, на которую мы зачем-то притащили картины.

7 Июля

Не мог уснуть и решил пройтись. Ночи сейчас до безобразия тихие. Людям и без того страшно лишний раз выходить на улицу, так ввели ещё и комендантский час, так что улицы совсем опустели.

Сейчас должно быть лето, но по ощущениям — поздняя осень. Постоянно сыро и холодно, очень холодно. Может, это меня морозит? Лапкам всё хуже. Начал их бинтовать. Они болят. Усики болят. И вот в таком состоянии я вышел на улицу.

Несколько фонарей так ярко освещали улицу, что у меня начали слезиться глаза. Кроме этих фонарей не было ни одного источника света. Посмотрев вдаль, я увидел стену мрака, в которую тут же устремился, чтобы только избежать иглоукалывания настойчивого электрического свечения.

Там я стоял и слушал, как ухают шубы темноты, переговариваясь между собой. Как громыхает тяжеленное кадило, распыляющее ароматы ночных цветов. Я ничего не видел, ничего не слышал, даже контрапункт сердцебиения перестал содрогать мою слабую грудь. Мне казалось, что предполагаемые за тьмой окна больше не существенны, что они лишь блеклые кляксы на моём хрусталике.

Вигилия продолжалась. Томный вой теней сопровождал меня. Мне начало чудиться, что я бреду среди руин древнего города, умершего давным-давно под вулканическим пеплом. Я всё ещё могу расслышать запах гари и шум бегущих башмаков.

Где-то вдали зашумел трамвай, и я тут же вспомнил ту поездку. Мне стало немного не хорошо — вновь увидел тот глаз. Сейчас он не кажется таким пугающим, да и сказать, что я испугался самого глаза — неверно. Размышляя, я пришел к выводу, что испугался того, что было за этим глазом, того бесформенного. Но испугался ли на самом деле? Или это тьма подарила мне храбрости?

8 Июля

Отправили в отдел киномонтажа. Никогда сюда не заходил. Даже знакомый там есть, но всё равно не заходил. Собственно к Зонтагу меня и отправили. Нужно было отдать негативы.

Никогда не был поклонником кино. Могу посмотреть, даже восхититься, но фильм никогда не мог дать мне того же, что, скажем, даёт фотография. Всегда казалось, что кинематограф наоборот отводит от этого. Но вот рассматривать негативы — совершенно иное. Растянувшиеся на целлулоидной полоске одинаковые кадры всё равно, что фотографии, но из–за реверсии цветов, кажется, что заглянул в изнанку. Пытаешься угадать застывшие смыслы, которые только готовятся раскрыться в движении. Если фотография однозначна в статичности, то кадр в ней многозначен. Он как бы наготове, всегда котов к действию.

У Зонтага сидел наш общий знакомый Хульрам. Очень давно с ним не виделся. Рассказал о работе в иностранном университете. Ах да, он патологоанатом. Несколько лет преподавал анатомию в Западной медицинской академии, но, из–за проблем со зрением, пришлось забросить. Он сидел со стеклянным взглядом и рассказывал различные истории из практики. Мы же с Зонтагом, точно ребятня, собрались вокруг и слушали под мерную вибрацию монтажной.

Хульрам много смеялся. Рассказал, что однажды, в день общей практики, им забыли предоставить тело. Как только он вышел к студентам и сказал, что сегодня не будет вскрытия, заметил многоликое облегчение студентов. Я как-то невольно подумал, что если бы мне недоставало тел, то я бы пошел на убийство. Не помню, сказал ли это вслух. В любом случае, помню, что повисла тишина и Зонтаг, вяло потянувшись, вернулся к работе. После этого мы сразу распрощались.

10 Июля

Позавчера, когда шел из монтажной, порвал пиджак. Не знаю как, но тот порвался. Хотел было пойти вчера к швее, но что-то совсем плохо себя чувствовал. Из новых симптомов: головокружение и шум в ушах. Поэтому провёл весь день в кровати. Просто бездвижно лежал. Ни снов, ни мыслей, ни фантазий. Просто гул и кружение.

11 Июля

Весь день просидел в очереди к портнихе — неприятного нрава старухе с совершенно лысой головой, которую скрывает под чёрной в цветочную крапинку косынкой. Она работает, наверное, со своим мужем: тот просто сидит в кресле и сопит. Пошел к ней, потому что она близко работает/живёт. Да и других толком не знаю.

У меня есть другие пиджаки, но этот, обыкновенный чёрный пиджак, почему-то мне ближе всего. Я чувствую себя в нём совершенно комфортно, в отличие от других, хотя те пиджаки ничем не хуже, вероятно, даже лучше, ведь надевал их всего несколько раз, а этот износил. Одежда — это важно. Не потому что придаёт солидности или что-то в этом роде. Для меня это защита. Хотя, я и до этого чувствовал себя в костюме более комфортно, чем без. Мне так спокойней. Будто перед людьми стою вовсе и не я, а мой костюм.

12 Июля

И снова мне снится странный сон.

Шла речь о каком-то празднике Именования. Толпы людей с мешками на головах шли к донжону Института. Среди них был и я, но почему-то без мешка. Я лишь интуитивно чувствовал, что мне можно не надевать его, а в моём положении, я и без того похожу на мешковину. На всех были потрёпанного вида накидки, из–под полов которых поблёскивали прекрасные платья зелёного и сливового цветов. Сам институт преобразился, будто бы разросся, вытянулся куда-то ввысь, слившись с полутьмой вечернего неба. Здание затянуто малахитовым маревом, что делает его похожим на застоявшуюся речную воду. На нём очень тяжело удержать взгляд. Вскользь промелькнула мысль, что это множество идёт к огромной гильотине.

Холл института совершенно переменил планировку. Высокие потолки и огромные колонны, обшитые желтоватой плиткой. Стены покрывают лакированные тени, и даже тусклый свет свечей им неровня. Кажется, что попал в ритуализированный роддом. Тем временем, люди выстроились в очереди, ведущие к некому подобию алтаря, за которым стоял так же человек с мешком. Шепотки донесли до меня, что это Мастер имён. Когда к нему подходил человек, он брал приглашение и, по каким-то значкам, выискивал того в списке, далее, поворачивал к человеку огромную книгу и давал, выполненное из красного дерева, перо, которым тот вписывал своё имя, после чего Мастер срывал с того мешок, бросал в котелок и поджигал, а после — направлял во второй зал.

Каким-то образом я очутился во втором зале. Зал был похож на огромную оранжерею, сад со стеклянным куполом над которым высилось совершенно не то небо, что я видел снаружи. Это заботливое небо отливало розовым и голубым, было чистым, будто ему нечего от тебя скрывать. Люди в прекрасных платьях улыбались и танцевали. Никаких грязных красок холла и мешков. Всё блестело и сияло. Столы покрывало лоскутное одеяло различных блюд и напитков.

Ещё когда только подходил к Институту, я заметил на себе скользящие взгляды прохожих — я ведь без мешка. Но они быстро всё понимали, будто я некая городская достопримечательность, диковинка и всё в порядке. Я не чувствовал ни страхов, ни сомнений, я знал, что ждёт меня за каждой дверью, и удивление, лишь нарочито-наигранно, исполняло свою роль. Даже в этом саду земных наслаждений, в каждом алькове которого можно было найти розовощекую, полную жизни Трауму или Зою, или Марту, я не испытывал удивления. Я был отстранён, будто всё происходящее уже произошло и я брожу среди камней прошлого.

13 Июля

Умер Гехен. Меня, зачем-то, позвали в его кабинет, в котором, как выяснилось позже, тот и жил. Это было просторное помещение, уставленное книгами, картинами и завалено большим количеством газет и разного рода бумажек. Байне выглядел очень подавлено. Каждым своим жестом он пытался скрыть злейшую оторопь от смерти начальника. О Гехене говорили очень редко, он, скорее, представлялся всем идеей, чем настоящим человеком, потому к его болезни относились как к чему-то совершенно эфемерному. Поэтому, известие о его уходе отпечаталось на лице каждого, особенно Байне. Поговаривали, что тот его сын. Ничего не знаю на этот счёт. Для меня Байне заместитель начальника и не более. Да и не важно, кто он Гехену. Байне казался очень растерянным мальчиком, сидевшем за столом деда. Он попросил меня помочь с организацией похорон, но спустя минуту передумал, извинился и попросил уйти. Уходя я заметил лежащего на кровати Гехена. Он был очень похож на размытого человека, которого я когда-то видел.

Позже

Только сейчас вспомнил, что в кабинете не было ни единого окна, из–за чего я так и не понял, на каком этаже нахожусь, может вообще под землёй.

Мне становится хуже. Шум в ушах усиливается, стало чаще тошнить. Теперь я пью лекарства для или от желудка, чтобы меня не вывернуло или вывернуло наизнанку.

14 Июля

Положение в городе усугубляется. Комендантский час стал куда более строгим: в каждом доме повесели регистраторы, в которых необходимо отмечать уход и возвращение домой. Приходили к Дункелю. Расспрашивали о Фалорене. Расспрашивали так, будто тот каким-то образом связан с каким-то противовластным движением. От Дункеля они ничего не узнали. Фалорен был обыкновенным фрондером, и говорить тут нечего.

Порой мне кажется, что я слишком отстранён от происходящего. Будто это меня не касается. Будто я не здесь. А я ведь действительно не здесь. Моя болезнь выбросила меня из этого мира, отделила шумами и коричневатой тенью постоянной боли. Всё происходящее кажется не более, чем сизой дымкой. Только деревья, кажется, стали мне ближе. Точно знаки зодиака, они пытаются мне что-то предсказать. Стоя в очереди, я заметил, как ветки образовали подобие глаза, и я подумал: «Пан нашел меня».

15 Июля

Чешуя спадает с меня хлопьями. Это странное ощущение. Я вижу мельчайшие сосуды моего оголённого тела, связки мышц, оплетающие сочленения рук и ног. Не скажу что это больно, но, возможно, я просто не замечаю этого. И только сегодня я заметил, что у меня завелись муравьи. Вся квартира усеяна моими чешуйками, а маленькие черные муравьи их едят. Утаскивают под половицы, в нишу шкафа, за холодильник, в плиту. Я вижу, как они мельтешат по столу, собирая отмершие частички, как они их едят. Маленькие копии меня самого подъедают то, что от меня остаётся. Некоторые, правда, носят многогранники сахара. Иногда я думаю, что жизнь это сахарный тростник, который мы несём в своих жвалах.

17 Июля

Я от того писать начал, чтобы мысль и чувства убить. Произнося что-либо может показаться, что мысли сдвинулась, а она стоит, пошло валится набок. Появилось чувство, ты его записал — и как не было. А потом назвал это маргиналией, запиской, дневником, рассказом или повестью, можно и картиной, скульптурой. И сидишь, любуешься, да чувства того уже нет. Вон оно — стоит. А толку? Так можно совсем поступить, даже с человеком, муравьём. Написал — и нет человека. И любуешься. Собственно и всё. И нет ничего, никого, никогда.

20 Июля

На улице небывалый ажиотаж: в плен взяли пятёрку врага. Хоть посмотрю на наших врагов. Людей было много, большая часть в форме. За трибуной ершил воздух какой-то усатый генерал, размахивал руками, постоянно себя нахваливая. Один раз назвал себя гением — подумают, что идиот. Два раза — ты сам в это поверишь. Три — станешь им. Четыре — станешь идиотом. Я называю это кругом тщеславия. Он очень хорошо описывает этого усатого воротилу. У пленных на головах были грязные мешки, да и они сами были грязными. Погоны и все возможные отличительные знаки, которые помогли бы опознать нашего противника, были сорваны. Судя по трясущимся рукам, торчащим морковинами из мешковатой формы не по размеру — они ещё совсем юны. Вероятно, энтузиасты идеалистического толка, а может нет. Может, их просто загнали в эти одежды и выбросили в бой. Каждая фраза генерала вырисовывала в этих худощавых телах устрашающей мощи монстров, рвущих голыми руками целые армии. После речи, пленников провели через весь город, чтобы каждый мог полюбоваться на этих бедных апашей.

В шесть вечера их повесили.

Позже

Каждый месяц я платил определённую сумму за место в бункере. Как выяснилось — соседи меня обманули, и всё это время жили на мои деньги. Когда я был у них в… гостях, я пил свой чай и был выдворен из оплаченной моим кошельком квартиры! Но, как и можно было ожидать, они съехали. И куда же? В тот самый бункер. За те деньги, что я добровольно позволил украсть, они смогли позволить себе место в бункере. Сам виноват.

Расстроенный и разгневанный, как воровством денег, так и жизнью, я забрёл в ближайшее кафе и пил там до тех пор, пока не потерял сознание. В кафе почти ничего не было, кроме дешевой водки. Помимо меня, почти, никого не было, а те, кто были, аккуратно скрывались за гардиной режущего света. Глаза резало желтоватым свечением. Я видел, как эти частички желтизны оседали тонким наслоением на столах, стульях и полу. В ужасе я осознал, что они оседают и на меня, что я пью их. Мне стало не хорошо, и я положил голову на стол. Я спал и не видел сны.

Меня разбудил крик сирен, вой женщин и мужчин, которые кричали о приближении ракеты. Я хотел было вскочить и побежать вместе с ними, но моё обмякшее тело плавно осело на полу. И я потерял сознание.

21 Июля

Когда я проснулся — никого не осталось. Даже тишины. Всё гудело. Не в моей голове, но всё вокруг. Улицы завалены обломками домов и машин, но ни единого тела. Только руины.

Я брёл через город, чувствуя странную лёгкость, пока не осознал, что боль прошла. И дышать стало легче. Мне хотелось было сказать, что мне страшно, что я сожалею, но не могу. Нет никого, будто их никогда и не было, будто был только я, и какой-то последний нарыв моего тела лопнул и все они, все те головы и лица, дети и взрослые разом исчезли, захватив с собой город. Кажется, город впервые осветило Солнце.

Я шел за своими ногами, которые привели меня в музей. Мне почему-то хотелось увидеть Пана. Я переживал, что его могли разрушить. Музей пострадал сильнее всего. Кроме статуи. Она стояла посреди пепелища такая же и смотрела прямо на меня. Не как раньше, огибая абрис моего тела, но прямо на меня. Я видел его глаза. Я мог обойти его со всех сторон, хотя он всё равно оставался в тени. Дункеля тоже нигде не было. Немного опомнившись, я посчитал, что все скрылись в бункере, но я и не подозревал, что у Дункеля есть билет. Мы обсуждали и он, в своей особой манере, выразил сомнения на счёт всего. А потом, как обычно после музея, я пошел в квартиру.

Позже

Значит, я могу выбрать себе имя, раз никого нет. Теперь-то меня могут звать как угодно. Правда, звать меня некому. Но я могу взять себе имя. Если оно конечно подойдёт.

22 Июля

Ни одно имя мне не подходит.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File