Create post
Society and Politics

Holocaust Is Not About Race

Выступая на американском телевидении, Вупи Голдберг заявила буквально следующее: «Холокост не связан с расой» (“Holocaust is not about race”), «Холокост — это бесчеловечное отношение одного человека к другому». Этим высказыванием она подняла волну критических высказываний в свой адрес, в частности, схватила леща от представителей мемориальноого комплекса Аушвиц-Биркенау, которые напомнили ей, что Холокост — это систематическое уничтожение евреев немецкими нацистами. Под натиском критиков Голдберг принесла извинения, добавив, что нужно было сказазать: «Холокост — и то, и другое» (то есть он — и уничтожение евреев нацистами, и одновременно с этим нечто большее) [1].

Можно исходить из того, что Голберг в пылу спора просто неосторожно выразилась, чем выдала свою неосведомлённость. Примерно в таком духе её и поняли критики. Тема настолько чувствительная, что даже чёрная на американском телеке насобирала подач. Но за этим всем скрывается целый ряд интересных проблем.

В чём заключается ход мысли Голдберг?

Во-первых, она обобщает: отказываясь рассматривать Холокост как имя события или серии событий с конкретно-историческими координатами, она делает из него частный случай насилия вообще. Собственно, это вызывает протест у тех, кто не согласен рассматривать Холокост иначе, как во всей конкретике заархивированного события. Это первая дилемма.

Во-вторых, она смещает смысл: он состоит в том, что нужно обратить внимание на то насилие, которое совершается сейчас. Холокост — это напоминание о том, что насилие само по себе является проблемой, в независимости от конкретных его примеров, пускай и столь ужасающих, как Холокост. Следовательно, если немного развить и заострить её посыл, можно добавить: проблема Холокоста отвлекает нас от того насилия, которое совершается сейчас. Поэтому фиксировать своё внимание на историческом факте в ущерб актуальному положению, а также в ущерб будущему, не следует. И более того: чем более ужасающим является пример насилия, тем насущнее становится проблема насилия как такового.

Оба этих момента хорошо проясняют суть конфликта между Голдберг и сотрудниками мемориального комплекса Аушвиц-Биркенау, и я — не на стороне музейщиков. Музей продуцирует дискурс определённого типа. Помимо прочего, этому дискурсу свойственно оберегать (читай: консервировать) историческое событие во всей его сложности. Сам музей представляет собой институционально очерченное, в известном смысле «закрытое», исключающее пространство, главной задачей которого является сохранение истины прошедшего через её вторичное производство. Вы приходите туда, вы попадаете в это пространство, и без сомнения уходите оттуда с более глубоким и тонким пониманием того, чем был Холокост. Другое дело, что в некоторых случаях этот дискурс проецируется вовне, за пределы музея. Так и случилось с ответом на реплику Голдберг: возражения музейщиков ярко демонстрируют стремление вернуть понятию Холокоста то фиксированное значение, которое воссоздаётся всем институционально-дискурсивным порядком музея, уберечь его от любых нарушающих догматическое определение толкований, от любых обобщений. Вопрос, однако, в том, тождественно ли пространство отдельного музея пространству этого конкретного тропа, т.е. Холокоста? Или другой вопрос: тождественно ли пространство музея медийному пространству вообще? Наконец, и самое главное, реплика Голдберг — это обобщение, а не обесценивание. Архивариусы это совершенно упускают из виду. Они на слова «дело не в Холокосте» реагируют возмущённо: «Как это не в Холокосте? А в чем еще может быть дело?».

В третьих, она косвенно поднимает проблему идентичности, или выражаясь иначе: проблему оснований солидарности между людьми. Это очень трудная проблема, но на её счёт кое-что можно сказать. Ход мысли Голдберг соответствует очень характерному движению, которое в своём развитии проходит (или нет, или проходит, но не до конца) любая личность. Условно можно обозначить его как движение к сфере этического, в ходе которого посредством череды обобщений отдельный человек преодолевает рамки узко-групповой самоидентификации, то есть отождествления с ценностями той локальной социальной группы, к которой он принадлежит. Он начинает описывать себя не через эту группу, а через более универсальные, общечеловеческие ценности. Одним из самых известных историко-философских примеров такого движения является, как известно, стоическая концепция «космополита», гражданина космоса или мира. Наличие широкого горизонта даёт троякое преимущество: во-первых, человек получает возможность описывать и точно понимать все менее общие, более локальные формы идентичности, потому что способен взглянуть на них извне; во-вторых, он способен отыскать более фундаментальные или более общие основания для солидарного действия с другим; в-третьих, он становится способным выбирать свою идентичность. Но самое главное, человек впервые получает возможность действовать ответственно, быть субъектом этики в полном смысле слова. У него только тогда появляется совесть.

Мысль о том, что субъектом этики становится только такой свободный человек, который соотносит свой проект с человечеством вообще — трудная, но интересная мысль Сартра в его статье «Экзистенциализм — это гуманизм» [2]. Трудная, потому что тут возникает вопрос: как сделать так, чтобы разница между субъективным и объективным этическим идеалом была как можно меньше? Это актуально в ситуации взаимоисключающих идеалов, то есть в случае конфликта субъективных проектов, взятых в полном размахе этического, когда эти проекты проецируются на человечество вообще и предписывают ему желаемый образ поведения, жизни, словом — экзистенции. Нельзя сказать, что в этой статье Сартру удаётся проблему решить. Он, с одной стороны, постулирует, что действовать в видах всего человечества автоматически означает поступать этически и не творить зла (намёк на золотое правило нравственности надо полагать), с другой — приходит к выводу, что подлинно этическим нужно считать не содержание поступка, а l’attitude [3], отношение к нему со стороны деятеля: отсюда ряд понятий, выступающих характеристиками поступка с точки зрения его формы (решимость, ответственность, строгая аутентичность, заброшенность и прочее). Но в первом случае объективный идеал предполагается достижимым, а во втором случае необходимости в нём нет, ведь чтобы квалифицировать поступок как этический достаточно убедиться, что совершающий его совершает его принципиально, безоговорочно верит в пользу своего поступка для всего человечества (идейный нацист, уничтожающий еврея, в таком случае будет оправдан).

Возвращаясь к проблеме Холокоста стоит ещё добавить, что он как раз не релевантен с точки зрения этической свободы, поскольку последняя для своего осуществления требует настоящего, и скорее даже будущего. Прошлое становится предметом этического действия только будучи соотнесено с настоящим или с будущим. Архивариусы Аушвиц-Биркенау как раз препятствуют этому соотнесению, стремясь запечатлеть прошлое в канонической форме и одновременно присваивая себе право диктовать единственно приемлемый дискурсивный режим вокруг этой темы. Лучше здесь послушать Р.Мэя [4], который толкует обращение к традиции как подлинный источник творчества в видах будущего и предостерегает от такого отношения к ней, при котором она воспроизводится и транслируется как канон или догма.

Но предположим, что мы разделяем посыл Голдберг и устремляемся к точке всеобщей идентичности, которую можно обозначить, например, так: «человек вообще», «гражданин Земли» или как-нибудь ещё в этом духе. Мы рассматриваем всех людей как равных между собой представителей человечества вообще. Канта этот ход мысли приводит к идее «царства разумных существ», когда мы все как разумные существа, опираясь на разум в стремлении поступать этично, начинаем относиться друг к другу как к целям, а прогресс человечества в целом оказывается согласованным и солидарным движением к общей цели. Этический идеал эпохи Просвещения в чистом виде. Формой такого же общечеловеческого идеала выступал и коммунизм. Однако сегодня эти идеалы выглядят по меньшей мере устаревшими, а по большей — подозрительными. Любые формы идентификации с всеобщим вызывают настороженность: за ними маячит фалло-лого-центризм, тоталитаризм, империализм, колониализм, белый супрематизм и прочее. Не малую роль в этом сыграл и обобщённый постмодернизм, который протестовал против любой формы идентификации в пользу любой формы различия, тотальный перспективизм и вот это вот всё. А ещё ранее, парадигмальной моделью ему в этом послужил в том числе и структурализм с его утверждением: смысл — это эффект различия (а не тождества). Различие как чистая форма, безотносительная к материи. Современным изводом этой темы является, в частности, движение ЛГБТ+, квир и т.п. Я не особенно силён в запутанной номенклатуре идентичностей, предлагаемых этим разнородным движением, но общий смысл уяснить нетрудно: условная супер-группа дробится на подгруппы, в пределе — до бесконечности. Каждая подгруппа обладает собственным тезаурусом самоописаний и стремится отличать себя как от других погрупп, так и от супергруппы. Каждая подгруппа присваивает себе исключительное право на самоописание в публичном поле, трактуя его в том числе и как политическую свободу. Любая попытка описания группы в терминах, понятиях и ценностях, ей не принадлежащих, воспринимается отрицательно. В крайнем случае это вырождается до подмены диалога монологом. Но это — в крайнем случае. Позиция архивариусов — схожая: имя «Холокост» является отличительным знаком, исключительной маркой принадлежащего им дискурса. Смысл имени задаётся лишь в рамках производимого этим конкретным институтом дискурса. Как обойти возникающее здесь противоречие между наивной концепцией всеобщей идентичности и продвинутой концепцией несводимого разнообразия идентичностей? Напрашивается диалектическое снятие противоположностей через их синтез: единство, различие, единство в различии. Мы разные, но мы вместе: что мы будем делать, чтобы не повторить Холокоста (хотя согласно архивариусам он и так неповторим)? Достойный ход, который, правда, чреват своего рода шизофреническим напряжением внутри супергруппы, которая теперь скрепляется не сверх-идентичностью, а сетью трансверсальных швов. Однако эта опасность — скорее теоретическая. Потому как на деле супергруппа попросту создаёт особый режим или место, в рамках которых можно практиковать различие, что не угрожает сверхидентичности и не ставит её под вопрос (например, национальной, в строго установленных границах юрисдикции).

Есть ещё одна интересная линия, тоже не новая: берёт начало у древних индусов с их «ахимсой», в XX веке представлена, главным образом, у Махатмы Ганди в его сатьяграхе. Интересно, что эта линия лучше раскрывает посыл Голдберг. Потому как достичь уровня общечеловеческой идентичности, не задевая при этом ничьих чувств, можно именно через негативный принцип ненасилия. А она как раз и пыталась тематизировать проблему насилия в общечеловеческом масштабе и в перспективе будущего. Иными словами: выбирайте такой субъективный идеал, такую личную идентичность, которую хотите, но, оказываясь в сфере этического, применяйте принцип ненасилия. Другое дело, что насилие можно понимать не только в прямом физическом, но и в символическом смысле. Как и в случае с постмодернизмом, вначале было слово, и слово было за лингвистикой, а точнее, за теорией перформативного акта: всякая речь не просто говорит о чем-то, не просто что-то высказывает, но и самим своим фактом осуществляет определённое действие («Нарекаю вас мужем и женой»). Теоретики и практики феминизма [5] хорошо усвоили этот принцип, поэтому, в частности, мы имеем сейчас бурные дискуссии между сторонницами феминитивов и их противниками. Но в этих обстоятельствах понятие насилия расширяется за счёт того, что само насилие мыслится более тонко, сублимируется: актом насилия считается, к примеру, не употреблять феминитив там, где по мнению собеседника он должен употребляться; или же актом насилия можно считать отсутствие в австралийском туалете отдельной кабинки для лиц без определённого гендера. И здесь — дилемма. Либо отнестись к этой форме насилия цинично и по-ницшеански (как к «измораленности» и «изнеженности» [6]), либо принимать её всерьёз, но тогда рискуешь не только принять обет тотального молчания, но и замереть в неподвижной позе, словно истукан (телесный по своему существу габитус Бурдье — это тоже форма символического насилия [7]).

Завершу это короткое эссе рядом вопросов. Во-первых, можно ли отыскать такую философию, которая предоставит универсальную идентичность как основание для общечеловеческой солидарности? Во-вторых, если такой философии нет, то в чём могла бы состоять стратегия толерантности, понимаемая как минимально достаточный и отрицательный по своему характеру принцип ненасилия в условиях, когда насилие понимается в том числе символически? В-третьих, в чем состоят положительные тактики активного действия в условиях культивируемого различия и сверхчувствительности к любым попыткам это различие игнорировать?

Примечания:

1. https://meduza.io/feature/2022/02/01/vupi-goldberg-skazala-chto-holokost-eto-ne-o-rase-a-o-beschelovechnosti-cheloveka-po-otnosheniyu-k-drugomu-cheloveku-posle-shkvala-kritiki-ey-prishlos-izvinyatsya

2. «Выбирая себя, мы выбираем всех людей. Действительно, нет ни одного нашего действия, которое, создавая из нас человека, каким бы мы хотели быть, не создавало бы в то же время образ человека, каким он, по нашим представлениям, должен быть»; «Однако … всегда следует спрашивать, а что бы произошло, если бы все так поступали»; «Для каждого человека все происходит так, будто взоры всего человечества обращены к нему и будто все сообразуют свои действия с его поступками»; «И каждый человек должен себе сказать: действительно ли я имею право действовать так, чтобы человечество брало пример с моих поступков?». Ж.П. Сартр: Экзистенциализм — это гуманизм.

3. «L’attitude de stricte cohérence est l’attitude de bonne foi».

4. “Однако в переходные или раздробленные фазы исторического развития, к которым можно отнести конец эллинистического периода и сумерки Средневековья, раскалывается и сама вера. И тогда в общем происходят две вещи. Во-первых, вера и традиции, переданные обществу, кристаллизируются, превращаясь в омертвевшие формы, и они в свою очередь угнетают жизнеспособность индивида. К примеру, необузданное использование ряда символов на излёте Средневековья превратило их в сухие, опустошённые формы, о которых можно было легко вести диспуты, но которые были лишены содержания. Вторая вещь, которая случается во время переходных периодов состоит в том, что жизненные силы покидают традицию и превращаются в расплывчатый протест, который растрачивает энергию подобно воде, растекающейся по земле во всех направлениях”. Р.Мэй: Человек в поисках себя.

5. См., к примеру, работу Дж.Батлер по перформативной теории гендера «Gender trouble».

6. «Die Kurve der menschlichen Schmerzfähigkeit scheint in der Tat außerordentlich und fast plötzlich zu sinken, sobald man erst die oberen Zehn-Tausend oder Zehn-Millionen der Überkultur hinter sich hat; und Ich für meine Person zweifle nicht, dass, gegen eine schmerzhafte Nacht eines einzigen hysterischen Bildungs-Weibchens gehalten, die Leiden aller Tiere insgesamt, welche bis jetzt zum Zweck wissenschaftlicher Antworten mit dem Messer befragt worden sind, einfach nicht in Betracht kommen». F.Nietzsche: Zur Genealogie der Moral.

7. «Любая власть имеет символическое измерение: она должна получить от своих подчиненных согласие, основанное не на продуманном решении просвещенного сознания, но на непосредственном и дорефлексивном подчинении социализированного тела». П.Бурдье: Мужское господство.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Author

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About