Create post
napishi

Как я стала большой — сборник текстов курса фем-письма napishi 2020

napishi press 
+1
иллюстрация Динары Расулевой

иллюстрация Динары Расулевой


Маркó Эмигрантовна Квиренко

Биография: М.К. — собирательниц:а транслингвальностей, квиритель языков, экс-травма-квiн, aufgewachsen in Charkow, based in Berlin.

***

Многие думают, что бог берлина зол, что он меняет студентов на молекулярном уровне. Некоторые уверяют, что его приспешникам выдают по страпону, удостоверению в комперсии, гендерно-нейтральному местоимению и протыкают бессмертную душу пирсингом. Таблоид постправда намекал на то, что бог берлина ублажает себя туристами прямо в ворота иштар.

Наш корреспондент поговорил с берлинкой-расстригой о том, как она не/хочет вернуться в черную униформу.

«Бог берлина не есть ненависть, просто он разрешает гнев. Ненавидящих целует в макушку на всех языках, угощает дешевой шавермой. Бог берлина течёт амфетамином в каналах и озёрах. Наклоняется безликим небом-клубом. Тормошит: восстань, ненавидь, руки воздев, маршируй всю ночь до самой старости на своём сердце, девочка, наступившая на хлеб. Смеётся запахом псины, свёрнутых трубочкой дипломов, гари от неолиберальных иллюзий: пора-пора демонстрировать за и против, путать времена суток.

Чёрный звук с короткими перерывами, никакой акустики, никакого уан ауэр пёрфэкт йога мюзик. Бог берлина требует созерцать мусор. Никаких тебе «я твоя сладость». Гет ёр щит тугезер! Туже, дороже, равнодушней будь. Его псалм — это фабрично-карнавальная месса о том, как забыть дышать. Белые гольфы, андеркат, радужная в блёстках артерия перекачивает его безграничную к нам ненависть в круглосуточное метро. Районы последних десяти лет, сообщающиеся сосуды, сосут до сих пор мою пустую грудь, которую здесь хочется бинтовать. Бинтовать, пока бог берлина не наклонится со стробоскопом по мою монструозную душу. Луч вырвет из ночи акабы, арафатки, нормы, скорости, интроекты-проекты по перманентному улучшению себя, по инсталляции вечной молодости, вечной революционности, мутировавших антивирусов, и обнимет прежде, чем выжечь звуком донага.

Бог берлина умер, а мы ещё нет».

Екатерина Кузнецова

Биография: Катерина родилась в 1989 году в Москве, закончила филологический факультет, жила в Иерусалиме, с 2016 года в Берлине. Переводчица, публицистка, редакторка.


Как я стала писательницей

В 2014 году в рамках изучения иврита я посмотрела интервью Амоса Оза (1) о его творческом пути. Сам Амос Оз не интересовал меня ни до, ни после. Но писатели и их карьеры в общем-то интересовали.

В том интервью Оз говорит, что писателя писателем делает рана. «Пеца» на иврите, ударение на первый слог. Какая у него самого там была рана, я не помню. Я даже ни одной книжки его не читала, а только смотрела фильм по его роману с Натали Портман.

Так что непонятно, почему слова совершенно не авторитетного для меня писателя так запомнились.

Хотя на самом деле понятно. Меня озарило, почему же я никак не могу стать писателем. Тайна великая-то и раскрылась. Нет у меня подходящей раны. Я всерьёз опечалилась отсутствием достойного травматичного опыта. Опыт, который у меня был, — это, ну, такое. Ничего особенного, даже и рассказать не о чем. Не раны, а ранки. Царапинки.

А мне очень хотелось стать писателем. В детстве сочинять и записывать истории было легко. Я играла текстом просто так, забавы ради. Без сомнений в себе, без вопросов жанра, без редактирования и мучительных размышлений, зачем я это делаю. Я создавала миры, населённые человекоподобными собаками и кошками, с незамысловатыми интригами и вооруженными конфликтами, борьбой за трон и любовными треугольниками. Я исписывала тетрадки умопомрачительной мешаниной из культурного хлама — дешёвых сериалов, сводок новостей, сплетен бабушек на лавочке и небылиц, услышанных от других детей. В этот котёл отправились и серия «Библиотека приключений», и «Звёздные войны», и Жюль Верн. Жаль, что тогда ещё не опубликовали Гарри Поттера.

Потом я стала подростком, открыла в себе поэтические способности и начала без капли иронии рифмовать. Не берусь утверждать, вклинилась ли в мои стихи рифма «кровь — любовь» или нет. Не исключено. Среди моих друзей стихи пользовались успехом. За пределами узкого круга начинались комментарии учителей, что глагольные рифмы — это плохо и что стихотворный размер у меня нерегулярный. Высшим признанием своего таланта считаю публикацию одного сонета в сборнике победителей школьного конкурса в ЮЗАО. Сборник вышел толстый и в твердой обложке, а в моём сонете была рифма «терций — сердца», чем по сей день и горжусь. Дальше случился филфак, расцвет рунета, ЖЖ. Я пыталась писать какую-то прозу и даже одну пьесу в стихах, но к успеху не пришла.

Меня преследовала мысль, что я непременно должна стать писателем. Во-первых, у меня в школе всегда была пятёрка по литературе. Во-вторых, я очень любила читать. В-третьих, если не писателем, то кем мне ещё быть?

Продолжительное неосуществление этого замысла фрустрировало. Я начала публиковать статьи в космополитэне и всяких онлайн-журналах. Писала на нейтральные темы. Про путешествия в основном. Чтобы не затрагивать ничего острого или спорного. Чтобы всем понравилось.

Языком я пользовалась ровным и простым, считая абсолютную грамотность своим большим достоинством. Никаких жемчужин стиля. Ссылки на статьи я отправляла друзьям и просила их поставить лайки. И ещё маме. Мама говорила, что я молодец.

В 2016 году я решила, что пора наконец взяться за дело. Деформированная академической деятельностью и синдромом отличницы, я записалась на курс писательского мастерства. Исправно выполняла задания и читала мотивирующую литературу. В книгах для начинающих писателей малоизвестные писатели говорили, что каждый может стать писателем. Надо только дисциплинироваться и хорошенько замотивироваться.

В конце курса я написала рассказ, который потом опубликовали в сборнике. У него была завязка, кульминация, а самое главное — конец. Концовки мне упорно не давались, поэтому сам факт, что у меня вышло законченное произведение, опьянял. Казалось, до русского Букера теперь — рукой подать.

Я старательно занималась писательством, как советовали книги про то, как стать писателем. Вымучила из себя ещё несколько законченных рассказов и ещё больше незаконченных романов. Рассказы я иногда показывала друзьям, и некоторым даже нравилось. Один рассказ выиграл в конкурсе и был опубликован в сборнике выпускников литературных школ. Ну то есть как выиграл. В сборник вошли семьдесят рассказов, и самим авторам потом предложили купить книгу по цене со скидкой. Заодно пару экземпляров друзьям и родственникам.

Однажды я отправила несколько рассказов в литературный онлайн-журнал. К публикации их не приняли. Редакторка из журнала сказала, что одна моя героиня как-то неправдоподобно себя ведёт. Мол, она случайно узнаёт о смерти бывшего возлюбленного, допивает вино, встаёт и идёт домой. А ведь должна была закричать и разрыдаться. Ну или хотя бы аккуратно заплакать. Она же женщина, в конце концов. С тех пор я не писала в литературные журналы.

Червь писательских амбиций не издох совсем, но поскромнел. Я смирилась с тем, что к тридцати годам даже не опубликовала книги, то есть кончёный лох и уже не исправить. Утешалась, что, может, издам non-fiction, своё исследование. Оно называлось «История переводов с идиша на русский язык в Советском Союзе в 1920-1940-е годы». Но грант на подготовку публикации не дали.

Писала статьи по три-четыре в месяц, радуясь, что умение писать удаётся монетизировать (чисто символически, конечно же).

Я писала прозу, потому что так надо. Потому что должна же быть у человека мечта. Писала стилизации под Павича. Продумывала литературные аллюзии и парафразы мифов. Ещё перед тем, как закончить очередной текст, представляла мысленно, как студенты-филологи будут его анализировать, интерпретировать и находить запрятанные ключи. Герменевтика. Представляла, как даю интервью на канале «Культура» и в гостях у модных подкастов. Рассказываю о своём творческом пути, как Амос Оз в том видео.

Моей борьбой, преодолением и победой стало придумывание историй. Описывать то, что случилось на самом деле, казалось неловко. Писать про себя — дурной тон. Другим можно, а мне нельзя. Другие интересные, а мне чего о себе говорить. Меня интересной могут сделать только неслучившиеся сюжеты.

Однажды бывший муж спросил меня, о чём я пишу. Он не читал по-русски. Я пересказала ему рассказ про кларнетиста, который сначала одержим образом женщины, увиденной им в пьяном угаре, а потом разочаровывается настолько сильно, что почти теряет музыкальный дар.

Бывший муж не дослушал, перебил и сказал, что это я рассказываю про своих друзей- музыкантов и наверняка про какого-то бывшего любовника. Усмехнулся с типичным видом, будто всё про меня знает. Мне захотелось проломить череп сначала ему, а потом себе. Я обижалась, когда в моих текстах видели описание реальных историй, или того хуже — рефлексию над моим собственным опытом, какие-то невыраженные желания и переживания. Нет же, топала я ногами, текст — это текст, а я — это я, текст сам по себе, я сама по себе. Текст — продукт чистого интеллекта.

Так и тащила на себе эту утомительную мечту и выдавливала по букве тексты, стараясь отставить их от себя далеко, чтоб никто не подумал, что они имеют какое-то отношение к моей биографии.

А потом вот что случилось.

На третий день после родов я выписывалась из больницы. Я хотела спросить медсестру, есть ли какая мазь или крем для швов в промежности, потому что стоять, сидеть и лежать было невыносимо тяжело и казалось, что так теперь будет всегда. Но медсестра не говорила по-английски, а я не знала, как сказать по-немецки, что мне нужно. Поэтому я сказала только: Was kann ich nehmen für mein… — и неопределённым жестом помахала рукой над животом и бёдрами.

А медсестра мне и говорит:

— Für Ihre Wunde? (2) Ibuprofen.

Я удивилась и даже не стала дальше уточнять.

Медсестра эта дала мне билет в мир писательства. У дверей, там, должно быть, стоит Амос Оз, и спрашивает каждого — где твоя рана? А я ему покажу выписку из роддома, вот гляди — я потеряла 400 миллитров крови, у меня разрывы второй степени и кровоточащая рана в матке на месте, где крепилась плацента.

Правда, всё давно зажило, швы рассосались, так что, может, уже не считается. Как бы то ни было — вот так я наконец стала писательницей и теперь могу писать о чём захочется, даже о себе самой.


(1) Амос Оз (1939–2018) — очень известный израильский писатель. Должен был получить Нобелевскую премию, но не получил.

(2) Нем. «для вашей раны?».



Олеся Малюгина

Биография: Прежде всего, женщина. Пишущая прежде всего о женщинах и для женщин. Живет в Варшаве.


Как я стала большой?

Если честно, не помню,

Но в один из совсем не прекрасных моментов

Я, как Алиса, поняла

Что я уже не помещаюсь в доме,

В офисе,

В баре,

Да даже на улице не помещаюсь,

Поняла, что мне там тесно,

Что отовсюду торчат мои руки, ноги, уши,

Неудобные вопросы и размышления,

Неудобные не только для меня, но и для окружающих,

Более того, мне уже не хотелось быть удобной,

Маленькой, эргономичной,

А если прохожие спотыкались о мой свисающий из окон любопытный нос,

Или наступали на мои выливающиеся на улицу,

Слишком длинные,

Слишком густые

Натурального цвета волосы:

Подстриги-прореди-покрась-сделай челку,

Я вежливо, но настойчиво просила их быть внимательными,

А если это повторялось, то уже не была вежливой,

А совсем непонятливых съедала.

Я росла и росла, и вот я сломала крыши всех этих конструкций,

Я женщина, я не функция,

Да, у меня есть гормоны,

Да, у меня есть травмы,

Да, у меня нет солидных пенсионных накоплений,

И влиятельных покровителей

Да и брат по крови у меня всего один, и далеко, и младше, и вообще художник,

Приспособленный к жизни ещё меньше меня,

Но я не буду приспосабливаться,

Потому что я большая, я устойчивая, я сильная и талантливая,

И даже если никто не будет меня слушать,

Я всё равно буду стоять во весь рост,

И из полной воздуха груди,

Своим собственным голосом,

Буду кричать о том, каково это быть женщиной,

Но я верю,

Нет, я точно знаю,

Что в других домах, других городах, других странах

Другие женщины слышат меня,

Они тоже уже сломали или обязательно сломают своими головами потолки:

Стеклянные, кирпичные, картонные и карточные,

Они поднимутся в полный рост,

И мы будем, как киты, точнее, китихи

Огромные,

Находить друг друга по этой страшной и прекрасной песне:

Да, мы женщины,

Да, у нас есть гормоны,

Да, у нас есть травмы,

Да, у нас нет пенсионных накоплений

И покровителей,

Нам больше не нужен кров,

И мы больше не будем удобными

Ни для кого,

А тем, кто не хочет нас слушать,

И говорит, что это ужасно,

Или что всё было совсем не так,

Или что мы поём о себе, а должны про них тоже,

Мы ответим: идите на хуй или в пизду, зависит от ваших предпочтений,

Можете также одновременно отправиться на два вышеуказанных адреса.



Полина Геллер

Биография: Полина Геллер (1977, Донецк, Украина) Преподаватель немецкого и англ. языка и литературы, переводчик. Окончила факультет романо-германской филологии ДНУ, Украина. Выпускница литературных мастерских Creative Writing School (Москва, Россия) и курса фем-письма Динары Расулевой (Берлин). Публикации в журнале «Берлин. Берега» 2020, альманах «Пашня» CWS 2019. Пишу эссе и короткие рассказы, преподаю немецкий берлинским экспатам. В Берлине с 2014 года.


Как я стала большой

Рождение

Примерно раз в год мама любит рассказывать мне историю моего рождения. Каждый раз ее повествование обрастает новыми подробностями, все более жуткими, и это говорит о том, что память не зарастает, напротив, краски проступают ярче, а голоса звучат все громче. Мне не надоедает ее рассказ, не становится скучно, я словно оказываюсь заново там, в обшарпанном родильном зале с потрескавшейся плиткой и цементным полом, где на исцарапанных креслах несколько женщин в муках одновременно рожают детей, где мечется медперсонал, и испуганные глаза моей матери смотрят в заиндевевшее окно на угасающий февральский закат.

Вообще-то она ждала Васю, тогда в 70-е ещё не выясняли пол ребёнка, и даже в письмах моему отцу в армию встречается некий Вася, который должен был увидеть свет к концу февраля. Всю беременность мама убеждала себя, что Вася любит сладкое и поэтому поглощала торты и запивала их литрами молока. Последние холодные месяцы она провела на диване в узкой комнате студенческой общаги, почитывая Фолкнера и принимая сладкие дары от щедрых и веселых подруг. Любовь к мрачному Фолкнеру и сладкому я унаследую в комплекте со скверным характером, склонностью к саморазрушению и неуверенностью в себе. Строгую неприступную красоту матери разбавят крепкие гены отца, они же дадут мне волю к жизни.

В один из лютых февральских вечеров в роддом невзрачного городка, названного в честь кровавого революционера Володарского, мама устало внесла свой похожий на гигантское яйцо живот, и местные заспанные акушерки сперва решили, что будут принимать двойню или тройню. Записали меня сельской девочкой, потому что мама собиралась пожить пару недель в селе под Донецком у родителей мужа. Недолго думая, меня оформили новой жительницей села Республика и дату рождения сместили ровно на месяц. Я не могла возразить или отказаться, у меня были другие дела — например, не умереть от стафилококка. В чем-то статистка была права — мое настоящее рождение случилось через месяц уже в самом конце марта, когда стало ясно, что я выжила. Насмешки по поводу места рождения будут преследовать меня ещё очень долго, пока я сама не решу, что слово Республика звучит на всех языках красиво, пока не перестану краснеть и смущаться, произнося слово «село».

В детстве я не была спринтером, хотя всегда засматривалась на быстрых и легких. Я все делала медленно, словно преодолевая поток встречного ветра, часто вызывая этим раздражение у окружающих. Медленно решала задачи, медленно бегала на физкультуре, медленно плыла кролем на тренировках, медленно — целую вечность –превращалась из девочки в девушку, из гусеницы в бабочку. Зато я была вынослива и умела терпеть боль. Появиться на свет я тоже не спешила, или же тело матери, устав от мучений, решило меня не выпускать, как будто не надо было поскорее разрешиться от бремени, как будто все уже позади. Пока акушерка думала, что делать, лежавшая на соседней кровати гречанка вдруг истошно закричала и стала медленно сползать на пол. Персонал отчаянно заметался: стали носить горячую воду, побежали за чистыми пелёнками, зазвенели железными инструментами и включили яркий свет. Мать наблюдала за процессом, затаившись на своей койке на серых, чуть влажных простынях, какие выдавали в плацкартных вагонах поездов дальнего следования. Дородная, уже немолодая, но все еще со следами былой жгучей красоты, со смуглым налитым телом и волной темных рассыпавшихся из косы волос гречанка рожала своего третьего ребёнка. «Ссуукии, помогите! Не могу больше, хочь режьте меня!», — кричала она хриплым, надломленным голосом, и было непонятно, борется ли она со своим телом или пытается раскидать в стороны держащих её медсестёр. На долю секунды наступала тишина, и тогда моей матери казалось, что все уже завершилось, что вот сейчас закричит младенец, и этот чей-то первый в жизни крик придаст ей сил и надежду на свой благополучный исход. Но стоны роженицы и приглушённая борьба, неясные, пугающие, чавкающие звуки за белыми спинами, взявшими обезумевшую гречанку в кольцо, всё не затихали, цикл повторялся снова и снова, и казалось, что нет конца этой чужой боли и своему животному страху. Круг разомкнулся. Пухленький, с длинными вьющимися волосами мальчик родился мёртвым. Мама видела, как его завернули в испачканную кровью пелёнку и быстро унесли. Гречанке сделали укол, и последнее, что услышала моя мать, был гулкий, как звон колокола, звук гремящих по цементному полу колёс металлической каталки.

Чуть позже она очнется от злобных криков акушерки: «Вставай, корова! Давай на кресло, шевелись! Ишь, спать она надумала! А рожать за тебя кто будет?»

Через двадцать восемь лет толстая конопатая акушерка Алиса в одном из московских роддомов прокричит надо мной те же слова. Я буду тащиться целую вечность от кровати до кресла на негнущихся ногах, волоча за собой треногу с капельницей, а потом неловко карабкаться на высокое кресло, обмирая от ужаса. Снова возникнут из ниоткуда тугие полотенца, и чужие руки будут давить меня, рвать на части, как когда-то ее, только теперь я буду снаружи. И в самом конце, когда уже не будет никакой надежды, когда губы искусаны в кровь, а ногти сорваны до мяса, когда смерть уже будет стучать в окно обледеневшей веткой липы, вбежит вдруг молоденький доктор, шепнёт в ухо то самое «Дыши, девочка!», чиркнет тонким скальпелем где-то внизу и спасёт эту ночь, и завтрашний день и нас, так отчаянно хватавшихся за жизнь.

Харитина и другие

Я медленно иду по залитой нежным сентябрьским солнцем улице. От школы до нашего дома пешком минут десять, если не соблазниться ещё по-летнему нарядной и праздной набережной: не рассматривать открытки и переливающиеся календарики в киосках «Союзпечать», не пить из «туберкулезных» стаканов колючую сладкую минералку, не покупать «из грязных немытых рук» пирожок с картошкой, не застывать у парапета, считая разбивающиеся об острый угол пирса волны.

Мама запрещает мне возвращаться домой на троллейбусе с остальными одноклассницами. По ее мнению, путь этот дольше и опаснее. Я не привыкла нарушать обещания и поэтому обычно плетусь в одиночестве по пыльным переулкам, разглядывая низкие, почти на уровне земли окна, выгоревшие за лето фасады домов, виноградные беседки и играющих вдоль дороги котиков. У выкрашенного в дружелюбный персиковый цвет Тубдиспансера я обычно замедляюсь, чтобы посмотреть на тех несчастных, что выходят из дверей с такой страшной надписью. Я уже знаю, что туберкулёз — неизлечимая болезнь и что от неё умер Чехов. Следующая остановка — памятник Лесе Украинке. Она сидит на лужайке перед своей деревянной усадьбой и задумчиво смотрит куда-то вдаль. Руки строго скрещены на груди, колени плотно сжаты. На этих жестких, вытертых медных коленях всегда хотелось немного посидеть. Можно было грызть ореховый коржик и долго-долго смотреть на море, а потом разок или два скатиться по прохладным и гладким ногам к подножию памятника. Я точно знала, что Леся не была против. У нас с ней были свои секреты. На прощание я махала ей украдкой рукой. Вообще-то мы и так виделись каждое утро, когда я шла в школу, целых десять лет, но поболтать удавалось не всегда.

Уроки кончились, и можно вдохнуть, наконец, соленый, пропитанный йодом воздух полной грудью. Забыть на время о прописях и цифрах, мучительных походах к доске, своих слишком пухлых веснушчатых щеках и дрожащих пальцах с крошащимся мелом.

«Ребёнок должен быть в социуме, без этого невозможно полноценное развитие навыков общения», — настаивал отец, когда меня пытались пристроить в очередной детский сад. Каждая попытка заканчивалась провалом: я покорно семенила в ненавистное учреждение, изображая радость и любопытство, нелепо ускоряясь и подпрыгивая, когда спешащий и молодой папа подтягивал меня за руку. Но едва войдя на порог, я начинала рыдать и упираться, точно доказывая правоту отца. Меня тошнило от желтых каш и оранжевых борщей, от чужих детских и взрослых запахов, от липких столов и своего страха. Я не помню, чтобы там у меня случились друзья. Все Юли ассоциировались со старой металлической юлой, а все розовощекие пухлые Светы — непременно со свеклой. Игрушка юла наводила жуткую тоску, а в свекле даже запах был непереносим, поэтому, видимо, и дружбы не вышло. Других имён оттуда я совсем не помню. В памяти расплылось, как мазут в летней луже, пятно из пёстрых вязаных шапок, застиранных колготок, юбочек, кофточек. Оно шумит и движется, но кроме очертаний не разглядеть ничего. Видимо от одиночества и неясной, преследовавшей меня тревоги я постоянно заболевала, не продержавшись и трёх дней. Ангины, отравления, колики и вши сменяли друг друга, приводя в ужас родителей и не позволяя мне успешно войти в детсадовский социум.

«Залышьте дытыну в покое!» — сказала наконец моя прабабка, и родители тут же согласились, как будто только и ждали этих слов. В обществе этой старенькой, тонкой и высохшей, как забытый на поле августовский колос, женщины я чувствовала себя свободной и счастливой. Лицо её было похоже на одно из тех запечённых сморщенных яблок, которые она томила в духовке по вечерам. Но морщинки эти были нежными и добрыми, а в уголках запавшего рта, казалось, пряталась смешинка. Мы спали вместе в комнате Харитины. Ее спальня пахла травами и валерьянкой. Харитина была безграмотной. А я научилась читать в четыре года, скорее от безысходности, чем от выдающихся способностей. Родители были всегда на работе, вечером ни у кого не было сил и времени. Мама объяснила мне алфавит и слоги. Я сразу сообразила, как соединять слоги, читала бойко и нараспев. Только ничего не понимала из прочитанного. Текст могла пересказать легко, просто потому, что сказки эти знала наизусть. Уроки ненадолго прекратили, но я продолжала борьбу в одиночку и вдруг обнаружила, что буквы несут в себе смысл. Харитина была моей лучшей слушательницей. Она присаживалась на низенькую табуретку, аккуратно положив иссушенные старостью кулачки на клетчатый фартук, и качала маленькой седой головой, то ли от удивления, то ли от восхищения. Я читала ей старинную пухлую книгу с описанием трав и растений, мазала йодом скрюченную, в расплывшихся родимых пятнах спину, расчёсывала гребнем выцветшие, устало струившиеся до самого пояса пряди и застенчиво целовала в висок перед сном. Прабабка никогда не казалась мне старухой. Иногда мне снятся её натруженные руки, отряхивающие муку с клетчатого фартука, и мягкий, усталый взгляд слезящихся глаз. Между ногами вьются коты, ласково оплетая их хвостами и жмурясь от удовольствия. В этих снах мне тоже хочется прильнуть, прижаться к её тощему телу, встать в полосу невидимого света, исходящего от неё, но я довольствуюсь протянутой мне хрустящей корочкой хлеба, натёртого чесноком и посыпанного крупной солью.

Наши дни текли беззаботно и радостно, река времени замедлила тогда свой беспощадный ход и дала нам передышку перед тем, как вытолкнуть меня во взрослую жизнь, а Харитине подарить вечную. Мы ходили с ней во все церкви города, чтобы найти её Бога, носили еду голодным старухам — соседкам по старому дому, забирали лекарства в Красном Кресте для тех, кто ходить уже не мог, помогали обмывать покойниц из нашего двора, у которых не было родных, покупали рыбьи хвосты для всех облезлых и тощих котов в округе и никогда никому не отказывали в помощи. Только в этой добродетельной суете видела Харитина смысл жизни. Для меня Она была ангелом, безропотно принимавшей всё страшное в своей судьбе: смерть пятерых детей, нищету, болезни и страшное одиночество. Никогда я не видела на её лице злости или разочарования. Она шла к испытывавшему её Богу легкими бесшумными шагами, а я семенила какое-то время рядом, но так и не смогла стать хоть чуть-чуть похожей на неё. В дни, когда ярость и боль в очередной раз ослепляет меня, заставляет быть жестокой, когда я не могу простить и принять, когда начинаю задыхаться от злости и обид, то вспоминаю свою прабабку, и мне становится стыдно. Когда-нибудь я перестану хотеть быть молодой: моё тело высохнет, а волосы превратятся в белый лён, руки повиснут тонкими плетьми, а глаза выцветут. Я растеряю все прежние смыслы, кроме любви. И тогда я стану Харитиной.


Василиса Сатирская

Биография: Василиса Сатирская. Писательница, феминистка, исследовательница женской литературы, модераторка женского книжного клуба «Синие чулки». Живет в Петербурге.


Как я стала большой

Всегда любила крупных женщин. Таких стильных, в разлетающихся балахонах. У северянок — все больше серых и чёрных, у южанок — пёстрых и ярких, кроваво-красных, бирюзово-морских, зелёно-фиолетовых. Они носили крупные серьги и кольца с камнями — такими внушительными и зачаровывающими. Кажется, в моих представлениях они всегда либо занимались искусством, либо были завсегдатайками выставок и поэтических вечеров. Статные, сильные, плавные, полные собственного веса и значения, а главное — медленно текущей жизни, они завораживали. Вот только откуда они взялись — никому не известно.

В моей семье все были худые и нервные. Боевые торпеды коммунизма — бабушка и прабабушка — помнили голод, жили в бедности, верили и стремились к светлому будущему, которое, кажется, никак не предполагало медленного течения и громоздких колец на рабочих пальцах. Все украшения и предметы роскоши, например, сервиз или золотая брошка, щедро раздаривались тем, кому они нужнее или просто очень нравились. Мужчин в моей части семьи не было — от них как-то тоже все избавлялись по случаю и новых заводить не спешили. Впрочем, может, и правильно, так как у моей мамы они всё же появлялись время от времени, отчего она казалась мне ещё более худой и нервной. Зато зелёное платье из искусственного шёлка, задуманное по фигуре, висело на ней, как те самые балахоны. А может быть, дело было в диковинной версии капитализма, которому сначала все радовались, потом дружно невзлюбили и теперь снова вспоминают с ностальгией, потому что… ну вы знаете. И вот моя мама носилась с работы на работу — из школы на рынок, где торговала шмотками, с рынка — в фирму, где заведовала оптовыми продажами канцтоваров, из фирмы — в школу, где то учила меня и моих одноклассников пользоваться нашими первыми в жизни компьютерами, то отдыхала на родительских собраниях долгими вечерами. Конечно, она была худой и нервной! Правда, тогда я так не думала. Я думала, что мы — нормальные. Что нормально быть худой, нервной, бедной, одинокой женщиной с несколькими работами, редкими и смешными алиментами на ребёнка в большом городе в большой и стремительно меняющейся стране. Она смеялась и плакала, а я мечтала быть такой, как она — одинокой, свободной, красивой, особенно если в зелёном платье.

Но мне абсолютно не шёл зелёный. Возможно, с этого всё и началось.

Моя другая бабушка худой не была, но всю жизнь готовила, стирала, убирала, воспитывала, работала и порой даже успевала мечтать, потому особенной плавности и медленности не наживала, как и полноты телесной. Я не так много её наблюдала, но всегда хотела замедлить, чтобы рассмотреть и прожить. Мы были похожи с ней внешностью и характерами, но имели очень разный опыт. Это казалось интересным и важным, только никак не удавалось разглядеть, запомнить, перенять, передать… У бабушки были муж и сын (мой отец). Я искала в них её отражение, а потом — своё, сравнивая детали. Решила тогда, что мужчина всё-таки нужен, чтобы, если не замедляешься, не течёшь, позвякивая кольцами, то хотя бы отражаешься чётко и ясно в чьих-то родных глазах. Это фиксация. Это смысл.

Так я стала носить синие платья, джинсы и свитера. Стала искать любовь и мужчину. Мужчины находились значительно реже. Синие свитера выцветали. Любовь прогорала. Пока я не встретила нужное зеркало — человека, похожего на отца и деда. И стала в него смотреться.

Что-то было не так. Смотришь и вдруг начинаешь чувствовать, как ускользаешь. Скользишь куда-то вбок, за пределы видимости и ощутимости. И оказывается, что это всё не то и не так, потому что рецепт нарушен: бабушка никогда не следила за своим отражением дольше пары секунд. Убегала. А я не могла и не хотела бежать. Может, просто никогда не умела бегать.

Я стала носить чёрный и фиолетовый, распустила силуэтные платья. Уехала ото всех прочь. Стала много курить, пить и гулять по городу, где искала свободу, а нашла только нервозность и худобу. На моих руках появились первые тонкие кольца. Волосы окрасились в огненный цвет, а голос стал ниже. И большую часть времени я очень себе не нравилась, хотя с каждым шагом становилась всё медленнее и вместе с тем ближе к цели. Если вообще была какая-то цель.

Я всегда любила крупных женщин. Полных, больших, уютных и плавных. Медленных. Они восхищали меня тем, что никуда не спешили, жили в свое удовольствие, носили кольца на каждом пальце и не по одному, их платья были похожи на паруса их собственных яхт. Однажды я влюбилась в девочку, которая была такой же медленной и плавной, прекрасно рисовала и сочиняла истории. Я часто влюблялась в тех, кем хотела быть. А вы?

Сегодня я всё ещё худая и несколько нервная, но свободный крой моих платьев в несколько слоёв скрывает любые приметы. Я ношу кольца на всех пальцах и учусь замедляться каждый день. Мне всё ещё не идёт зелёный, но это меня уже мало волнует. Я стала большой.

Эльвина Валиева

Биография: Эльвина родилась в Казани, окончила филфак Казанского университета и получила степень магистра лингвистики в университете Марбурга. Она живет в Берлине, где пишет стихи и прозу и жонглирует читательскими клубами. Её можно почитать на зине Autovirus и в телеграм-канале Far beyond the stars (https://t.me/ far_beyond_the_stars).


Диван

когда меня в первый раз раздели

я лежала на разложенном диване

такая смелая

я уже прошла все остальные инициации кроме пенетрации

когда всё кончилось я была удивлена ведь меня учили платить за удовольствие болью ведром крови

какая любовь без жертвы

женская судьба платить втридорога

за окном была метель

рассеянная в хлопьях снега желтизна фонарей признаться, тот день запомнился мне больше экзаменом по римской литературе

хотя я предпочитаю сенеке эпикура

так бывает с ритуалами

я ожидала

что из меня родится что-то новое

в сосновой роще цикада вылупляется

и теперь готовая к спариванию кричит на весь мир

я оставила своё старое тело на том диване, но предпочла бы уйти в лес

с ножом и копьём наперевес

вены полные страха

готовая не вернуться, дикая, косматая

вместо охоты меня приручали к чужим рукам, к чужому желанию

для иммунитета как капельку яда

я выпивала голодные взгляды

и холодные слова

на этом диване я искала противоядие мы грелись под одеялом в объятьях и за окном желтело

в щели в окне дул ветер

и я понимала, что он уже меня обманул

одна умная женщина сказала

there are many dangerous things

that may take place in a bed

я говорила в ответ

диван куда безопасней

прошло много лет пока я не поняла что я всё ещё с ножом в лесу

мне больше не страшно

и я несу домой в добычу

саму себя


Дарья Ма

Биография: Поэтка, музыкантка, феминистка, студентка, путешественница и мечтательница! Работаю и учусь в университете им. Гумбольдтов. Окончила два курса фем-письма Динары Расулевой. Пишу стихи и небольшие тексты. Опубликована в сборнике текстов ЛГБТК+ мигрант_ок из постсоветских стран «Нам есть что сказать — NAM EST 4TO SKAZAT — Wir haben was zu sagen» (2018) и в электронной подборке «Карантинные стихи» журнала «Берлин.Берега» (2020). Родилась в Ленинграде, в Германии живу с 2012 года, в Берлине с 2014.


Как я стала большой

Сначала я была маленькой. Маленькой-маленькой. Стала из ничего. Родилась и помню свет. А может, это я потом себе придумала. Воспоминания ‒ они такие ненадёжные, меняются со временем, искажаются. Хотя ведь это тоже процесс памяти. Мария Степанова сказала мне, что и такие искажённые воспоминания, всё то, что от них остается со временем ‒ это и есть наша память, и есть наше. А я первое что отчётливо помню ‒ это выдвижной столик секретера, прилегающий к моей кровати. Странно, ведь в кровати я не спала младенцем. Может, я болела и мама взяла меня спать с собой в кровать? На выдвижном столике секретера, за которым училась ещё моя мама, за которым я прозанималась всю школу и весь первый университет, на выдвижном столике секретера, прилегающем к кровати, всегда находилось что-то важное для меня. Носовой платочек и капли в нос. Мягкая игрушка. Домашний дисковый телефон, по которому я болтала часами. Мобильный, на котором я тайком писала смски в кровати, прикрыв телом подсветку, чтобы не заметили, что я не сплю. Смартфон. Кружка с водой или недопитым чаем. Капли в нос и пачка бумажных платочков.

Сначала, до того как стать большой, я была маленькой. Рассказывают, что я родилась рыжеволосой, как моя бабушка. Только вот волос было мало, и вскоре они вылезли, и я долгое время была вообще без волос. Семья переживала, мазали мне голову репейным маслом. Вообще, поводов для переживаний хватало ‒ я не ходила почти до полутора лет, так как ‒ это я уже сейчас предполагаю ‒ просто не хотелось, а ещё мне поставили отставание в психомоторном развитии. Вот и верь врачам, только пугать умеют. Зато теперь в стране, где я живу, врачей самих не напугать ничем ‒ рекомендуют пить воду, чай, больше отдыхать, гулять и не стрессовать. Через двое суток выгоняют из больницы после операции, едва вынув катетер, не предлагают помощи при нервном срыве и самоповреждении, не знают, откуда стабильная субфебрильная температура и волосы на шее, при жалобе на болезненные менструации при непроходимости труб предлагают вырезать трубы.

Из того времени, когда я была маленькой, мои воспоминания ‒ это калейдоскоп из рассказов родных и ассоциаций по моим детским фотографиям. Почти всё я сама не помню напрочь.

Сначала я была маленькой и не думала о том, что я маленькая.

Вот я играю в детском саду и плету ярко-желтые косички нашитым на ткань тряпичным девичьим фигурам.

Вот я боюсь, что мне прищемят палец ящиком для постельного белья, каждый раз боюсь, когда падает крышка ‒ и вот палец прищемили. Очень больно, ноготь чёрный.

Вот я маленькая, и я самая маленькая в хоре, раза в три меньше всех, но меня взяли в хор девушек-подростков, потому что я хорошо и чисто пою. Или я это тоже помню только по фото?

Вот не по фото: я играю на скрипке (примечание: катастрофически плохо и через ужас), а со мной в ансамбле мальчик, который мне нравится. Теперь и имени не вспомню. И я думаю, что чтобы ему объясниться в любви, надо остаться вдвоём. Вот я накрыла бы нас платком, лёгким, но нас никто не увидел бы, и все бы исчезли, и были бы только мы.

Вот я ‒ видимо насмотревшись бразильских сериалов ‒ пишу сказку, где в семье муж и две жены. Записи находят мама с бабушкой и говорят, что такое писать не надо. Не бывает таких семей. Муж нам всем в детском саду нужен постольку-поскольку, для статуса, и мы боремся за белый фартук официантки (или горничной? откуда эти сексшопные наряды в детском саду?), чтобы по очереди выходить в нём замуж за убегающих мальчишек, поэтому мальчишек мы домысливаем, а мечта моя настоящая о том, что вот вырастем мы с лучшей подругой и будем жить вместе ‒ и наши семьи будут вместе жить. Последняя наша фотография с подругой вдвоём ‒ это где мы идем в первый класс, в разные классы, и после этого почему-то не видимся, не общаемся больше.

Вот я выписываю себе благодарность за то, что я «почти дописала» книгу «Хромой Джек». Ну да, немногое изменилось за 25 лет. Почти благодарность за почти написанное. Хотя 25 лет назад я как будто была более благосклонна к себе. И зря! «Хромой Джек» так и не был дописан. Это была ещё чистая детская игра, ещё безоценочное, ещё не было замаха на то, чтобы каждый раз создавать по шедевру, садясь за письмо. Был хромой Джек, был мышиный горох и обязательно была волшебница Кулина. В какой-то сшитой нитками самодельной брошюрке она спасала главного героя, а он потом женился. На принцессе. И это было не назло и не вопреки. Тут не было диссонанса и драмы. Просто спасение героя не было частью плана по ловле жениха, не было договором купли-продажи. Мне большой есть чему поучиться у меня маленькой.

Сначала я была маленькой и не думала о том, что я маленькая. А потом в какой-то момент начался диссонанс между моей маленьковостью внешней и моим внутренним самоощущением. Наверное, тогда я начала становится большой.

Какого-то точного дня или события, когда это почувствовалось, я не помню. Я вообще уже очень мало помню из себя маленькой и себя переходной, только основные вехи ‒ да, опять же, потому что есть фото, иногда стихи, или остались врезавшиеся в память переживания. Но вспомнить обычный день мне сложно.

Скорее всего, я стала становиться большой в промежуток от 9 до 11 лет, и к 11 окончательно уверилась в том, что я большая. Об этом больше никто не знал. Для всех я была маленькая, для некоторых ‒ очень маленькая. Почему-то ассоциация с тем временем ‒ это холод в школе и подрастянутый свитер, а сверху, конечно, пиджак, потому что школьная форма же. Одежда, которая мне не нравилась, которая, как тогда казалось, ‒ может не без причин ‒ мне не шла. Вечные брюки, когда хотелось больше юбок и платьев. Хотя ведь были и юбки, но почему-то мало помню тепло, позднюю весну или теплую очень, когда они могли носиться, помню холод, холод, холод, свитер с горлом, вечно треснувшая губа, и в этом холоде я маленькая, прорастающая в большую, а никто не видит моё крошечное тело в подрастянутом свитере.

Другая ассоциация ‒ опять же зима, уродский герпес на носу, который к тому же ещё болит и мокнет, и кажется, что весь мир видит это убожество, и я никогда, никогда не понравлюсь тому самому Ему, конечно, неудивительно, такое страшилище, да ладно это, а главное маленькая, маленькая! а я ведь не такая уже, я ведь большая, и чувствую как большая, и переживаю, и мыслю! а за каждое проявление большовости меня тыкают ‒ за своё мнение, за неумелый макияж, за попытки отстаивания границ (спойлер: так и не удалось), за громкий голос, за чувства к людям. Аллё, меня шеймили за влюблённости! за подростковые! безответные! почему не поддерживали меня, почему не считали это достойным разговора, ну или хотя бы уважения? Так я привыкла скрывать от семьи свои чувства, отношения и прочие подробности личной жизни, за которые меня могли тыкнуть и высказать своё мнение, которое я не просила.

Со временем я становилась более похожей на большую и внешне. Я прикладывала к этому и немало своих усилий. Одной внутренней большести миру вокруг меня было недостаточно, чтобы в неё поверить, и я стала интуитивно нащупывать то, что могло сделать меня более большой. Кажется, главным пунктом стало наличие парня, и абсурдный поиск был активирован. Когда меня в 14 лет бросил мой первый парень, я рыдала, кажется, больше не потому, что он обидел меня, и не потому что не готова была отпустить этого человека из своей жизни, а потому что я оказывалась снова в статусе «без парня». Я так и сказала маме сквозь истерику, что я «опять одна». В этом был привкус песен Елены Ваенги. Но, конечно, мне сейчас эту малютку Дашу очень жалко. Ведь я была ещё совсем маленькой, несмотря на то, что уже давно чувствовала себя большой.

Чтобы быть большой, надо отрастить чешую и панцирь. Надо иметь свои деньги и жильё. Надо иметь хотя бы небольшое представление, чем хочешь заниматься ‒ нет, не вот это вот «кем я вижу себя через 15 лет» или свои карьерные перспективы, а хотя бы то, чем хочешь заниматься на данный момент. Спорт, музыка, а может быть лежать и чтобы все отстали. И чтобы этим заниматься беспрепятственно, надо стать большой. А для этого надо отрастить панцирь и чешую. Ничего этого у меня не было. Я была маленькой косточкой плода под тонкой кожурой, маленьким зернышком. День за днём, год за годом, скандал за скандалом, разочарование за разочарованием, истерика за истерикой я обрастала следующим тончайшим слоем кожи. Время двигалось невыносимо долго.

Почему-то я очень часто плакала, когда была маленькой, становящейся большой. Я столько не плачу сейчас, не могу. Раньше заплакать для меня было билетом в один конец ‒ остановиться было совершенно невозможно, я плакала часами, а если видела в зеркале своё плачущее лицо, то рыдала еще сильнее. Эти рыдания изматывали. Сейчас я могу так рыдать только под алкоголем. Рыдать беззлобно, беззащитно стало сложно. Вместо рыдания я скорее раскричусь, ударю какую-нибудь поверхность или себя, кину вещь. Поведение, похожее на истерящего ребенка. Стала я большой? научилась плакать как большая? или разучилась?

Сначала я была маленькой. Потом маленькая я неистово хотела стать большой. Когда я стала большой? Когда я поступила в университет? Нет. Когда мне исполнилось 18? Нет. Когда я вышла замуж? Нет. Когда развелась? Нет. С каждым подобным событием я лишь наращивала тонкую плёнку вокруг зернышка, вокруг маленькой косточки плода. Плёнки твердели и становились чешуей и панцирем.

Я всегда была большой. Не надо отнимать у ребёнка их большесть. Не надо красть у них детство тем, что к детству нет уважения и ребёнок пытается спрятаться в большести. Пусть дитя проживает свою большесть, не стыдясь, не ненавидя свою маленькость. Пусть будет маленьким большим, а потом большим большим. И иногда маленьким. Позволь себе маленьковость. Позволь мне.

Большая я как никогда счастлива.


Аня Осипова

Биография: Аня родилась в Донецке, с 2013 года живет в Берлине. Аня пишет про себя: «Работаю и учусь в Свободном университете, занимаюсь гендерной лингвистикой. Вместе с Наташей Боренко веду подкаст «Богатырки на стрёме» и воркшопы по гендерно-чувствительному письму. Делаю миротворческие штуки». Воркшоп Ани с Наташей также входит в программу классического курса по фем-письму napishi.


Как я стала большой

Кошка приходит ко мне перед сном. Я подвигаюсь, поправляю подушку. Она долго думает, как будто никто не знает, что будет дальше. Нюхает мой стакан с водой, стопку начатых и непрочитанных книжек. Проверяет «домик» у меня под коленками, потому что ей всегда нужен домик. Я стучу ладонью по пустому месту рядом с собой: тук-тук-тук, это кусочек для тебя. Она смотрит на мою руку, на пустое место рядом со мной. Садится на полу у кровати, оборачивается хвостом. Жить в её темпе для меня утомительно, мне сложно ждать и терпеть, я уже давно на допаминовой игле соцсетей, и все хорошести и плохости хочу испытывать сразу, не отходя от места. Кошка даже моргает замедленно, по-совиному, она не издевается, ей подходит так жить. Я шепчу: «Ну иди, иди ко мне. Иди сюда». Стучу снова по матрасу. Смотрит на руку. Я отворачиваюсь к книжке, тогда кошка запрыгивает на кровать и говорит мр. Мы проворачиваем этот ритуал уже несколько лет, и иногда за целый день это единственный момент, когда я оказываюсь в собственном теле, осознаю его размер. Лежу тяжелая, большая, на большом тяжелом матрасе, и кошка кладет свою маленькую теплую голову на мою большую тяжелую руку.



Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
+1

Author