Donate
rid leyt

Мишель Серр о квази-объектах

Мишель Серр «Теория квази-объектов» (1)

Hoc memorabile est; ego tu sum, tu es ego; uni animi sumus.

Plautus, Stichus, v. 731 (2)

Что значит жить вместе? Что такое коллектив? Именно этот вопрос интересует нас сейчас.

Проблема предшествующих рассуждений состоит в том, что из них непонятно, относятся ли они к философии сущего или философии отношения. Сущее или отношение — вот в чем вопрос. Причем, несомненно, не единственный. Я всё ещё не могу решить, реляционен или вещественен паразит, оператор он или монада.

Мне хочется думать, что постоянно доносящийся из–за двери шум исходит от существа, которе я хотел бы узнать. Я могу также полагать, что существо, которое ест мою пищу или ест вместе со мной — как мой компаньон — запивая вином, это всего лишь полезная фигура в размышлениях о взрослой жизни, о моей усталости на закате дня, взрывах, потерях, потаенной силе, угасаниях или вспышках сообщений в сетях. Этот хороший и плохой Гермес — бог, который подготовил мою старость и не был заменен тем, кто сделал мою юность веселой, бог как любовь, сын удачи и пассивности — да, бог, то есть: сущее или отношение? Истинный Бог в классической теологии это Единый, в ком отношение порождает сущее, а любовь порождает тело, в ком воплощены слово, логос, отношение.

Я ещё недостаточно сказал о том, сущим или отношением является паразит. Прежде всего, это элементарное отношение.

И снова спрошу, что такое жить вместе? Что такое коллектив? Я не знаю и сомневаюсь, что кто-нибудь знает. Мне не приходилось читать ничего, что дало бы мне такое знание. Со мной случались события, которые проливают свет на эту темную проблему. Иногда — за ужином с компаньоном. Темная категория коллективного, группы, класса, касты — неважно чего — сущее это или пучок отношений?

Хорек (3) [furet] пахнет, пахнет, как скунс, с которым его, бывает, скрещивают. Так он помечает и занимает территорию — мы опять возвращаемся к вопросу о собственности. Он вампир для кролика и преследует его в садке; бросается на кролика, впиваясь в шею или нос и высасывая кровь. Мы одомашнили хорька и позабыли о дикой природе. Мы заставили его служить нам, как заставили сарыча и пустельгу — мы паразитируем на них. Прежде чем запустить хорька в нору, мы надеваем на него намордник; обезумевший кролик выскакивает через другой ход и оказывается в ловушке. Еще раз, хорошее отклонение потоков в сети.

Все мы играли в «горячую картошку» и «колечко». Тот, у кого окажется «хорек», должен поплатиться. «Хорек» выдает его. Он отмечен его знаком. Осужденный, он идет в центр круга, он стал «водящим», он озирается, он следит.

Что такое этот «хорек»?

Этот квази-объект и не объект вовсе, но, тем не менее, именно объект, коль скоро не является субъектом и находится в мире; это также квази-субъект, поскольку обозначает или указывает на субъекта, который, не будь квази-объекта, не был бы субъектом. Тот, кого не застали с «хорьком» в руках, — аноним, часть монотонной цепи, в которой он неразличим. Он больше не является индивидом, он не узнан, не раскрыт, не отмечен. Он в цепи и принадлежит ей. Как и «хорек», он кружит в коллективе. Ниточка в его руках — наша простая связь, отсутствие «хорька» [имеется в виду игра в веревочку — Прим.ред.]; его путь и составляет нашу нераздельность. Кто мы? Мы — те, чьи руки передают этот предмет, те, кто не обладает им. Передача квази-объекта и формирует коллектив, если она прервется, возникнет индивид. Если последнего раскроют, он станет водить [mort]. Кто же субъект, кто «Я», или кто я? Движение «хорька» cплетает «мы», коллектив; если он остановится, то обозначит «Я».

Мяч — необычный объект, ибо он является собой лишь в руках субъекта. Оставленный где-то, он — ничто, никчемен, бессмыслен, бесцелен и бесполезен. В мяч не играют в одиночку. Тот, кто все же поступает так и не делится мячом — плохой игрок и вскоре будет исключен из игры. Про таких говорят, что они эгоисты [personnels]. Коллективная игра не нуждается в личностях, людях самих по себе. Посмотрим на того, у кого мяч. Если он начнет вращать его вокруг себя — он плохой игрок. Мяч не предназначен для тела, наоборот, тело — это объект мяча; субъект вращается вокруг этого солнца. Обращаться с мячом умеет тот, кто следует за мячом, служит ему, вместо того, чтобы подчинять и использовать его. Мяч — субъект тела, субъект тел и как будто субъект субъектов. Играть — значит превратиться в атрибут мяча как субстанции. Для него писаны законы, они определяются по отношению к нему, а мы только подчиняемся этим законам.

Навыки владения мячом предполагают Птолемеевскую революцию, на которую способны немногие теоретики, так как мы слишком привыкли быть субъектами в Коперниканском мире, внутри которого объекты — всего лишь рабы.

Мяч кружит, словно «хорек». Чем лучше команда, тем быстрее он передается. Мяч будто бы обжигает руки, как горячая картошка, от него нужно избавиться как можно быстрее. У Киплинга есть хорошая метафора: красный цветок [так животные называли огонь — Прим.ред.] пугает тигров, и золотая ветвь [отсылка к мифу из шестой «Энеиды» Вергилия — Прим. ред.] — недалеко. Мяч — субъект циркуляции, а игроки — лишь станции и этапы эстафеты. Можно превратить мяч в свидетеля передачи. В греческом языке слову «свидетель» соответствует слово μάρτυς, мученик.

В большинстве игр игрок с мячом — нападающий, а оборона строится относительно него и его позиции. В подвижных играх мяч — центр референций. Исключений немного: в американском футболе, например, единственный игрок, которого можно блокировать, — владеющий мячом. Квази-объект выдает его. Он отмечен знаком мяча. Пусть остерегается.

Нападающий, человек с мячом, помечен знаком жертвы. Он несет свидетельство, теперь он мученик. Здесь и сейчас, все происходит именно с ним. Небеса разверзлись над ним. Узор из скоростей, сил, углов, ударов и стратегий сплетается здесь и сейчас. Но вдруг все меняется; что должно было быть решенным, уже не таково; узел развязывается. История и внимание раздваиваются. Свидетеля больше нет, «хорек» продолжает движение и начинает преследовать другого кролика по сети ходов; мяч вылетает за пределы поля; жертва не состоялась — она отсрочена; мучеником оказывается не тот — он другой, снова другой — и почему бы ему снова не быть другим. Каждым. Игра и есть эта замещаемость (викарность) (4). Кривая замещений. Священники и жертвы, одетые в синее, красное или зелёное? Нет. Только викарии. Викарии — в силу подвижности замещений и их скорости. Жрец превращается в жертву, нейтрализуется, движение мяча преображает его на поле, размеченном как когда-то храм. Жертва может — при помощи хитрости или хорошо спланированного хода — отправить соседа на передовую, и сосед может поступить так же. Таким образом, с мячом мы все — потенциальные жертвы; все мы подвергаем себя такой опасности и избегаем её; чем быстрее передается мяч, тем выше замещаемость, тем сильнее замирает в ожидании толпа. Мяч движется назад и вперед, словно «хорек», ткется коллектив, каждый виртуально предается смерти. Кризис разрешается через жертву, поскольку неуловимые знания, которые мы все несем в себе, кроются в самом голосе, говорящем «Я»; мы знаем, что жертвой может стать «Я». Мяч — квази-объект и квази-субъект, через него сам я есть субъект, то есть под-чинен. Падший, пресмыкающийся, растоптанный, сбитый с ног, отброшенный, покоренный, беззащитный, а затем преображенный замещением. Вот список значений слов subjicere, subjectus. Философия не всегда там, где ее обычно ждут.

Играя в мяч, я узнаю о субъекте больше, чем в каморке Декарта.

Когда Навсикая на берегу играет с подругами в мяч, появляется спасшийся в кораблекрушении и выброшенный волнами Одиссей — обнаженный, покоренный, разбитый. Дитя клинка, дитя переходящего мяча.

Этот квази-объект, метка субъекта, — удивительный творец интерсубъективности. Благодаря ему мы знаем, как и когда становимся и перестаем быть субъектами. Что значит это «мы»? Мы — словно колеблющееся «Я». «Я» — всего лишь разменная монета в этой игре. И эта передача, сеть переходов, замещаемость субъектов и сплетают собрание. Теперь я есть я, субъект, представленный к существованию, брошенный, оставленный падать, придавленный толпой других людей; затем вы принимаете эстафету, «Я» замещает вас и вы становитесь водящим; после — именно «Я» наделяет вас этим статусом — его работа закончена, его опасность миновала, его часть коллектива построена. «Мы» создано вспышками и исчезновениями «Я». «Мы» создано переходом «Я». Обменом «Я». Заменой и замещением «Я».

Теперь рассуждать об этом проще. Чтобы построить стену, каждый приносит свой камень. Чтобы построить «мы», каждый приносит свое «Я». Последнее утверждение по-идиотски нелепо и напоминает политическое высказывание. Нет. Всё происходит так, как если бы в данной группе «Я», как и «мы», не было делимым. Мяч у него, и у нас его больше нет. Чтобы вычислить «мы», нужно лишь помыслить передачу мяча. Но это отказ от «Я». Может ли быть отдано чье-то «Я»? Для этого есть объекты, квази-объекты, квази-субъекты; мы не знаем, вещи, сущее это или отношения, лохмотья вещей или конец отношений. Через них принцип индивидуации может передаваться дальше или застрять в мертвой точке. В этом есть что-то, некое движение, напоминающее отказ от суверенитета. «Мы» не есть простая сумма «Я», но нечто новое, созданное наследованиями, уступками, ускользаниями и отставками «Я».

«Мы» — не множество «Я», но множество множеств его передач.

И снова — война, битва, сражение и противостояние. Убийство — закон. Преступление — закон. Тотальной войны всех против всех никогда не было, нет и не будет. Схватка один на один, арена, трое против троих, Горации и Куриации — все это явление и зрелище, трагедия, комедия, театр. Все против одного — вот извечный закон. Трое из рода Куриациев против одного — из Горациев, когда явление разрывается, словно декорация, и нужно добраться до реального. Исход всегда определен, война всегда асимметрична. Паразиты заявляются толпой, ничем не рискуя. Но иногда — о, чудо — ситуация переворачивается, и Гораций выходит победителем. Тогда говорят: так творится история, и мы начинаем верить в феноменологию войны. Гораций был сильнее, чем каждый из трех его смертельно раненных противников. Закон никогда не меняется.

Все даже сложнее. Игра столь глубока, что мы должны постоянно возвращаться к ней. Схватка всех против одного откладывается полетом/кражей мяча; замещение и замена постоянно подводят к нужному результату. Они привлекают наше внимание к спектаклю прекрасной битвы, в которой царит блаженная неопределенность, мораль безопасна, а люди говорят о благородстве. Все спешат на зрелище и делают ставки на победителя и проигравшего. Ведь, казалось бы, где игра, там и случай. Но нет, лишь цепочки закономерностей. И то, что спорт сегодня опустился до заранее спланированных игр, лишь вскрывает — как если бы это действительно было необходимо — его сущность и природу его привлекательности. Все всегда сводится к войне без рисков, к преступлению и краже, к мародёрству, грабежу, насилию над людьми и вещами. Польза всегда проистекает из злоупотребления и возвращается к нему, когда исток исчезает, а вместе с ним исчезает и постоянная смена соперника.
Любая теория происхождения обращает наше внимание на соперничество, само слово говорит за себя.

«Хорек», мяч — опознавательные знаки в игре, переходящие от игрока к игроку. Они, вероятно, джокеры. Коллективное конструируется джокерами удивительным актом строительства. Всё, что угодно, строится из чего угодно. Это в высшей степени неопределенная и наиболее трудноуловимая логика.

Давайте представим другого джокера, столь неопределенного, что он и есть всеобщий эквивалент. Он обращается как мяч, деньги или квази-объект. Он определяет субъекта, маркирует его; в наших обществах картезианские размышления появляются быстро; я богат, следовательно, я существую. Деньги — это, по сути, мое бытие. Настоящее сомнение — бедность. Радикальное сомнение, доведенное до предела, есть нужда. Декарт обманул нас: ему следовало стать отшельником, новым Франциском Ассизским. Декарт сжульничал: ему следовало отправиться странствовать как новому Франциску Ассизскому, избавившись от всех благ. Декарт схитрил: он никогда не бросал свои монеты в реку. Он никогда не терял мир, так как никогда не расставался со своими деньгами.

Настоящий, радикальный картезианец — киник.

Декарт никогда не рисковал потерять свое «Я», ибо никогда не рисковал своими деньгами. Он никогда не играл со своим злокозненным гением по-крупному — на последнюю рубашку. Никогда не промокал под дождем, не лежал в грязи, не просил царя не загораживать ему солнце. Я всегда сомневался в таком сомнении, не ведущем к нулевой степени обладания. Богатый дурак богат, бедный дурак — дурак. «Я» богача — богач, «Я» бедного — «Я».

Коллектив строился с кем угодно и чем угодно. «Хорек» — ничто, как кольцо или пуговица, — любая вещь; мяч — всего лишь кусок кожи или воздушный пузырь. Я передаю их дальше, перебрасываю первому встречному, получающему все или ничего — неважно.
Вопрос по-прежнему не решен: что за вещи и между кем? Любой, ты, я, он, тот, другой. И между ними — эти квази-объекты, быть может, джокеры. Станции — это «они», по ним циркулирует «водящий» — такова описанная нами логика.

Точно так же денег не бывает много, потому что они есть всё, ими обмениваются с первым встречным, второй крадет их у каждого, третий бесцельно копит их ни для кого.
Квази-объекты пусты, а субъекты прозрачны.
Но ставки возрастают с ростом непрозрачности и непроницаемости.


Паразит располагается где-то между. Вот почему нужно определить, сущее он или отношение. Но атрибут паразита ¬– до сих пор нами не упомянутый — его своеобразие. Паразит — это не просто все, что повреждает передаваемое сообщение. Не просто каждый, кто питается за чужим столом. Личинка может развиться только в определенном организме и переносится только определенным переносчиком.

Должно быть, Оргон был благочестив, раз Лоран и Тартюф могли паразитировать на нем. Благочестивость и, кроме того, что-то еще для адаптации — дабы быть совершенным. Неразбериха должна выйти замуж за канал, разместиться на его длине волны, с легкостью наложиться на его частоту. У племянника Жан-Франсуа Рамо не было бы ни шанса в доме сына мадам Пернель. Я могу шуметь сколько угодно, я не помешаю своему соседу увидеть рассвет. Блохи умирают без хозяина.

Как случилось, что я люблю тебя; тебя среди сотен тысяч, я, а не другой? Не иллюзия ли это; мудрее ли завести донжуанский список?

Мы достигли пределов. Размножение млекопитающих — эндопаразитический цикл. Мы паразитируем друг на друге, чтобы говорить, питаться, творить несправедливость и не запрещенные законом бесчинства; для всего этого годится любой. Мы паразитируем друг на друге, чтобы размножаться и воспроизводить свой род, но для этого другие должны быть одновременно и другими, и такими же, как я, видеть друг друга обнаженными. Не все, что угодно, не всякий сможет это. Сперматозоид, попавший в чуждое, но приспособленное к нему лоно, преуспевает и оплодотворяет яйцеклетку — так зачинается своеобразие [паразита]. Плод — самый многоликий паразит и остается таковым даже после рождения. Но как долго? Оценки разнятся. В конце концов, лучше сказать «навсегда». Отлучение от груди происходит лишь частично. Человеческое дитя живет не хлебом единым, не молоком, воздухом и теплом; ему нужны язык, информация и культура, чтобы формировать свою среду, milieu — без них ему не выжить. И эта среда — собственно человеческая, производимая маленькой группой людей: родители, семья, племя, клан — что угодно. Если паразитизм в общем случае предполагает, что хозяин и есть такая среда, что его продукты конституируют окружающий мир — нишу, необходимую для выживания того, кто в нее помещен или кружит рядом, то все мы тогда паразитируем на нашем языке (языках). Лишь теперь я понимаю свой материнский язык, понимаю, почему он и есть моя логическая мать, логический исток. Иногда те, у кого нет матери, с головой бросаются в язык.

Изображение Пятидесятницы из Hortus deliciarum, XII век.
Изображение Пятидесятницы из Hortus deliciarum, XII век.

Возможно, стоит изображать событие Сошествия Святого Духа как группу младенцев, жадно сосущих груди, которые суть языки пламени. Мой язык ветвится под нёбом на моем языке. Я передаю и раздаю, я получаю слова из этой ниши; говорить означает кормить. Говорить — значит кормиться от груди общей логической матери. Слово рождается этой матерью, всегда девственной и непорочной, ибо язык всегда превосходит мое распоряжение им. Паразит-шум в этом случае тождественен тому, кто питается за общим столом. Я могу бесконечно кормиться со стола моего языка и никогда не сумею отплатить ему. Я — шум в его изощренной гармонии, его вопль. Я умер бы, если бы не писал, не разделял пиршество слов с друзьями, от которых я каким-то образом получаю свой язык. Я никогда не буду отлучен от него.

Не от языка вообще, но от моего собственного. Именно мой язык дарит мне свет в гуле чужих наречий. Я люблю его камерную музыку, его почти глухую скромность и немоту его тональных ударений; его чуть-чуть аристократичную исключительность, его тайную эллинистичность, его сокровища. При смерти мать-язык снова становится девственно чиста, больше никто не посмеет прикасаться к ее словам; ее используют каждый день, тысячи раз, как потертый половик или шлюху. Они пытаются надругаться над ней, пока она, измученная, лежит умирая. Я хочу видеть ее прекрасной и живой, какой она была во времена, когда тот, кто желал красоты на земле, говорил на моем родном языке и кормился ее скромностью. Ей чудом удалось остаться непорочной.

Между Египтом и Ханааном, в дни голода и мора, пшеница перевозится в мешках на ослах; перевозится серебро, которое Иосиф взял у братьев и которое он вернул, которое передается в обе стороны и потому без направления/назначения, перевозится чаша в мешке Вениамина — чаша Иосифа, указывающая на Вениамина, чаша младшего брата, указывающая на младшего брата. Иосиф был жертвой, и Вениамин — из–за него — мог стать жертвой. Он отмечен знаком чаши. Рукава одежды Иосифа были запятнаны кровью козла, а в чаше тогда не было вина. Оба отмечены отсутствием своей крови и отсутствием своего вина.

Язык денег никогда не сможет накормить меня — блеклый и безвкусный, как банкнота. Ни запаха, ни вкуса, блестящий и вязкий. Сближение языка с деньгами делает его течение монотонным, превращает его в безжизненный и бледный квази-объект. Он расширяет свою империю одновременно с деньгами. Создает временные, неустойчивые коллективы. Его сила подобна его вязкости.

Никто не ест просто слова — их еще и пробуют на вкус. Тому, что ест наспех, они кажутся слегка неприятными и отталкивающими. Хотя есть и гурманы. Говорят как едят; стиль и кухня сочетаются — вульгарные или изысканные. Слова обращаются так же быстро, как принимают еду — как при перекусе, чтобы затем перейти к чему-то более важному, или в экстатической атмосфере. От нас зависит, станут ли некоторые квази-объекты субъектами. Или скорее так: это превращение может случиться по нашему усмотрению.

Слова, хлеб и вино между нами — вещи или отношения. Мы обмениваемся ими между собой, хотя связаны одним языком и сидим за одним столом. Одна мать вскормила нас. Лишь теперь мы можем объяснить паразитический обмен как пересечение логического и материального. В Троицу новорожденных апостолов кормили языки огненные и разделенные, но проистекающие из единого истока; в ночь Тайной Вечери все они — паразиты за столом учителя, пьющие вино, вкушающие хлеб, разделяющие и передающие их друг другу. Вот тайна пресуществления, она ясна, светла, прозрачна. Едим ли мы вместе что-либо еще кроме плоти слов?

Своеобразие наших квази-объектов проявляется всё четче. Мы вкушаем хлеб наших нравов, пьем вино нашей культуры, говорим лишь на родном языке — я конечно же говорю о таких же ни на что не годных людях, как я. А любовь, спрашиваю я вас, что с любовью? В этом и заключается своеобразие.

Мы не индивиды. Нас уже разделили, нам всегда снова и снова угрожает бытие. Зевс, недовольный нашей дерзостью, разделил нас пополам — посмотрите на пупок, где кожа стянута как мешок шнурком. Когда-то у людей было по четыре ноги, четыре руки, огромная шея, два лица, четыре сильных и зорких глаза, а когда они бежали, то были похожи на огромное вращающееся колесо с восемью спицами. Зевс разделил нас; он и сейчас может сделать это снова — тогда бы мы прыгали на одной ноге. Сколько ног у настоящего человека — одна, две или четыре? В отличие от Эдипа я не знаю ответа на этот вопрос. Получается, что было три сорта людей: мужчины, женщины и андрогины — в зависимости от того, что у нас есть, два одинаковых или два разных органа. Когда Зевс наказал нас, несчастные, разделенные половинки устремились на поиски друг друга, дабы сплестись, соединиться и вновь обрести полноту. Любовь — химера, последствие разделения. Так говорил Аристофан, комедиограф, за столом трагедии (6).

Так говорила комедия, паразит трагедии. Сегодня все мы приглашены Агафоном (7), Благом, победителем трагического состязания — все, включая философию. Все пьют вино трагедии. Все — гости Блага, в трагической гостеприимности или враждебности этой морали. Дабы отплатить хозяину, мы говорим о любви. Любовь — дискурс возмещения. Вино и хлеб пресуществляются в это слово целиком благодаря трагедии. Я говорю о любви, дабы освободиться от своих долгов за пищу, предоставленную мне трагическим. Если и существуют шкалы, то любовь на одной чаше весов способна уравновесить трагическое на другой.

Кто мы согласно комедии? Мы — тессеры, тессеры гостеприимства (8), квази-объект или, скорее, полу-квази-объект. Плитка, кубик или кусочек кости, которые друзья по ложе, товарищи по еде и питью, короче, хозяин и паразит, преломляя, разделяют между собой. Они разламывают тессеру и создают знак памяти. Это достопамятно, — говорит Плавт, — сломай ее, чтобы запомнить меня. Ломание тессеры не означает полного разрыва: в этом есть что-то от фрактала и в любом случае нечто сложное, случайное до индивидуальности, с зазубренным до уникальности краем разлома. Тессера и есть индивидуальность, случай, комплекс, памятник. Кто я? Мое уникальное, наполненное гигантскими объемами информации, усложненное, непредсказуемое, брошенное в водоворот случайного тело — оно лишь знак памяти (memorial). Хозяева и гости распрощались, и каждый сохранил у себя зазубренную половинку тессеры. Они странствуют, умирают, любят, быть может, они никогда не увидятся больше. Они передают тессеру детям, друзьям, внучатым племянникам — тем, кого хотят, тем, кого любят. Спустя годы и в совсем других местах владеющий одной половинкой безошибочно узнает своего другого благодаря этому знаку, этому особому, прилаженному соединению. Благодаря стереоспецифичности (9), другого ключа к такому замку не существует.

Мы и есть тессеры и замки. Существа или опознавательные сигналы, подобные семафорам. Опознавательные знаки, истинные или ложные. Ложный знак подходит каждому, как старый разношенный башмак. Мое тело — знак памяти тебя. Если я люблю тебя, я помню тебя.

«Ἕκαστος οὖν ἡμῶν ἐστὶν ἀνθρώπου ξύμβολον…» (10) Латинское слово tessera так и не закрепилось во французском языке, воспользуемся лучше греческим: каждый из нас — символ человека. Кто я? — спрашиваю я снова. Я — символ, символ другого.
Символическое в том и состоит, оно расколото и не расколото одновременно. Что такое символ? А стереоспецифичность?
Еще это квази-объект. Сам квази-объект есть субъект. Субъект может быть квази-объектом.

Иногда «мы» — это переход, обозначение, набросок «Я».

По дороге на Компьень трое слепых, жалких нищих пристают к прохожим. Торговец из басни дает им безант (11); он не дает им тот безант. Они хватают монету, они слепы — у них ее нет. Они пируют всю ночь напролет, едят, пьют, поют. Квази-объект стремится к нулю, к отсутствию в этом лишенном света сообществе. То, что передается между тремя слепыми, запросто может быть словом без референта. И наоборот: без референта мы — всего лишь слепцы, живущие только отношениями.

Безумному, квази-безумному, симулирующему сумасшествие хозяину сполна отплатили экзорцизмом.

(перевод Анны Лобановой, под ред. Александра Писарева)


1. Перевод выполнен по изданию: Serres M. The Parasite / Translated, with notes, by Lawrence R. Schehr. Baltimore and London: The Johns Hopkins University Press, 1982. (Оригинальный текст: 1980 г.)

2. Достопримечательно! Я — ты, ты — я! Одна душа! Плавт, Стих, 731 (перевод с латинского А.В. Артюшкова). — Прим. пер.

3. Furet (англ. ferret) — хорек. Словом «furet» также обозначают игру, похожую на игры «горячо-холодно» (hunt-the-slipper) или «колечко» (“button, button, who’s got the button?”).

4. Vicariance (франц.) — биологический термин, обозначающий функциональную компенсацию одного органа другим; «vicars» — викарий, заместитель, наместник. — Прим. пер.

5. Платон. Пир. 189С — 193D.

6. Интересно, что Агафон — «Агатос» — один из эпитетов Зевса. — Прим. пер.

7. Тессеры — древнеримские вещички разной формы (кубик, монета, табличка…), выполнявшие функции игральной кости, входного билета (абонемента) или жетона (например, на получение продовольствия или денег). Один из видов — tessera hospitalis, тессера с отпечатком головы Юпитера и именами, лиц, заключавших между собой договор гостеприимства. При этом она разламывалась, и у каждого оставалась ее половинка. Кроме того, тессера — это устный пароль в военное время. — Прим.ред.

8. Стереоспецифичность — свойство ферментов, взаимодействующих с субстратом по типу «ключ-замок», с высокой специфичностью, обусловленной структурой активного центра. — Прим. пер.

9. Платон. Пир. 191D. «Итак, каждый из нас — это половинка человека…» (пер. С.К. Апта)

10. Византийская золотая монета номисма, называвшаяся на Западе “безант”. — Прим. пер.

Vsevolod Alekseenko
Evgeny Konoplev
Михаил Журавлев
+22
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About