Семиотика повседневного: пространства и вещи
Эти фрагменты не предназначены для нахождения каких-либо предельных истин и функций того или иного знака (хотя я допускаю, что этим кое-где было бы интересно заняться). Любопытная особенность любого знака как раз и заключается в том, что означающее в нём способно скользить по означаемому. Указать на
…
Читая историю повседневности прошлых эпох, я мечтаю об истории (этнологии) своей собственной. Например, я хотел бы прочесть книгу, посвященную Евроремонту (пост-советский синкретизм интерьеров). А будет ли произведено основательное исследование нашей пищевой этики и культуры? Не эксплицированные нормативы, образующее собой «традиционализм», а имплицитные паттерны и модели поведения, существующие на границах между принуждающими нормами и изменчивыми формами будущего: каждый обед упоительно наблюдаю за тем, как коллеги берут друг друга измором в процессе пищевого дарообмена — «принести с собой» провоцирует маленькие ритуалы потлача, демонстрирующие кулинарные способности, состояние своей семьи и при этом сплоченность группы; с другой стороны, я вижу культурную инаковость соседнего отдела, предпочитающего еду заказывать — совсем другие схемы восприятия трапезы, которые не предполагают той насыщенности эмоционального и социального между сотрудниками; а те, кто ходит каждый раз в кафе? А что насчёт перекуров?
Дневной сон и ночное бодрствование
Простой способ увидеть строительные леса повседневного городского пространства: останьтесь в нём ночью. Конструкты социального движения замедляют свою работу, давая себе время остыть и передохнуть, а нам лучше их рассмотреть. «Состояние измененного сознания», достигаемое силами домашней социологии. Чем больше пребываешь в таком режиме, тем легче обнаружить необходимую для анализа повседневного отчужденность от привычности всякого общественного ритуала и действия. Примеряешь на себя роль этнографа, находящегося в экзотическом туземном племени и наблюдающего за ним со стороны.
Встряхнув своё письмо, получил четыре кляксы для прочтения (мы опишем самого полуночника):
1. Революция ритмов.
Смешение социальных и индивидуальных пространств: мой маленький мирок личного вторгается в пустующий мир ночного; деформация института времени: мой синкопический и асинхронный ритм создает тайную полиритмию с общественным; размывание всего фундамента общественной структуры: категорически исключая себя из общества и в пространстве, и во времени, отдаю своё тело воображаемому, которое демонстрирует собой всеобщий ритмический хаос по ту сторону реального.
2. Аскеза.
Наслаждение своим анахоретством. Инициация, знаменующая допуск к тайному покою городских инфраструктур. Пульсирующие светофоры будто кровоток спящего города. Закулисье повседневного театра, наблюдение за работой по обслуживанию фасада всего человеческого. Свежий взгляд среди сомкнутых глаз, сингулярность бодрствующего, разрезающая и препарирующая эфемерность спящих. Отречение, дающее тайное знание о скрытых пейзажах обыденных и привычных пространств. Стремление к худобе, бледности и черноте под глазами: наивное видение соматических свойств высокого ума, достигаемого телесными метками самой ночи.
3. Потустороннее.
Власть твоей человеческой ясности, освещающая тьму умолкшего города. Символический минимум городского пространства позволяет расшириться символическому максимуму неспящего. Вне правил, вне заданной циркуляции, создание собственных паттернов и ритмов деятельности. Страх головокружения и дезориентации, нахождение границ изоляции, подозрение в существовании других полуночников, не имеющих отношения к обслуживанию города, а скорее стремящихся его подорвать. Тоска по общей упорядоченности, связующих нитях и плотной реальности дневного. Ход маятника между ностальгией отверженного и самолюбованием отвергающего.
4. Скрывающийся.
Тревога на рассвете: чувство стыда (где-то рядом наслаждение) при виде активности пробуждающегося города, укор от коллективности, всегда клокочущей (требующей) внутри. Сон не как восстановление и передышка, а как убегание и пережидание в укрытии бессознательного.
Без ГМО
Следующий анализ не будет борьбой с мифотворчеством. Мы не станем искать критики на основе аргументов и фактов, напротив, мы их будем всячески игнорировать; вместо критики мы будем наблюдать за самим мифом и его жизнью.
Сперва выявим те дискурсы, в которых культурный феномен ГМО был принят и встроен, где он начал работать как знак.
1. Историко-культурный контекст: «отравители колодцев». Удивительная историческая и социальная параллель: средневековые гонения на евреев во время бубонной чумы включали в себя обвинения в отравлении источников и распространении проказы. Ответственность за социальный (часто и экономический) кризис, вызванный эпидемией, искала своей символизации и конечного вменения козлу отпущения. И этот козел отпущения был легко найден благодаря более древнему религиозному контексту отчужденности евреев в христианской культуре. Символизация заключалась в конкретных кознях: ритуальные убийства, отравления колодцев и многие кощунственные действия, которые и навлекали гнев божий в виде чумы. Теперь легко увидеть то, как действует ГМО в нашем контексте. В современной отечественной культуре уже повсеместно (и, что уж скрывать, при этом анекдотично) назначать козлом отпущения «западный мир». Это не столько конкретный выбор, сколько необходимость
2. Культурно-бытовой контекст: вложенная в бытовое мышление благодаря развитию биологии и медицины конца XIX века концепция вездесущих и невидимых Микробов помогает ГМО обрести свой конкретный и наглядный механизм работы. ГМО сразу же захватывается «химичностью», «микробностью» и «инфекциозностью», иногда покрываясь в среде более молодых людей «мутантностью». ГМО не только нечто устрашающе-незнакомое, но и заражающее, оскверняющее «естественность», искусственно-копирующее (кощунственно претендующее на божественное сотворение), то есть болезненное и патологическое, инцестуозное. Вкушая «отравленный» овощ, ты подергаешься опасному воздействию скверны, не разрушающей, но извращающей — последнее помогает ГМО обретать связь с моральными коннотациями: «зараженный» ГМО человек извращает своё естество, то есть от него стоит ждать извращения и всего духовного, ведь нарушается традиционное правило «в здоровом теле — здоровых дух».
Для анализа будет полезно обратиться к обычному поиску картинок по запросу «ГМО». Можно сказать, что поисковая система упрощает нам статистическую работу, мы можешь без особо труда взглянуть на самые востребованные знаки и символы ГМО. Главные герои-знаки этих стоковых фотографий, коллажей и рисунков — шприц и невинный овощ или фрукт. Иногда к действу подключается Технология в виде людей в перчатках, очках и халатах. Шприц отсылает нас: боль, медицинское вмешательство, крайняя мера, запах поликлиники, болезненность. Вторгаясь этими коннотациями в растительное естество Природы, ещё и силами некого Ученого (цинизм, аморальность, холод лаборатории, опасная непонятность и традиционное пренебрежение к «умникам»), шприц репрезентирует работу и смешение ранее выявленных структур смыслов и контекстов, он является референтом всего того злого, оскверняющего умысла Чужого. Также популярен мотив «неестественных» цветов. Лишенные сочной красности и плодородной зелёности, продукты ГМО обозначаются «химическими» цветами (синий, ядовито-зеленый, бледный) или непривычным смешением естественных. К «нормальному» продукту тянется оголенная (то есть «естественная», не боящаяся вступить в контакт) рука заботливого агрария, а к
Теперь возвратимся к заглавию текста. «Без ГМО» — победа Нашего над Ихним. В этом месте заранее подготовленный и заряженный необходимыми коннотациями знак ГМО обретает свою центральную функцию как передаточный механизм идеологического смысла. Мы теперь можем видеть, что известная «соль без ГМО» не только заблуждение, глупость и обман ради прибыли. Это ещё и дополнительная работа и конкретная функция определенного знака и его структуры. Это торжественный манифест Природы и Родного, выигранная схватка с Чужим и Искусственным, маленькая победа над «ними» в масштабе магазинной полки. «Соль без ГМО» — идеологический знак.
Чиновник и каска
Популярный журналистский мотив: должностное лицо (или группа лиц, делегация) посещает предприятие и осматривает его мощности, «предусмотрительно» одев каску. Для увлекающихся политической критикой знаковый подвох, заключенный в этом символе, сразу же усматривается и ощущается: маленькое притворство, официоз и формальные атрибуты на службе политического высказывания «чиновник рядом, чиновник в народе». Попытаемся же более чётче выявить структуру коннотаций и схему знаковых отношений этого образа.
В первую очередь бросается в глаза контраст, задающийся помещением чуждого пролетарскому дискурсу знака Чиновник в пролетарский же контекст. Заметим, что эта чуждость скорее оппозиционная, чем «извращенная»: у противопоставления «чинушей» простым работягам уже давняя история (что автоматически включает чиновника в дискурс пролетария), к устранению и замалчиванию которой отчасти и стремится знак Чиновник в каске. Иными словами, позитивность контраста будто утверждает, что былому отчуждению государства от капиталистической дикости уже нет места, «мы пришли и представляем собой порядок», поэтому пролетарию стоит забыть о своей одинокой и поэтому морально устаревшей борьбе с эксплуататором.
Далее детализируем самого Чиновника в каске. Очевидно, что первичная коннотация самой Каски в контексте Чиновника есть вовлеченность и инициация. Временное родство Чиновника с Пролетариатом, «я такой же, как и вы, я разделяю с вами ваши знаки». При этом, разделяя «пролетарское», Чиновник не спешит расставаться с «государственностью» (с властным дискурсом). Эту символическую сделку мы усматриваем явно несправедливой: взамен кратковременной возможности посмотреть пролетарию в «дружеское» лицо Государства, Чиновник берёт в свои руки символическую власть над миром пролетариата. Чиновник тут же приобретает коннотации Проверяющего и Оценивающего, он Арбитр. Этот нисходящий характер появления Чиновника изначально заявляет о том, что его функция властвования останется с ним навсегда. Уже само его поведение и согласие стать знаково связанным со средой будто заставляет окружающих быть благодарным ему вообще за возможность такого События. Ведь Государство могло и не вмешиваться, оно могло и оставить вас на съедение Капиталисту! При этом, конечно же, подавляется рациональность функции всякой современной западной государственности — её «обслуживающая» структура и цель; государство как система менеджмента должно тщательно прятаться от взгляда общества. Это подавление имеет ключевое значение вообще для всякого политического дискурса, так как каждая идеология дорожит своим символическим, которое обеспечивает связь с символическим истории Власти как таковой (тайное искушение и стремление идентифицировать себя как Божественную, то есть единственно возможную власть).
Каска, оставаясь «пролетарским» знаком, при появлении на голове чиновника обретает новые коннотации. Образуется «слоенность» контекстов. В контекст пролетарства вторгается знак государства, при этом знак государства позитивно включается в этот контекст благодаря тому, что уже в сам «государственный» контекст Чиновника принят пролетарский знак Каска. Любопытный нюанс в этой символической экономике заключается в том, что Каска преимущественно знак-индекс (то есть он лишь указывает, что человек «рабочий»), когда как Чиновник есть комплексный символ-образ, являющийся референтом воли конкретных социальных институтов. Короче, при этой «контекстуально-знаковой» сделке Пролетариат получает лишь частичную приобщенность к Государству, когда как Государство полноценно (то есть сохраняя весь свой контекст и символический порядок) вторгается в сам Пролетариат. Чиновник проникает и указывает, пролетарий же всё ещё пассивен, его лишь слушают, а он показывает, не имея доступа к взгляду сквозь самого Чиновника, в само Государство. Чиновник без каски, понятное дело, не лишается вообще возможности указывать. Но его потенция указывать изгоняется из некоторых культурных пространств, против него могут выстроить символическую оппозицию. Позволим себе занимательный пример. «Путин», как часть телеэкрана или новостной ленты, существует в строгой оппозиции к любому, кто имеет какие-либо рациональные (или иррациональные) претензии к нему, кто осуществляет его критику. Но представим, что внезапно, к вам или ко мне, заходит Путин и говорит следующее: «дай сотку, братан». Сможем ли мы ему отказать? Что мы почувствуем? Не умаляя в нашем интеллектуальном арсенале ни одной рациональной претензии к Путину, мы, скорее всего, ощутим некоторый порыв благожелательности через странную подавленность. Последнее — работа знаков, точнее интенсивного и внезапного смешения контекстов и символов. Чиновник с каской есть просто более мягкий, протяженный и незаметный процесс того, что рада бы сделать власть с любым человеком здесь и сейчас.
Знак-образ, а точнее знак-перформанс «Чиновник в каске» позволяет политическому дискурсу захватить символическое экономического и социального порядка, распространить символику своего Контроля и Осведомленности. Это псевдопримирение с отчужденным от институциональной власти обществом, это квазигармоничное триединство Капиталиста, Пролетария и Бюрократа: Бюрократ снисходит (божественное волеизъявление), Капиталист принимает (будто клирик), Пролетарий лишь верует и внемлет, поражаясь физической воплощенности Большого Другого.
Ритуал отпуска
Отпуск — излюбленная тема для летнего разговора в офисе или вечером на кухне собственного дома. Между коллегами и клиентами, близкими и родственниками, друзьями и незнакомцами. Как и где. Сочи, Абхазия, Турция, Крым; где дешевле, где лучше. На время забыв об «очевидном» в функции отпуска (собственно сам предполагаемый отдых), прочитаем Отпуск как вид общественного ритуала, где ритуал — это регулирующая мера по упорядочиваю социальной действительности общества, будь это тотемическое племя в Австралии или современный западный город.
Выявим пространство отдыха, то есть цель Отпуска. Отдых есть напряжение. Напряжение, сопрягающееся всеобщей спешкой найти тот самых отдых. Пространство отдыха напоминает структуру общественного транспорта: «Автобус уплотнен, но не смешан, наши истории текут в своих границах, лишь изредка делая ремарки, посвященные Другому, который становится скорее иллюстрацией и карикатурой, чем самостоятельным персонажем». Курорт будто отражение Автобуса, но в котором ищут не скорейшее перемещение между точками А и Б, а трансформацию из Работника в Отдохнувшего. Позволим себе немного критического тона: на курорте все кругом озабочены своим отдыхом в процессе самого «отдыха»; огромные траты энергии, денег и нервов ради одномоментного апофеоза и осознания «я отдыхаю!», который наступает необязательно в процессе самого отпуска, а лишь по приезду домой. Реальный, если можно так строго выразиться, функционал Отпуска находится скорее в социальной плоскости, чем в индивидуальной: признание себя, показ себя, инвестирование в свой статус как способного к «хорошему» отдыху, чем в
Часто можно услышать истории, что вот там-то дорого, о ужас!, нужно оплачивать шезлонг, а на банане прокатиться стало очень накладно. И самое интересное в этом следующее: всё перечисленное сильно отдает той самой «ритуальностью», выделяется ряд напряженных событий-целей (загар, катамаран, кафе, дельфинарий), этапов инициации индивида как Отдохнувшего, которые нужно достигнуть и пройти сквозь, после чего человек наконец получает доступ к знаковой роскоши этого статуса: «я могу позволить себе отдых», «я способен порывать с обыденностью» (хоть и обрекая себя на новую систему ритуалов), «я отдохнул». В сущности, люди в отпуске отдыхают только в одном, так сказать, объективном отношении: смена обстановки и нарушение привычного режима. Это дает прилив ощущений, но «отдых», в исконном его смысле (как восстановление), тут совсем теряется из виду и часто всё происходит обратным образом — уже будучи на работе отдохнувший только начинает «восстанавливаться» в спокойном ходе повседневности. Темпоральноть и характер труда в среднем классе скорее угнетает и утомляет своей эмоциональной монотонностью, а не выматывает и истощает физически. Поэтому Отпуск, с увеличением доли среднего класса в обществе (да и вообще с его появлением), есть не отдых как таковой, а нарушение порядка обыденного неким дионисийским ритуалом, где нужно вкладываться в каждый момент значительно больше, чем в любой момент повседневного. Это похоже на постоянное переворачивание песочных часов, где в одном отсеке копится томление повседневного, а в другом напряжение экстраординарного (праздник, отпуск, больничный). Необходимо постоянно производить конвертацию жизненной энергии. У некоторых индейцев Северной Америки существует особый ритуал Потлач: обмен дарами, который иногда включал в себя демонстративное уничтожение материальных ценностей — это была значительная инвестиция в авторитет племени среди прочих (в этом могли буквально соревноваться). «Можем себе позволить». И сразу же напрашивается относительная связь не столько с практикой Отпуска, сколько вообще с любым нарушением повседневного, особенно в периоды Праздничного (я склонен относить ритуал Отпуска как частное именно к более обширной практике Праздничного). Именно здесь сходятся как и нарушение повседневного для поддержания стабильного хода того же повседневного, так и интенсивная идентификация.
Итак, мы заставили говорить два практически значимых комплекса коннотаций Отпуска: 1) социальная самоидентификация (например, «хороший отпуск» есть атрибут успешного человека) и 2) эмоциональная рестабилизация (переиначивание обыденности с помощью кратковременной дестабилизирующей интенсивности ритуалов Отпуска).
Мы выявляем дискурс Отпуска — отпуск есть объект потребления в западном обществе, особое пространственное отношение в нашей культуре, которое зародилось совсем недавно, в границах 19 века, когда городские фланеры впервые начали осваивать сельскую местность и города чужеродных стран (туризм), а в Британии появились первые курорты (при этом стоит заметить, что коннотативное наполнение и
Архитектура шопинга
«Амбициозное исследование потребления, сделанное под серьезным влиянием Мосса, предложил Дэниел Миллер в работе «Теория шопинга» (Miller, 1998). Миллер проводил полевую работу на деловой улице на севере Лондона среди женщин, прогуливающихся по магазинам, и пришел к неожиданным выводам. Он утверждает, что шопинг — деятельность вовсе не антисоциальная и эгоистичная; она отражает и усиливает близкие социальные связи. Женщины довольно часто покупают вещи, предназначенные членам семьи или близким друзьям. И даже покупая что-то для себя, они имеют в виду мнения других людей.
Миллер видит в шопинге выражение дарообмена, а также сравнивает его с жертвоприношением. С внешней точки зрения жертвоприношение выглядит как ритуал, который направлен на подкрепление веры жертвующих в божество, поскольку акт жертвоприношения обеспечивает их контакт со сверхъестественным. Миллер заключает, что поход по магазинам имеет точно такую же цель. Человек покупает что-то для других не потому, что хочет эту вещь, но потому, что хочет установить связь с людьми, которым нравятся такие вещи. Возможно, именно поэтому подарок часто больше говорит о дарителе, чем о получателе. Далее Миллер указывает, что женщины делают львиную долю покупок в том районе, где он проводил полевую работу. Поскольку роль женщины в современной нуклеарной семье во многом сводится к выражению любви и сочувствия, поход за покупками диктуется теми же ценностями. Кроме того, шопинг соотносится с главной протестантской ценностью — бережливостью: информантки Миллера меряются своим умением найти товар по более низкой цене.»
Томас Хюлланд Эриксен, «Что такое антропология?».
Представление, что торговый центр есть некое религиозное сооружение, сейчас абсолютно обыденно. Религия? Разрушающая традиционные основы; дионисийский культ бессмысленных трат, гедонизма, фетишизма и идолопоклонничества. Критики пост-индустриального общества собрали себе внушительную библиотеку. Однако хочет этого реакция или нет, но она сама есть неотделимая, структурная часть пресловутого «постмодерна», его идеологическое детище, которое поддерживает общий каркас высказываний внутри культуры. Мне кажется очевидным то, что подолгу стоять в болоте праведного («рационального») антипотребительского критицизма не имеет смысла: ведь за пылью морально-ценностных оценок (которые нам больше скажут о самих критиках, чем о критикуемых — симптомы и риторика реакции) легко обнаруживаются конкретные социальные отношения, институты, связующие узлы и системы дисциплин, которые, как раз, и являются тем устойчивым «скелетом» общественного тела в его динамике (а вовсе не эксплицированные манифесты «традиции», «целесообразности», «здравомыслия»,…, — список этих знаков-эффектов, призванных гладить и ублажать речь идеолога Развития, тут не уместится). Критик постмодерна не пробужден и ошеломлен громыханиями деструктивного Постмодерна, он сам есть эффект и звуковая волна взрывного социокультурного процесса, беспомощно и спешно названного «постмодерном».
Тут я и сам становлюсь критиком, с той лишь разницей, что объектом выбрал саму реакцию. Поэтому прервем эту позу и поговорим, наконец, о торговом центре.
1. Масштабность. Гигантизм замкнутого пространства торгового центра выполняет не только функцию рационального и комфортного упорядочивания торговой деятельности, но и эмоционального внушения: давление стеклянно-блестящих пустот завораживает покупателя, мысль о бесчисленной и множественной текучести этого места впечатляет. Этот «вау-эффект» вторгается в мышление и преобразует привычную модель поведения: многим становится неуютно, они напряжены (уже заряжены?), собственное поведение кажется неуместным — оно ищет своей ритуализации, которая бы гармонично встроила индивида в эту обстановку. Нужно совершить инициацию — покупку.
2. Акторность. Покупка включает тебя в пространство торгового центра. Экономическая инфраструктура ощупывает индивида, даруя ему ощущение причастности ко многим знаковым отношениям: запрос на подтверждение социального статуса и экономического класса (роскошь как вложение, экономия и отречение как радикальное самопозиционирование), социальная практика (явления, освещенные в цитате Эриксена), особая субкультурность (собственно сам «шопинг» как продукт и понятие культуры, времяпровождение). Несомненно, эти практики так или иначе приносит то самое пресловутое удовольствие «потребления» (как и приносит удовольствие декламация непотребления), но мы уже видим, как сквозь эти условные иррациональные аффекты движется множество гетерогенных знаков и комплексов их отношений, стоящих во вполне рациональной взаимосвязи. Торговый центр уже не культовое сооружение, воздвигнутое посреди неявных форм человеческого, поэтому изобилующее невежеством и животностью. Эта архитектура есть окаменение самих структур общественного, функционирующих имплицитно. Внутри этого пространства осуществляется структурация поведения, модуляция потребностей и проектирование будущих схем и тактик активности, которую мы будем осуществлять уже вне торгового центра (в интернете, в семье, в университете). Не будем представлять всё это ни всеобщим хаосом социального, ни результатом чьего-то умышленного программирования (хоть этим и пытаются заниматься всякая идеология, государственная или «коммерческая»): действительность задана и некоторой долей автоматизма, но и есть место постоянному творчеству самоорганизации. Попытка осмыслить эти процессы в их сложной взаимосвязи снова отсылает нас к масштабности торгового центра.
3. Публичность. Торговый центр является одним из эволюционных этапов развития сферы публичного в западном обществе. С изобретением «прогулки» в XIX веке (парижские фланёры) уже началась фокусировка пространственных координат будущих торговых центров. Полиморфоз экономических структур (начало той самой «пост-индустриальности») дал этому процессу материальные предпосылки. Общество, проявляя себя между этими детерминантами, быстро «сгустило» публичное в границах галерей, моллов и пассажей. Здесь смотрят на других людей и показывают себя: происходит постоянный мимесис, то есть воспроизводство культурного и социального.
4. Праздность.
Торговый центр есть место ритуала ещё и в том смысле, что в процессе упорядочивания повседневной действительности происходит высвобождение или конвертация напряжения, накопленного в других знаковых пространствах (работа, дом, свой жилой район). Индивид приходит сюда не только за чётко обозначенными тратой и жертвоприношением, но и за перекрестной экономикой психо-эмоциональных сфер быта. Анонимное растворение в потреблении снижает напряжение индивидуального во внутрисемейном, а конкретная покупка перераспределяет напряжение из одного социального отношения в другое. Самое простое в границах гендерных стереотипов: я покупаю нечто для хобби или я покупаю подарок жене, я покупаю платье для внимания мужа или покупаю игрушку для ребёнка. Торговый центр в таком случае предстает неким пространством для консенсуса, территорией реорганизации или утверждения индивидуального, сферой, где само повседневное может побыть меж собственных фактов повседневности и взглянуть на них со стороны (что мне нужно купить и почему?). Это явное нарушение повседневности, но санкционированное ею же, небольшой пучок и импульс «праздности» посреди рутины дисциплин.
Бабушка
Порой можно встретить забавное: бабушка, одетая в футболку (толстовку, бандану и тому подобное) с символикой какой-нибудь рок-группы. Мы встречаем такого персонажа на его садовом участке (даче), в его огороде, в процессе тщательной домашней уборки или в ходе иных хлопот по хозяйству. Да и что мешает нам увидеть этот лёгкий нонсенс, решивший сделать покупку в близлежащем гастрономе, на тротуаре? Противоречие образа, в котором мы чувствуем ненавязчивую (самопроизвольную) иронию случая. Рассмотрим пучок гетерогенных коннотаций, который рождается в этом столкновении знаков «Бабушка» и «Рок-музыка».
Для начала заставим говорить чётче оба эти знака:
«Бабушка» — пенсионер, Советский Союз, деревенский уклад жизни, колхоз, традиционализм, консерватизм, религиозность, суеверность, дремучесть, пассивность, умиротворённое увядание и, наконец, доброта.
«Рок-музыка» — агрессия, импульсивность, протест, субкультура, современная западня культура, молодежь, активность, аморальность, антихристианство, альтернативность.
Первичная для наблюдателя конфронтация коннотаций производит для него упомянутый выше «лёгкий нонсенс», который оформляется в обыкновении равнодушным и отреченным от собственного внешнего вида (бытовым) поведением бабушки. Заметим: одна лишь внешность старого человека не позволит возникнуть специфичному нонсенсу (ведь мы знаем, как растиражирован приторный образ «старого рокера»), необходимо поведенческое и ролевое отчуждение от знака футболки, что и обеспечивает нам знак «Бабушка» со всеми сопутствующими ему в нашей культуре коннотациями. Из этого парадоксального переплетения возникают новые знаки или даже целые персонажи:
I комплекс означаемых: не просто бабушка, но бабушка, рассеянно и невинно одевшая на себя чуждую её «природе» атрибутику; знак «Бабушка» обогащается уточняющими коннотациями — невинность, рассеянность, неосознанность в выборе одежды, равнодушие к атрибутике, непонимание атрибутики, отдаленность и отчужденность от современности.
II комплекс означаемых: воображаемый внук бабушки, который создается нами исходя из простого предположения — откуда же могла она взять эту футболку? Одновременно с этим гипотетическая фигура внука сразу же захватывается ближайшими означающими футболки и наделяет её персонажа следующими ролями: рокер, металлист, тинейджер, уже выросший из всего этого (и поэтому оставивший свою футболку у бабушки) «взрослый человек с "молодостью». Иными словами, в этом месте новый полноценный знак «Внук» начинает сильно ветвиться в своих дизъюнкциях, пытаясь определиться со своим денотативом для читающего.
III комплекс означаемых: синтез двух предыдущих комплексов, выражающийся в воображаемых отношениях между бабушкой и внуком; максимально удаленный от непосредственно наблюдаемого феномена эфемерный ряд переплетения означаемых, поэтому страдающий от постоянной недосказанности и хрупкой множественности смыслов: конфронтация между упрямым внуком и бабушкой (фрустрация внука от глубокого непонимания его увлечений бабушкой, что, например, проявилось в такой невинной эксплуатации этой рок-атрибутики), их совместный быт (бедность, отчужденность поколений, жизнь подростка с бабушкой), актуальные состояния персонажей (покинутость, ностальгия по «детсткости» внука, сама «детскость» и нрав внука).
На этом закончим, так как подвижность означающих и означемых постоянно рождает всё новые синтезы, которые уводят нас из непосредственного ощущения нонсенса в поле интеллектуальной рационализации и намеренного конструирования смыслов. Однако мы смогли выявить и заставить говорить с нами эпицентр столкновения двух культурных пластов нашей повседневной действительности. Замкнутое «Прошлое» и открытое «Настоящее» (но уже стремительно ускользающее в самые подвижные слои «Прошлого», в «Недавно»), в своём нонсенс-наслоении фокусирующие горизонт символического, уникальный для нас здесь и сейчас. Где-то близко слышны тектонические вибрации более «всеобщей» культуры и истории: падение Союза, вестернизация, либеральный курс, социальные проблемы старости (спровоцированные предыдущими явлениями), субкультуры, 90-е,…, «российскость».
Культура общественного транспорта: ПАЗ
По городским улицам ежедневно течет сотни тысяч автомашин. Неотделимой частью любого городка, обладающего маломальской инфраструктурой, является общественный транспорт частного или муниципального происхождения. Это и зелёные «модерновые» автобусы МАЗ, и повсеместное маршрутное такси (представленное, в первую очередь, классической желтой Газелью), а
I: Пространство и индивид.
«Пазик» есть часть особого пространства-артерии, которое и физически, и виртуально отделено от самого города — кварталы, дворы, торговые центры, тротуары и площади будто обрамляют довольно опасную «жидкую» дорожную среду. Структура этого городского пространства бессознательно воспринимается нами как должное и поэтому никогда «полностью» не осмысливается. Не будем вдаваться в такую фундаментальную для урбанистической ментальности тему, но выделим из неё конкретный топос: дорога и автобусная остановка в контексте общественного транспорта. Последнее уточнение максимально важно: представление дороги и города с позиций водителя легковой машины будет кардинальным образом иным (и это, опять же, уже другая, очень объемная тема).
И так, попадая на Остановку мы оказываемся в особом состоянии и процессе, которые воздействуют на нас в нескольких отношениях. В первую очередь, нахождение на Остановке маркирует нас как экономического субъекта, ведь пользование общественным транспортом имеет коннотации «финансового» характера: у нас нет легкового автомобиля или мы скупимся на такси. Не будем уделять внимание рациональным толкованиям такой ситуации (да, у
II: Внутренний мир.
Рассмотрим сам Пазик. Не задерживаясь на его внешнем виде (выделяя в нём лишь окна с людьми, которых нужно окинуть оценивающим взглядом, и номер маршрута; обратите внимание на фотографии с ним — разве не кажется вам такой пустой (то есть лишенный своей человеческой функциональности и тем самым свойством повседневной неприметности как целого) ПАЗ каким-то нелепым, чуждым и непривычным здесь и сейчас, при таком прочтении, только потому, что ему вообще уделили внимание?), мы ныряем в его плотный и насыщенный мир. Для начала нужно заметить, что ПАЗ есть не столько мир его пассажира, сколько мир его водителя. Это не муниципальное имущество, часто это непосредственное орудие производства капитала индивидуального предпринимателя. Водитель активно вторгается в исконный заводской, то есть унифицированный и безликий порядок автобуса, наделяя его специфичными чертами, то есть проявляя свою индивидуальность, процесс чего усиливается с увеличением времени эксплуатации. Начиная водительской панелью с иконами, флагами, фотографиями, наклейками с надписями, украшениями и прочими «безделушками», заканчивая занавесками на окнах, текстилем на сиденьях и линолеумом на полу. Практически каждый ПАЗ есть уникальный Пазик. Традиции Пазика скрупулёзно чтятся бдением водителя, который увлечен своей технологией казначейства: структура ячеек для мелочи и купюр, которая оформляется «естественными» отверстиями в самой водительской панели или самодельными «кассовыми» лотками (например, из поролона). Редкий Пазик обладает собственным кондуктором, что порой кажется экзотикой и
Места позади водителя: для немощных и старых.
Места, обращенные ко всему салону: перформанс яркого вызова, накаленного неловкостью убегания и невинного юродства.
Места, боком прилегающие к окнам: «умиротворяющие» гавани, дающие некоторое пространственное уединение и доступ во вне (внешний мир окна).
Места в конце салона: столкновение вызова и избегания, котёл взглядов в пучине баулов, шумных компаний и стоящих.
III: Структура человеческого.
Оседая в этом мире, человек принимает (или отрицает, но всегда их имеет ввиду) бессознательные установки и правила нахождения в нём, которые универсальны вообще для всякой поездки в общественном транспорте. Уже будучи на Остановке, люди «договариваются» о взаимной отчужденности. Взгляда другого будто нет, хотя собственный блуждает в любопытных поисках. Физическая близость усиливает виртуальную дистанцию, мы скользим между друг другом, воспринимая тело автобуса как тоннель и вынужденную статику между пунктом А и Б, где другие ожидаются в своей непроницаемости для нашей судьбы. Автобус уплотнен, но не смешан, наши истории текут в своих границах, лишь изредка делая ремарки, посвященные Другому, который становится скорее иллюстрацией и карикатурой, чем самостоятельным персонажем. Напряжение этих наэлектризованных отчуждением тел усугубляется упомянутой в I части культурно-экономической маркировкой субъекта. И сразу небольшая заметка по поводу гендерной маркировки взрослых: не таит ли в себе практика уступания женщине места (что лишний раз обозначает её как «женщину», а сидящего перед стоящей женщиной «немужским») лукавого удовольствия от отрицания собственного места в структуре автобуса? Не только квази-рациональное «мне легче стоять, а ты слабое существо», но и настырное «мне тут вообще не место, я тут случайно и поэтому готов потерпеть, ведь тебе-то тут самое место» или даже «взамен на комфорт забудь о моем присутствии и о моей экономической маркировке».
В итоге структура человеческого (политика езды в автобусе) предлагает убежать в себя от взгляда другого, то есть и от общественной оценки. Структура пассажирской езды становится каркасом пространства общественного транспорта, но на базе амбивалентных эффектов взаимного отчуждения: одновременно и отрицание всякой оценки, но при этом и тайный вердикт окружающим и самому себе, «моральные сделки» с другими.