Восход гигантских нарраций

Антон Заньковский
18:03, 16 августа 2019
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

Согласно Лиотару, в эпоху больших нарраций социокультурные доминанты возникали благодаря легитимизации определённого типа рациональности: законодатель создавал семантические рамки для иерархически структурированных языковых канонов. Но ситуация постмодерна порождает дискурсивный плюрализм, и теперь ни одна форма рациональности не может претендовать на абсолютную истинность: мусульманская правовая система фикх не уступает теории эволюции, астрология и физика — это равноценные языковые практики, ведь сама реальность есть продукт языка. Похожих взглядов придерживался и Фейерабенд, создавший теорию эпистемологического анархизма.

Неловкими интеллектуальными жестами Квентин Мейясу спровоцировал современную философию на поиск новых метанарраций, но за пределами человеческого опыта: абсолютное знание должно опираться не на волю культурного законодателя, носителя языковой власти, не на жрецов идей, утверждающих те или иные стили описания реальности, а на саму природную данность. Стержнем гносеологической истинности становится мир до человека. Мейясу замечает, что «Экспериментальная наука сегодня способна производить высказывания, которые касаются событий, предшествовавших появлению и жизни, и сознания» . Здесь философ демонстрирует довольно-таки неловкий, как мы сказали, интеллектуальный жест, напоминающий плоские доводы Фейербаха.

По поводу подобной аргументации остроумно высказался Владимир Набоков: «В те годы Андрея Ивановича Фейербаха предпочли Егору Федоровичу Гегелю. Homo feuerbachi есть мыслящая мышца. Андрей Иванович находил, что человек отличается от обезьяны только своей точкой зрения; вряд ли, однако, он изучил обезьян. За ним полвека спустя Ленин опровергал теорию, что «земля есть сочетание человеческих ощущений» тем, что «земля существовала до человека», а к его торговому объявлению: «мы теперь превращаем кантовскую непознаваемую вещь в себе в вещь для себя посредством органической химии» серьезно добавлял, что «раз существовал ализарин в каменном угле без нашего ведома, то существуют вещи независимо от нашего познания»».

Аргументация Мейясу, конечно, намного сложнее, ведь иначе он был бы не спекулятивным, а простым реалистом, если не сказать — вульгарным материалистом, но сейчас нас интересует не метод, а его последствия. По нашему глубокому убеждению, поиск оснований в до/человеческом обусловлен вовсе не спекуляциями философа Мейясу, который только лаконично сформулировал несколько давно напрашивающихся концептов (корреляционизм, привилегированный доступ и т.п.), а кризисом человеческой субъективности. Человек-законодатель, сместивший законодателя-Бога в эпоху Возрождения, постепенно погас. Кровожадные примеры больших нарраций дискредитировали какие-либо поиски абсолюта или единственно верной рациональности. У критиков метанарраций действительно был повод видеть определённый фатум в движении от Канта к Круппу, от Гегеля к Геббельсу. Поэтому философы некоторое время с удовольствием крушили руины великих повествований, которые рухнули под натиском самой истории. Как ни странно, в философии продолжает работать гегелевская диалектика: дойдя до пределов деконструкции, разжижения, дестабилизации и релятивизации, мыслители вдруг занялись новыми поисками рациональности, твёрдости, возникла потребность в целостных объектах, начались поиски абсолюта, который нельзя было бы уничтожить, прировняв к другим абсолютам. Поиски абсолюта внутри человека, подтверждая опасения критиков метанарраций, в ускоренном темпе ведут к различным видам фундаментализма (т.е. ведут назад к законодателю-Богу, ведь собственная субъективность разрушена культурным плюрализмом и дискредитирована нигилистическим волюнтаризмом, поэтому не может быть основанием для Закона); зато поиски за пределами человека в имманентном пространстве привели к удивительным результатам.

Открывая книги спекулятивных реалистов, мы часто сталкиваемся с настоящими повестями о жизни планеты после гибели человечества; наррациями становятся планета (Такер, Тригг), нефть (Негарестани), глобальная эпидемия (Вудард), гигантская древность (Мейясу, Тригг), богохульная плоть живых мертвецов (Такер), гиперобъекты тёмной экологии. — Такого рода онтологические детерминанты (иначе говоря, новые великие повествования) можно объединить под именем hylenarrative. Эти рассказы о материи объединены титанической катастрофичностью и титаническим гигантизмом: здесь всецело господствует возвышенное, эстетическая категория, описывающая чувство ужаса перед лицом необузданной стихии, ночи, огромных разрушающих сил, тогда как божественное начало коррелирует с прекрасным, которое опирается на гармоничность.

Фридрих Георг Юнгер связывает титаническое начало с миром техники, где всецело правит монументальность, цикличность, повторяемость, громадное усилие, колоссальные энергии, монотонность — всё это характеризует титанов. Боги, напротив, беззаботны, беспечны и легки. Божественное иерархично, титаническое гомогенно, божественное пасторально, титаническое тяготеет к наковальне Вулкана. Напрашивается противопоставление галантного аристократа, который наслаждается вином, женщинами и весёлыми побоищами, и труженика-буржуа, без продыху работающего на собственный капитал. Затем буржуа передаёт эстафету рабочему, который, вооружившись социалистической программой, эротизирует сам процесс труда. Но кому передаст эстафету бог-аристократ?

Титаническое ликвидирует принцип идентичности: это сказывается в безличной сетевой культуре, в стандартизации жизненных практик, в конвейеризации любого юридически законного действия, начиная с отправления естественных потребностей, заканчивая полётом в самолёте, который ничем не похож на свободный полёт во сне. Хотим мы того или нет, помним мы об этом или благополучно забываем, но полёт в самолёте повествовательно связан с катастрофическим. Поэтому исток аэрофобии следует искать не в страхе смерти, а в ужасе катастрофы, что перечёркивает все аргументы психологов-утешителей. Авиация — это действительная, буквальная победа титанического начала над божественным: недра, железная руда и нефтепродукты из глубин возносятся над Парнасом. Характерно и то, что возможность полёта по небу, о котором человечество столько мечтало, породила столь ничтожный поэтический отклик.

Оба Юнгера и Хайдеггер, следуя за Гёльдерлином, были убеждены в том, что божественное начало связано с поэтическим. И поэту нет места в мире титанов, он здесь не нужен, как и мыслитель: в мире титанов ценится только действие, но не рефлексия и не праздное расточительство красоты. Гастон Башляр существенно корректирует подобный взгляд на поэтическое. Башляр настаивал на том, что поэт всецело принадлежит стихиям, истоки поэтического вдохновения следует искать в природных началах: в пространстве, огне, земле, воде и т.п. Начиная с Орфея, именно поэтическое начало предназначается для нисхождения в ад и хаос, которые иногда сливаются, как у Сенеки и Овидия, а иногда строго разделяются, как у Мильтона. Если следовать положениям Фридриха Георга Юнгера, то вся область стихийного находится под патронажем титанов.

Не будем забывать, что древность природы — воды, огня, дерева, нашего собственного тела — демонстрирует безличную, повсеместно разлитую память: природа наполнена памятью, поскольку проистекает из глубин прошлого. Поэтому Мнемозина, мать муз, является титанидой, а не богиней: память связана с изменчивостью жизни, лабильностью обстоятельств, а боги наделены постоянством и незыблемостью, кроме того, их вечность стоит над временем. Потому память и соотносится с титаническим началом, что присутствует внутри стихий, потому природа навевает печаль, радость, ужас и другие чувства, что её безличная память коррелирует с личной памятью человека.

Дихотомия божественного и титанического, как дихотомия правого и левого, может быть снята в мифологизации гигантского, которая позволит осознать возвышенный ужас и хтоническую чужеродность техники. Присутствие недр в подручном делает подручное удивительно странным. Лучше всего об этом рассказал Дёблин в заметках к роману «Горы моря и гиганты»: «Я же каждодневно видел и переживал природу как мировую сущность, то есть: как тяжесть, разноцветье, свет, тьму, многочисленные субстанции, как целокупность процессов, бесшумно перекрещивающихся и наклады¬вающихся друг на друга. Со мной случалось иногда, что я сидел за чашкой кофе и не мог объяснить себе, что здесь происходит: белый сахарный песок исчезал в коричневой жидкости, растворялся. Да как та¬кое возможно: «растворение»? Что Жидкое-Текучее-Теплое может сделать Твердому, чтобы это Твердое поддалось, приспособилось? Помню, мне от такого часто становилось страшно — физически страшно, до головокружения; и, признаюсь, еще и сегодня, когда я сталкиваюсь с чем-то подобным, мне порой делается не по себе» .

Подобное созерцание материи высвечивает её тьму изнутри. Мифологизируя и поэтизируя материю, мы на когнитивном уровне сталкиваем друг с другом противостоящие начала. Новая философия, заглядывая в первоначальную тьму материи, осуществляет титаномахию, ведь сам удивляющийся взгляд, с дистанции суверенного суждения различающий и дифференцирующий что-либо, принадлежит области богов. Номинально отрекаясь от логоса в пользу hyle-ческого, философы проясняют зону своих исследований, записывая, фиксируя, останавливая циклический поток первовещества с помощью организованного текста.

Когда мы берём в руки любое техническое устройство, помним ли мы о том, что оно порождено чудовищными недрами? Металлы и нефть, уголь и природный газ тысячелетиями хранились в глубинах Геи, а сейчас реют над облаками. Мифологизация подручного позволяет отчётливо различать не только мир титанов, но и сопутствующую им древность, которая сберегает безличную память земли: здесь прячется Мнемозина, а вместе с ней и девять муз Аполлона.

Image

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File