Donate
Notes

Обусловленная Обессловленность

Саша П. サーシャP05/03/22 20:132.3K🔥

“Но Дванову слышались в воздухе невнятые строфы дневной песни, и он хотел в них возвратить слова. Он знал волнение повторенной, умноженной на окружающее сочувствие жизни. Но строфы песни рассеивались и рвались слабым ветром в пространстве, смешивались с сумрачными силами природы и становились беззвучными, как глина. Он слышал движение, непохожее на его чувство сознания”

Андрей Платонов “Чевенгур”

Когда ребёнок играется в песочнице, пытаясь с помощью пластмассовых формочек лепить различных зверушек, случается, что, как бы он ни старался, как бы плотно ни набивал песок, ровной картинки не получается. Напряжённо хмуря брови, он со средоточием крановщика приподнимает формочку, уже представляя грядущий результат, но стоит ему только убрать её в сторону, как его творение тут же разлетается от лёгкого дуновения ветра. И причина не в ветре, не в формочке, и даже не в ребёнке, а в материале, из которого он пытается слепить — песке. Если песок недостаточной твёрдый, влажный и упругий, по нашему всеобщему опыту игры в песочнице, ничего не выйдет. Также и со словами.

Мне кажется, что слова сейчас как горячий сухой песок с большим количеством лишних камешков. Попытки собрать воедино все мысли, придать им форму — обречены на провал. В моменты потрясений, индивидуальных или же общественных, это явление встречается весьма часто. Мы неизменно сталкиваемся с тем, что несмотря на полноту и глубину переживаемых эмоций не в состоянии подыскать для них верные определения.

После атомных бомбардировок Хиросима и Нагасаки долгое время в общем-то не было никаких особо заметных публикаций свидетельств выживших, газетных статей, а литература, казалось, молчала. И причинами тому были не только очевидный запрет оккупационных властей и долгое восстановление выживших после облучения. В качестве насущных факторов также выступили, во-первых, трудность осмысления всего масштаба события за короткий промежуток времени, во-вторых, эмоционально-психологическая и лингвистическая проблематичность передачи подобного опыта. Оота Ёко (яп.太田洋子), одна из ярких представительниц впоследствие сформировавшегося жанра гэмбаку бунгаку — литературы атомной бомбы — считала невозможным полноценную передачу собственных переживаний читателю, который ничего подобного в своей жизни не испытывал. Весь период послевоенного творчества она отчаянно искала форму выражения, которая бы наиболее точно отразила пережитое ею и другими хибакуся (яп. 被爆者), жертвами атомных бомбардировок. Писательница отмечала, что литературные формы прошлого, которые были в её распоряжении, оказались недостаточными для полноценного отображения картины трагедии[1]. Действительно, произошедшее с Хиросима и Нагасаки — случай небывалый для всей предшествовавшей истории — как об этом говорить остаётся вопросом без ответа до сих пор. Но я всё-таки считаю, что не только атомные бомбардировки, но любое историческое потрясение — 「想像できない」, невообразимо, оно уникально, непередаваемо и не способно быть воспринято в полной мере тем, кто его не пережил. Даже несмотря на все внешние сходства с прошлым, каждое отдельное событие в своём внутреннем содержании самозамкнуто и единично. Просто в случае с атомными бомбардировками не только внутреннее содержание оказалось невоплотимо в слове, но не существовало банально паттернов описания эффектов воздействия атомной бомбы как такового, поэтому этот образ оказался ещё более агрессивен и непримирим в отношении языкового выражения.

Чтобы избежать недопонимания, подчеркну, что приведение в пример случая атомных бомбардировок — не является попыткой выстраивания исторических аналогий с тем, что переживает российское общество сегодня, это скорее попытка выделить “первоначальную немоту” как общую особенность проявление культурной травмы. К слову, если уточнять определения, то сама культурная травма — это то, что “имеет место, когда члены некоего сообщества чувствуют, что их заставили пережить какое-либо ужасающее событие, которое оставляет неизгладимые следы в их групповом сознании, навсегда отпечатывается в их памяти и коренным и необратимым образом изменяет их будущую идентичность” [2] . Можно было бы развить мысль о том, что есть травма, но не хочется здесь уходить в культурологический анализ и рассуждать об этапах формирования коллективной памяти, а также бросаться в размышления о том, какой будет эта наша «будущая идентичность», поэтому ограничусь лишь этим определением.

То, о чём действительно хочется поговорить, и то, что по-настоящему волнует сейчас, — это неспособность правильно выразить своё волнение, не задев при этом другого. На начальных этапах переживания травматического потрясения свою ранимость в первую очередь всегда обнаруживает слово. Оно ранит чувство и роняет последнюю каплю в переполненную чашу терпения. В этот период всем трудно подобрать “верные” слова для описания переживаний в отношении некоего события.

В общем, это период, когда слова ещё не подобраны, образы ещё не сформулированы, но переживание захватывает всё больше пространства привычной логики и мыслительного восприятия. Это переживание переполняет людей, смывает с прибрежной полосы сознания привычные контуры, приливом наступает со всех сторон. На помощь приходят разве что аналогии, метафоры, определённые реминисценции, готовые словесные структуры, но живых слов ещё нет, не сформирована ещё та культурная база эпитетов, которые бы в своём взаимосплетении создавали чёткое семантическое переживание, делали бы образ переживания угадываемым, узнаваемым и целостным.

Когда рождается образ, когда находятся слова, которыми можно описать переживание, становится проще, безопаснее, спокойнее. Но сейчас ещё нет подобранного инструментария слов и, как бы это кощунственно ни прозвучало, инструментария чувств.

Да, в отношении отдельно взятых событий всегда есть некий общий набор “эмоций”, которые принято переживать по тому или иному поводу. Нельзя сказать, что каждому событию соответствует один единственный набор, своя гостовская аптечка, которую можно достать в любой момент из багажника машины. Но так или иначе есть некое общеутверждённое соотнесённое с моралью и принципами данного сообщества представление о “правильном” переживании. Для одного события может быть несколько таких наборов эмоций, они могут вступать друг с другом в противоречие, спорить и так далее, но по крайней мере это вполне ясные рамочные конструкты с уже готовыми словами и чувствами.

Скорбь, печаль, радость, гордость, любовь, отчаяние, разочарование. Сейчас никому ещё неясно, что переживать, что испытывать и все находятся в отчаянном поиске того, кто бы им подсказал, “что” они “должны” чувствовать. И в этом нет никакой слабохарактерности или зависимости, просто хочется ясности, хочется хоть какого-то понимания, в каких ценностных координатах мы находимся, а соответственно как можно говорить о чувствах. Будь у нас такой набор уже сейчас, это помогло бы спастись от сковывающей немоты, удерживающей от всякого высказывания. Сама эта немота напоминает ситуацию ночного кошмара, в котором даже при переживании запредельного ужаса, как ни силишься, не можешь закричать, все звуки словно застревают в горле.

Однако будем честны, прошло слишком мало времени, чтобы у нас появились готовые формулы, пока ещё не выработан этот инструментарий, пока мы всё ещё обессловлены и не определили, как и чем называть эти чувства, какое фонетическое звучание придать расплывчатым образам сознания. Всё, что на данный момент есть — это аналогии, обращение к словам прошлого и осознание узости, невместимости, ничтожной малости и неуместности этих слов в разговоре о нынешнем переживании, которое проходит свою мучительную эволюцию. Всё это напоминает тяжёлый снежный ком, который катят не с горы, но в гору.

Если уж с чем-то и сравнивать, то, мне кажется, эта неустроенность языка, его неадаптированность к описаниям антагонистической действительности наиболее удачно передана у Андрея Платонова. В какой-то степени, мы все сейчас немного Андреи Платоновы, когда пытаемся описать то, что чувствуем в отношении перестраивающейся реальности. Слова сейчас выходят какие-то выпученные, изогнутые, от них пахнет ржавчиной и сыростью, при этом над головой у нас всё такое же звёздное небо, а у ног — пруд, в котором утопился отец Саши Дванова. В общем, как ни силься, а есть вещи неизменно больше нас и мы не можем их подчинить грамматике языка, но уметь подыскать к ним описание, пожалуй, действительно, важно.

Тем более, что мы занимаемся поиском слов и определений чуть ли ни с самого рождения. Ребёнок вместе с обучением языку обучается и пониманию собственных чувств. До того, как отец или мать назовут злость злостью, а радость радостью, он ещё толком и не знает таких понятий и не может отличить одного от другого, переживая всё единовременно. Он только учиться определениям мира, буквально физически нащупывает их. А взрослые ему в этом помогают, подсказывают, что жжение в руке от удара — это боль, а приятное ощущение от поцелуя родителей — радость. Но когда нет того, кто мог бы дать готовые бирки с названиями, когда отношение к событию ещё не выработано, вся ответственность за формирование смыслов и образов ложится на наши плечи. Методом проб и ошибок, методом переписывания, зачёркивания, подчёркивания, перечёркивания, методом работы со словом. Задача не найти исчерпывающее название всему, а сузить пространство неназванного — наверное, именно это является тем механизмом культуры, в который мы все так или иначе вовлечены.

Если попытаться ответить на вопрос, в чём цель этого эссе, то я думаю, что как раз в поиске слов или отрицания смысла этого поиска, а может быть всё сразу и вместе. По крайней мере я честно попыталась объяснить, почему это невозможно сейчас, но почему это всё равно важно продолжать делать. Эссе помогает прежде всего самому автору определить в структуре своего мироощущения то место, которую занимает настоящее, кончиком языка коснуться этой структуры, ощутить её материальность и обжигающую солёность. То, что текст так отчаянно рвался из меня, оставляя мелкие кровоточащие ранки на потрескавшейся от сухости кожи, — проявление болезненной лихорадки поиска слов. Я не замечала её симптомов, меж тем она всё более раздражала мою иммунную систему, вызывая мощный ответ. Теперь же жар спадает, концентрация слов падает и общее состояние улучшается, кажется, я иду на поправку.

Но работа культуры по выработке формул и определений продолжается. Мы эту работу не замечаем, мы можем её не слышать, не видеть, но она тихонько продолжается. Работа эта может занять очень долгое время, ощутимыми структуры новых слов становятся по прошествии года, двух лет, десятилетий — нельзя сказать точно. И всё же однажды говорить станет проще, мы сбросим с себя оторопь чувств и сможем открыто и ясно обсудить их, дать определения и радости, и боли в этом заново познаваемом нами мире.


[1] Treat, J. (1989). Hiroshima and the Place of the Narrator. The Journal of Asian Studies, 48(1), 29-49. doi:10.2307/2057663 — c. 31

[2] Александер Дж.Смыслы социальной жизни. Культурсоциология. − М.:Праксис.−2013.–с. 255.

Victor
Olga Fateeva
Azat Garaev
+4
1
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About