Donate
qwer

Жан Бодрийяр "Почему все еще не исчезло?"

Alesya Zmitrewicz-Bolgova31/03/15 15:1337.9K🔥

Одна из последних работ Жана Бодрийяра, ранее не переводившаяся на русский язык и, возможно, подводящая своего рода черту под идеями философа, высказанными в книгах «Символический обмен и смерть» и «Прозрачность зла».

Поговорим о мире, из которого исчез человек. Это — исчезновение, а не истощение, затухание или уничтожение. Истощение ресурсов, вымирание видов — это физический процесс или природное явление? Человек — единственный вид, который изобрел особый способ исчезновения, не имеющий ничего общего с законами природы.

Когда я говорю о времени, оно еще не наступило

Когда я говорю о месте, оно уже исчезло

Когда я говорю о человеке, он уже умер

Когда я говорю о времени, оно уже прошло

Итак, поговорим о мире, из которого исчез человек. Исчезновение, а не истощение, затухание или уничтожение. Истощение ресурсов, вымирание видов — это физический процесс или природное явление?

Все дело в том, что человек — единственный вид, который изобрел особый способ исчезновения, не имеющий ничего общего с законами природы. Возможно, даже — искусство исчезновения.

Точка Архимеда

Давайте начнем с исчезновения реальности. Мы достаточно говорили об уничтожении реальности в эпоху средств массовой информации, виртуальной реальности и сетей — не слишком интересуясь, когда реальность начала существовать.

Если присмотреться, то реальный мир начинается в современную эпоху, с решения изменить мир с помощью науки, с аналитического знания и внедрения технологий, — так сказать, по словам Ханны Арендт, с изобретения точки Архимеда вне мира (начиная с изобретения телескопа Галилеем и открытия математических расчетов), для которой природный мир находится в отдалении.

Это тот момент, когда человек, анализируя и изменяя мир, отпускает его, — одновременно давая ему силу реальности. Таким образом, можно сказать, что — как ни парадоксально — реальный мир начинает исчезать, в тот же момент когда он начинает существовать.

Своей исключительной способностью к познанию, человек, придавая смысл, ценность и реальность миру, начинает одновременно и процесс его растворения («анализировать» буквально означает «растворять»).

Но, несомненно, стоит снова подняться еще выше — на уровень понятий и языка. Представляя себе вещи, называя их и определяя, человек обеспечивает их существование, и в то же время, обрекает их на гибель, тонко отделяя от грубой реальности.

Таким образом, классовая борьба существует ровно с того момента, как Маркс дает ее определение. Впрочем, несомненно и то, что она происходила с наибольшей интенсивностью до того, как была определена. С этого момента с ней происходит не что иное, как затухание.

Когда предмет назван, когда он уже схвачен своим изображением и понятием, он начинает терять свою энергию — право быть истиной или выступать в качестве идеологии.

То же можно сказать о Бессознательном и его открытии Фрейдом. Это тот случай, когда что-либо начинает исчезать после появления понятия, его обозначающего.

Сова, говорит Гегель, вылетает на закате дня.

Возьмем глобализацию: если о ней столько разговоров, как о чем-то очевидном, как о бесспорной реальности, — это, возможно, потому, что она уже прошла точку своего наивысшего распространения, и сейчас мы имеем дело с чем-то другим.

Таким образом, реальность исчезает в своем концепте. Но что еще более парадоксально, так это совершенно противоположное движение, когда концепт, идея (а также и фантазия, утопия, мечта, желание) также исчезают посредством своей реализации.

Когда все исчезает от избытка реальности, когда, благодаря неограниченному развитию технологий — как ментальных, так и материальных — человек способен реализовать до конца свои возможности, и в то же время ускользнуть, оставив искусственный мир, исключающий человека, в мир производительности, которая и есть в некотором смысле наивысшее выражение материализма.

(Маркс: идеалистический этап интерпретации, и непреодолимая трансформация, которые ведут к миру без нас)

Этот мир стал полностью объективен с того момента, как не осталось никого, кто видит его. Став чисто операционным, он не нуждается больше в нашем представлении; к тому же, для представления нет больше и никакой возможности.

Если достижение предела своих возможностей и не является сущностью человека, то оно, несомненно, представляет собой сущность технического объекта: исчерпать свои возможности и даже выйти за их рамки, пересекая демаркационную линию между ним и человеческим бытием, — и распространив, таким образом, бесконечные возможности противодействия человеку, привести — рано или поздно — к его исчезновению.

Современный мир, который, как представлялось Марксу, должен был приводиться в движение негативным — борьбой противоположностей — стал, в силу своей чрезмерной реализации, другим миром. Где вещам, чтобы существовать, не нужны более их противоположности, где свет более не нуждается в тени, где женщины не нуждаются в мужчинах (или наоборот?), где добро не нуждается во зле — где мир больше не испытывает нужды в нас.

Именно здесь мы видим, что способ исчезновения человечества (и, конечно, все, что с ним связано — «устаревание» Гюнтера Андерса, агония ценностей и т.д.) приводит к внутренней логике, к встроенному устареванию, к осуществлению человеческой расой ее самого грандиозного проекта — прометеевского проекта господства над Вселенной, исчерпывающего знания. Именно это и влечет человека к исчезновению; влечет намного быстрее, чем все животные виды — за счет ускорения, провоцирующего эволюцию, в которой, впрочем, нет ничего природного.

Это не какое-то неосознанное влечение к смерти, не какая-то внутренняя регрессивная тенденция к неопределенным формам, но, напротив, — желание продвинуться как можно дальше, насколько это возможно, в выражении всей своей силы, всех способностей — вплоть до мечты об отмене смерти.

Однако, самое удивительное заключается в том, что это возвращает нас к тому же самому.

К попытке жить на пределе. Эрос (если под этим подразумевать расширение всех способностей, развитие науки, сознания и наслаждения) приводит к тому же результату: к виртуальному исчезновению человеческого вида — словно такая судьба была запрограммирована, и в долгосрочной перспективе мы будем выступать лишь исполнителями этой программы (на ум приходит апоптоза — процесс, при котором клетки запрограммированы на саморазрушение).

Все это может создать впечатление или иллюзию фатальной стратегии, — эволюции, в конце которой мы бы пересекли ту точку исчезновения, о которой говорит Карнетти, — где, не отдавая себе в этом отчет, человеческая раса оставила бы позади реальность и историю, где все различия между добром и злом исчезли бы.

В этом случае и мы, и наши тела, оказались бы не более, чем фантомной конечностью, слабым звеном, детской болезнью технического аппарата, который властвует над нами издалека (тогда мысль, в свою очередь, стала бы детской болезнью Искусственного Интеллекта, человеческое существование — детской болезнью машины, а реальность — детской болезнью виртуальности).

Все это остается недоступным с точки зрения эволюции, которая представляет все линеарно: от начала до конца, от причины к следствию, от рождения до смерти, от появления до исчезновения.

Искусство исчезновения

Однако исчезновение может быть понято и по-другому: как единичное событие и объект специфического желания — желания не быть здесь, отнюдь не негативного.

Как раз наоборот: возможно, это желание увидеть, как выглядит мир в наше отсутствие (фотография), или увидеть, что будет после конца, — после субъекта, вне всякого смысла, за горизонтом исчезновения. Происходит ли там в этом мире еще что-то, незапрограммированное появление чего-либо?

Область чистой вероятности — мир как он есть (но не реальный мир — который не что иное как представление), и возникнуть он может, только если исчезнет вся прибавочная стоимость.

Можно наблюдать уже и первые плоды этого исчезновения другого вида. Это — растворение ценностей, реальности, идеологии, окончательного финала. Но вместе с тем это и игра, возможность игры со всем этим, возможность искусства (но не в культурном и эстетическом смысле), а скорее в смысле искусства войны.

Искусство само по себе не существует. В современную эпоху оно существует благодаря своему исчезновению — не только как искусство заставлять реальность исчезнуть или вытеснить ее на другие подмостки, но и как искусство уничтожать самое себя на протяжении своего осуществления (Гегель). Именно в этом — в том, что оно создало событие, которое было главным; я говорю «было», потому что сегодня искусство, исчезая, не знает, что оно исчезло, и это самое худшее: оно продолжает свое существование в состоянии комы.

Это становится парадигмой всего, что переживает собственное исчезновение. Есть те, кто играет в свое исчезновение, кто играет им как некоей разновидностью жизни, и есть те, кто находится в состоянии исчезновения, и те, кто выживает по ошибке. Очевидно, например, что политическая сцена только отражает тени в пещере и бестелесные существа, что двигаются,

ничего не знают (Список всего, что исчезло таким способом — институты, ценности, индивиды — был бы слишком длинен)

Вполне возможно, что мы сами как вид уже частично сформировались — в клонировании, информатизации и сетях, в этом искусственном выживании, в продлении существования того, что исчезло, но и продолжает исчезать.

В то время как все искусство — есть знание, как исчезнуть перед смертью или же вместо смерти.

В любом случае, ничто не исчезает просто так, все, исчезая, оставляет следы. Проблема в том, что остается, когда все исчезло?

Это немного похоже на Чеширского Кота Льюиса Кэрролла, чья улыбка еще парит в воздухе после исчезновения тела. Или как божий суд: Бог исчез, но оставил после себя свой суд. Теперь улыбка кота ужасает, но улыбка кота без кота ужасает еще более… И сам-то по себе божий суд ужасает, но суд Бога без Бога…

Таким образом, можно предположить, что все, что исчезает — институты, ценности, запреты, идеологии, даже идеи — продолжает существовать тайно и оказывать скрытое влияние — так же как античные боги в христианскую эпоху, которых называли демонами.

Все, что исчезает, пропитывает нашу жизнь микроскопическими дозами, и это часто опаснее, чем власть явных авторитетов. В нашу эпоху толерантности и прозрачности запреты, контроль, неравенство — исчезают одно за другим, но только чтобы лучше интегрироваться в сферу сознания.

Можно даже вообразить нас, следующих по следам своих прошлых жизней, не говоря уже о бессознательном. Ничто никогда не исчезает. Однако не будем впадать в парапсихологию, останемся в границах психологии и посмотрим на исчезновение субъекта, который является в большей или меньшей степени отражением исчезновения реальности.

И в самом деле субъект теряется. Как объект и представитель воли, свободы, образа, власти, знания, истории — он исчезает, оставляя за собой своего призрака, нарциссического двойника.

Субъект исчезает, уступая место рассеянной, подвижной и беспредметной субъективности — эктоплазме, которая все обволакивает и все трансформирует в огромную поверхность, отражающую пустое бестелесное сознание. Все излучает субъективность без объекта — каждая монада, каждая молекула, запутавшаяся в сетях окончательного нарциссизма, в вечном образе-возвращении.

Это образ апокалиптической субъективности, субъективности в конце мира, откуда исчез субъект — не связанный более с тем, чем мог бы быть.

Субъект — жертва стечения обстоятельств, и ничто в этом смысле не противостоит ему — ни объект, ни реальность, ни Другой. Наши главные враги более всего угрожают нам своим исчезновением.

Таким образом, Великое Исчезновение выступает не виртуальным преобразованием вещей, не падением в бездну реальности, но разделением на бесконечность субъектов, последовательным распылением сознания во все промежутки реальности.

В конечном счете сознание (воля, свобода) — повсюду, оно сливается с течением вещей и в результате становится избыточным. Это напоминает тот анализ современного состояния религии, которое представил кардинал Ратцингер: религия, ассимилировавшаяся с миром, соответствует ему (политически, социально, и т. д.) — и тем самым становится излишней. По той же причине становится избыточным искусство: теряющее границу, отделяющую его от жизни, и стремительно банализирующееся.

Можно говорить о положительном исчезновении: исчезновении насилия, угроз, болезни или смерти. Все, что вытеснено и уничтожено, проникает в виде злокачественной вирусной инфильтрации в тело общества и индивида.

Таким образом, невозможно определить исчезновение, исчезновение как форму — как цель или конец (не более, чем появление), что было бы проявлением Добра или Зла.

Если отбросить страх исчезновения чего-либо и просто наблюдать, как совершенно определенным образом будет исчезать множество вещей, то удастся вернуть исчезновению его престиж, силу, влияние. Мы должны снова придать ему его значение — но не как конечной величине, а как величине имманентной, я бы сказал, как жизненной величине существования.

Все, что существует — обосновано в своем исчезновении.

Чтобы видеть вещи во всей их ясности, следует сделать их производными от функции собственного исчезновения. Лучшего метода анализа нет. Неоднозначность нашего отношения к реальности и ее исчезновению.

За каждым изображением стоит исчезновение чего-либо — и это то, что придает изображению его привлекательность. За виртуальной реальностью во всех ее формах (коммуникационной, информационной, цифровой, и т. д.) исчезает реальность — и это то, что привлекает всех людей.

Согласно официальной версии, мы преклоняемся перед культом реальности и принципом реальности. Однако — и именно в этом источник нашего тревожного ожидания — действительно ли реальности мы поклоняемся, или ее исчезновению?

Такова же глобальная ситуация. Точно также мы не можем определиться: воспринимать ли ее как проклятие, в соответствии с распространенной критикой, либо как островок наслаждения, своего рода счастливую судьбу.

Двойной противоречивый постулат, у которого нет разрешения.

От аналогового к цифровому… к гегемонистскому

Самая лучшая иллюстрация этого систематического исчезновения реальности, сумерками которого мы можем насладиться, это актуальная судьба изображения, находящегося в неумолимом переходе от аналога к цифре.

Речь идет о судьбе изображения, которое выступает образцом; поскольку изобретение «технического изображения» во всех его формах — это наше последнее изобретение в неустанном поиске «объективной» реальности, объективной истины, которую бы могла отразить технология…

Создается впечатление, что зеркало вступило в игру и превратило все в виртуальную, цифровую, информационную, численную «реальность». Судьба изображения в этом случае — не более чем деталь в совершающейся антропологической революции.

Лучшей аналогией, призванной иллюстрировать эту революцию, является фотография, ставшая цифровой, — освободившаяся одним ударом, как от негатива, так и от реального мира.

Последствия того и другого неисчислимы — в различных масштабах, конечно. Это — конец существования единичного объекта — с того момента, как он может быть воспроизведен цифровым способом. Конец единичного фотографического акта — с того момента, как изображение может быть стерто или изменено. Конец негатива как неопровержимого доказательства.

В то же время исчезает различие и дистанция, эта пустота между объектом и изображением, которое обнаруживается на стадии негатива. Традиционная фотография — это изображение, порожденное миром, который, благодаря пленке, обретает дополнительное измерение репрезентации.

Цифровое изображение — это изображение, которое приходит прямо из экрана, и сливается с массой всех остальных изображений, исходящих из экрана. Оно следует по течению этого потока, находясь в плену автоматического функционирования аппарата.

Когда вычисление и цифра берут вверх над формой, когда программное обеспечение победило взгляд — можно ли еще говорить о фотографии?

Ведь это не просто некий неожиданный поворот в технике: после обращения в цифру всей аналоговой фотографии — изображение, определяемое как конвергенция света от объекта и света от взгляда — было принесено в жертву, окончательно приговорено.

С распространением цифровых технологий невозможно более найти пленки, чувствительной поверхности или предмета, на который наносится негатив. Мы получаем лишь программы для работы с изображениями, цифровой эффект миллиардов пикселей, — и в то же время, беспрецедентную простоту съемки, воспроизведения, фотосинтеза — неважно чего.

Выражаясь метафорически, все богатство игры в присутствие и отсутствие, появление и исчезновение (а ведь фотографический акт принуждает объект рассеяться, на краткий миг, в его реальности — и здесь нет ничего общего ни с виртуальным изображением, ни с цифровым захватом) — словом, все богатство фотографического жеста отступило перед появлением цифры.

Это мир, само видение мира, изменило его.

Особенно в последнее время сверхбыстрого технического прогресса, родилась абсурдная идея «освободить» реальность с помощью изображения, и «освободить» изображение с помощью цифры.

«Освобождение» этой реальности проходило бы через изобилие и размножение (proliferation). Но это значит — забыть вызов, риск, который и составляет фотографический акт, хрупкость и амбивалентность отношений с объектом — все это случается как некоторая редкость. Можно сказать, что это забвение оборачивается провалом самого взгляда.

Фотография не освобождается!

Еще раз: все это не более чем незначительный пример того, что массово происходит во всех областях, — особенно в области мысли, понятий, языка и представления.

Та же участь дигитализации ожидает и вселенную разума и все пространство мысли.

Шаг за шагом осуществляется один и тот же сценарий: подобно созданию программного обеспечения с помощью бинарной логики 0/1, которая является своего рода всеобщим исчислением, вся символическая артикуляция языка и мысли исчезает.

Скоро не будет более никакой чувствительной поверхности для противоречия, напряжения мысли между иллюзией и реальностью, пробелов, молчания, контрастов — только один непрерывный поток, одна цифровая интегральная схема.

Компьютерный интеллект подготавливает или — лучше — принуждает нас, как в случае с оцифровкой изображения, к той же легкости и переменчивости производства и накопления, «фотосинтезу» всей возможной реальности.

Чудовищная иллюзия — путать мысль с размножением (proliferation) информации, или фотографию с размножением изображений. И чем дальше мы движемся в этом направлении — тем дальше мы оказывается от тайны и от наслаждения — и от того, и от другого.

Один из симптомов этого процесса — чрезмерные привилегии, предоставленные мозгу, — не только в науках о нервной системе, но и во всех областях. Не говоря уже о последнем предложении Ле Лея об организации времени доступа к мозгу (для рекламы Кока-Колы) — превзошедшем своим невольным цинизмом и смехотворностью даже предложение главы отдела культуры мэрии Парижа: «То, для чего нам бы хотелось сделать мозг доступным — это не реклама или капитал — но Культура и Созидание!»

В любом случае, это полная бессмыслица — представлять мозг как приемник, как синаптический терминал, как ментальный экран для воспроизведения реальности. (И уж — раз на то пошло — усматривать определенное соотношение «функционльного» мозга и рынка рекламы менее абсурдно, чем представлять последний проводником «Созидания»!)

Короче говоря, согласно нелепому предположению теории коммуникации («Мы все приемники и передатчики, но не ведаем об этом»), однажды будет создана компьютерная модель мозга — суперкомпьютер в представлении других компьютеров. Мозг и реальность (виртуальная) будут функционировать во взаимодействии, в бесконечном цикле, во взаимном отражении, согласно той же программе. Все это в результате мы называем Искусственным Интеллектом.

В этом контексте мы определенно отдали приоритет мозгу как источнику мысли, мы его утверждаем — за счет всех других форм интеллекта, в особенности интеллекта Зла, отодвинутого на задний план как ненужная функция, — мы утверждаем его Гегемонию, господствующую силу — в точном подобии с силой, что правит в геополитической сфере.

Та же монополия, тот же пирамидальный синтез властей.

Все это характеризует глобальный процесс гегемонии. Фотография и Цифра служат микромоделью для более общего анализа. Эта гегемония постоянно поглощает все негативное в делах человеческих, осуществляет редукцию до самой простой формулы — унитарной и безальтернативной; эти 0/1 — чистая разница потенциалов, цель которой — цифровым образом снять все конфликты.

Насилие над изображением

Последнее насилие, совершенное над изображением, — это изображение синтезированное, возникшее ex nihilo посредством цифры и компьютера.

Это конец представления изображения, его фундаментальной «иллюзии». В операции синтеза референт более не существует. И у реальности нет более места, чтобы занять его; она возникает сразу уже как Реальность Виртуальная.

Цифровой синтез стирает аналоговое изображение, он стирает реальность как нечто, что можно «представить». Фотографический акт — это момент исчезновения и объекта и субъекта в непрырывной конфронтации. Спусковой тросик фотоаппарата, отменяющий как мир, так и взгляд — на мгновение, на синкопу. Маленькая смерть, которая запускает механическое представление изображения, — этот момент исчезает в цифровом процессе.

Все это неизбежно приводит к смерти фотографии как носителя оригинала. Сущность фотографии, которая исчезает вместе с аналоговым изображением. Аналоговое изображение выявляет последнее направление от субъекта к объекту. Это последняя отсрочка перед рассеиванием и цифровой волной, надвигающейся на нас.

Проблема референции была почти неразрешимой: что есть реальность? Что такое представление? Однако, в случае с Виртуальным референт исчезает — исчезает в процессе технического программирования образа, когда больше нет исходного реального мира, а соответственно, — нет и светочувствительной пленки (также и с языком, который выступает своего рода фотопленкой для идей). Здесь нет больше возможности для представления.

Более того. Аналоговое изображение — и в этом его отличие — это игра с формой исчезновения, дистанции, остановки мира. Это та самая пустота в сердце изображения, о которой говорил Уорхол.

В мире цифр, или — шире — в мире компьютерной графики, нет больше негатива, нет больше «противоположности». Там ничто не умирает, не исчезает. Изображение в этом случае — не более чем результат выполнения инструкций программы, ухудшенное передачей с одного носителя на другой: компьютер, мобильный телефон, телеэкран, и т. д. Автоматика сети соответствует автоматизму создания изображения.

Итак, нужно ли сберечь отсутствие, пустоту, нужно ли сохранить это ничто в сердце изображения?

Устранение смысла обнаруживает суть: изображение более важно, чем то, что оно изображает — совсем как язык более важен, чем то, что он обозначает.

Изображение в каком-то смысле должно быть чуждым самому себе. Не отражать само себя как носитель, не фотографировать само себя. Остаться вымыслом, фабулой, — и отражать нерастворимую фантазию события. Не попасться в свою собственную ловушку, не быть заключенным в свое воспроизведение.

Самое худшее для нас — это как раз невозможность мира без воспроизведения — мира, что не был бы беспрестанно пойман, захвачен, снят на пленку, сфотографирован — еще до того, как увиден. Здесь заключена смертельная опасность для мира «реального», а также и для изображения: с тех пор как оно смешивается с реальностью, погружается в реальность и перерабатывает ее, изображение более не существует — во всяком случае, не существует как исключение, иллюзия, параллельная вселенная.

В визуальном потоке, который нас затопил, — нет времени, чтобы стать изображением.

Я мечтаю о том, чтобы изображение оставалось автоматической записью сингулярности мира; о том же мечтали и иконоборцы в эпоху знаменитых иконоборческих споров в Византии.

Подлинным считалось только то изображение, где божественность представлена была напрямую, как на плате Святой Вероники — автоматический отпечаток божественного лика, без участия руки человеческой (нерукотворный образ), своего рода аналоговая переводная картинка.

Они яростно отвергали все иконы, созданные руками человека (рукотворные), полагая их лишь симулякрами божественного.

Между тем, фотографический акт, напротив — «рукотворный».

Будучи автоматическим отпечатком света, не проходящим через реальность и саму идею реальности, фотография оставалась бы благодаря этому автоматизму прототипом буквального мира, освобожденного от человеческой руки.

Это — мир, производящий сам себя в качестве радикальной иллюзии, чистого следа — вне симуляции, вне человеческого вторжения, но, самое главное, вне истины. Ведь наивысшим продуктом человеческого разума является именно истина и объективная реальность.

Велико желание привнести в фотографию некий смысл. Между тем поступить так означало бы придать объекту какую-то позу. Вещи сами по себе начинаются с расположения в свете смысла, с того момента, как они ощущают на себе взгляд субъекта.

Не было ли у нас всегда глубинных фантазий о мире, который бы существовал без нас? Того самого поэтического искушения увидеть мир в наше отсутствие, освобожденным от всей человеческой, слишком человеческой воли?

Интенсивное удовольствие поэтического языка заключается в том, чтобы видеть, как он функционирует сам по себе, в своей материальности, буквальности, без прохождения смысла; вот что нас очаровывает. То же самое с анаграммами, анаморфозой, с «фигурой на ковре».

Исчезающая Точка Языка.

Разве фотография не работает в качестве «проявителя» — в двух смыслах этого слова, техническом и метафизическом, «изображения на ковре».

Исчезающая Точка Изображения.

Серия — это почти неизбежно для фото, по причине того что фотоаппарат (особенно цифровой) стремится к бесконечной эксплуатации своих возможностей.

Из–за отсутствия подробностей, из–за исчерпания смысла и облика, серийное и цифровое изображение заполняет пустоту, размножая само себя.

В предельном случае, который и является нашим актуальным состоянием, мы приходим к бесконечной серии кадров. Но это более не фотография, и говоря буквально, даже не изображение. Это, скорее, часть уничтожения изображения. Уничтожение совершается постоянно всеми изображениями, которые накапливаются, «тематическими» последовательностями, бесконечно иллюстрирующими такие же — накапливающиеся — события и аннулирующими друг друга вплоть до полного отсутствия информации.

Есть насилие, совершенное над миром, но есть и насилие над изображением, над суверенитетом изображения. Необходимо, чтобы изображение было независимым, чтобы оно имело свое собственное символическое пространство. Если изображения живы («эстетическая» составляющая здесь не затрагивается), они обеспечивают это символическое пространство, исключая бесконечность других пространств. Существует постоянное соперничество между (настоящими) изображениями. Но совершенно иначе обстоит дело с цифрой, где последовательность изображений напоминает последовательность генома.

Противоположностью была бы фотография как чистая абстракция — cosa mentale, то есть созерцание в голове уже сфотографированного мира — без необходимости его непосредственной визуализации. Вообразим, что мир именно таков на самом деле, как изменил его объектив. Это — своего рода внутренний экстаз фотографии.

Мы наблюдаем тотальное ослабление изображения: фото может потеряться в галлюцинирующей фрагментации, в техническом бреду «визуализированности любой ценой», где все требует проявления во фрактальном и микроскопическом масштабе.

Это уже не исчезновение в игре форм, но автоматическое замещение, когда мир сам переключается с одного изображения на другое. Точно так же индивид может раствориться в ментальной диаспоре сети и спектральности.

Последняя стадия этого ослабления — это синтезированное изображение. Сравнить хотя бы фальшивые фото умирающей Дианы, сфабрикованные в съемочной студии — и фото в прямом эфире, отражающее неотменяемое мгновение — по ту сторону актуальности в виртуальном пространстве, где изображение утрачивает всякую связь со временем.

В виртуальном изображении нет ничего от точности, от той «точки» во времени, в которой было сделано аналоговое изображение.Ранее, во времена реального мира, если можно так выразиться, фотография, согласно Барту, была свидетелем отсутствия без отсылки к чему-либо — отсутствием чего-то такого, что было продемонстрировано раз и навсегда.

Что же касается цифрового фото — оно в реальном времени свидетельствует о вещах, у которых никогда и не было места; однако их отсутствие ничего не меняет.

В этом цифровом освобождении фотографического акта, в этом безличном процессе, где посредник сам по себе порождает изображения в цепи, опираясь лишь на технические возможности, можно увидеть конечную форму серийности. Это своего рода эквивалент искусственного интеллекта — в сфере изображения. Можно рассматривать изображения, полученные цифровой камерой, как бесконечную серию — со всеми вытекающими возможностями для манипуляции, игры, исправления, воспроизведения… Всем тем, что принципиально невозможно, невероятно для мира «аналогового».

Здесь же и конец всякого саспенса: изображение теперь располагается в одной плоскости с самой изображаемой сценой, что образует нелепую близость 9и выглядит, наверное, настоящим чудом — в сравнении с медленно выползающим изображением полароида).

Вот чего не хватает цифре: времени проявления. Без него она — не более чем случайный сегмент вселенской пикселизации, у которого нет ничего общего ни со взглядом, ни с негативом, ни с расстоянием.

Новое, глобальное, видение мира подразумевает подчинение всех вещей одной и той же программе, зависимость всех изображений от одного и того же «генома». Вот почему было бы ошибкой трактовать переход к цифровым технологиям как простой технический прогресс, как высшую форму автоматизации, или как окончательное освобождение изображения.

Это действительно последний предел: требуется с помощью цифры очистить путь интегральному изображению, свободному от ограничений реальности. И не будет притянутой за уши аналогия, которая расширяет эту революцию на человеческое бытие вообще, свободное отныне, благодаря этому цифровому разуму, оперировать с интегральной индивидуальностью, свободное от всей истории и всех субъективных ограничений.

Со момента возвышения этой машины, в которой аккумулируется весь человеческий разум, и которой обеспечена полная автономия, становится ясно, что человек существует только за счет своей собственной смерти. Он становится бессмертным за счет технологического исчезновения, за счет своего включения в цифровой порядок.

«Живой символ дисперсии, идеальный паук, который плетет свои сети и одновременно плетет сам себя из собственной сети»

Еще лучше: я не являюсь ни мухой, пойманной в сеть, на пауком, который кее плетет, я сам — сеть, распространяющаяся во всех направлениях, без какого либо центра. Нет ничего, что я мог назвать собой". (Джеймс Элкинс — прим. английского переводчика)

Это — открытая форма бессмертия. На самом деле когда речь идет о человеческом виде, выбор уже сделан, и он заключается в превосходстве Искусственного Интеллекта. Это пределы этого систематического исчезновения, которое, кажется, имеет место повсюду, но чья динамика остается загадкой (О чем мечтают электрические овцы? — мог бы спросить Филипп Дик), и которые порождают некоторые вопросы, парадоксы: Обречено ли все исчезнуть — или, более точно, не исчезло ли уже все? (Это связано с другим парадоксом, пришедшим из философии, — парадоксом, у которого никогда не было основания: Почему есть нечто, а не ничто?)

Почему все не универсально?

Мы очарованы фантазиями об интегральной реальности, альфе и омеге цифрового программирования. Реальность — это лейтмотив и одержимость любого дискурса. Но не очарованы ли мы, более чем реальностью, угасанием реальности, ее неминуемым исчезновением?

Отсюда возникает действительно загадочный вопрос: как этой непреодолимой мировой силе удается стирать различия в мире, уничтожать его в его крайней сингулярности? И почему мир настолько легко становится подвержен этому уничтожению, этой диктатуре интегральной реальности; как он может быть очарован этим — не реальностью, но исчезновением реальности?

Отсюда следует и другой вопрос: в чем источник хрупкости, уязвимости этой глобальной силы перед событиями, которые сами по себе малы и незначительны (неконтролируемые события, терроризм, фотографии из Абу-Грейб и т. д.)?

Вместо того, чтобы искать бесконечно ответы на эти неразрешимые вопросы, следует обратить внимание на другую, антропологическую революцию, прямо противоположную нашей современной цифровой революции. Ее никогда не брали в расчет (можно даже сказать, что этот вопрос никогда не ставился — разве что в ересях, моментально исчезнувших).

Двойственность

Неприкосновенное золотое правило двойственности.

Не нужно углубляться в антропологию, чтобы найти этот корень человеческого бытия. Он — повсюду; он не только всегда оставляет без ответа вопросы, заданные выше, но и вечно обрекает на неудачу человеческие начинания. (К нему относится все, что основано на синтезе, интегральности и умышленном забвении всех непокорных форм, все, что не обобщается или не примиряется…)

Нормальное человеческое бытие всегда существует в зависимости или сопротивлении своей модели (что бы это ни было: модель действия, социальный или воображаемый проект), но в то же время, в постоянном вызове к этой модели. Человек мотивирован и де-мотивирован одновременно.

Нет нужды обращаться к психологии, психоанализу или к какой-либо другой науке для этого. Эти науки существуют только чтобы примирить непримиримое. Следовательно, человек всегда делает одновременно все, чтобы его проект преуспел и чтобы он потерпел неудачу.

Речь не идет об ослаблении, извращении или тяги к смерти.

Все это заложено в первичной двойственности человека, в этом он черпает свою противодействующую энергию. Это нормально для человека, и все, что ему поможет примириться с самим собой и найти ответ на вопросы заданные выше, приходит на смену заблуждению и мистификации.

Ненормален сегодня тот, кто живет не иначе как в одностороннем и позитивном согласии с тем, что он делает и кем является. Подчинение, полный досмотр (совершенно нормализованное бытие). Бесчисленные индивиды, сплотившиеся в реальности, в их собственной реальности для постепенного изживания всех двойственных и неразрешимых качеств. И тайна этой положительной кристаллизации, снятия сомнений о реальности, необходимой реальности, остается нераскрытой. Это ставит вопрос о разуме Зла.

Мы упрощаем себя посредством технической манипуляции.

И это упрощение доходит до безумия, когда появляется цифровая манипуляция. Во что же тогда превращается «чревовещание» Зла? С ним происходит то же, что и с радикализмом: когда он испаряется из индивида, без остатка отождествившегося с самим собой и гомогенизированного цифровой благодатью, когда всякое критическое мышление исчезает, — тогда радикальность переходит на сами предметы.

«Чревовещание» Зла само становится технологией.

Поэтому двойственность не может быть ни исключена, ни ликвидирована — это правило игры, что-то вроде пакта о ненападении, который гарантирует обратимость вещей.

Таким образом, если собственная двойственность покинет человека, тогда роли поменяются: это машина, которая барахлит, которая становится извращенной, дьявольской, чревовещает. Двойственность весело переходит на другую сторону. Если субъективная ирония исчезает — она исчезает в игре цифр — тогда ирония становится объективной. Или становится тишиной.

В начале было Слово. Но только после того как была Тишина. Сам Конец исчез…

Январь 2007


Перевод с французского — Алеся Болгова (под ред. Яны Бражниковой)

Pourquoi tout n“a-t-il pas déjà disparu? изд. L”Herne 2008

Перевод выполнен в рамках учебного проекта


Journal Pratique
Nataliia Biriuk
Konstantin Baidakov
+68
2
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About