Написать текст

Монументальное низвержение

Andrey Teslya 🔥
+7

В наших общественных дискуссиях последних десятилетий есть, пожалуй, лишь две «вечнозеленые» темы, не считая вездесущего «Сталина», споры о котором упрямо сползают на уровень «Огонька» времен Коротича. Это бесконечная дискуссия о памятниках — в первую очередь советской эпохи — и о переименовании улиц (с примыкающей к ним в качестве фокусной точки и поднимаемой каждый раз, когда не о чем говорить или надлежит отвлечь внимание от чего-то другого темой «захоронения Ленина»).

Нетрудно заметить, что все это в сущности одна и та же тема — исторической памяти и отношения к советскому прошлому, отпечатанному в топографии городов, монументальной и декоративной скульптуре и т.д. Недавние события на Украине вновь актуализировали все эти споры — и поскольку речь идет о желательности или нежелательности аналогичного в нашей стране, то вопрос перестал быть обсуждением «внутренних дел другой страны», став нашим собственным.

Каждый режим — что демократический, что не-демократический — утверждает себя в пространстве, в том числе символически — и конец его означает не только изменение подобной политики утверждения, но и пересмотр уже существующего. Тем более тогда, когда новый режим утверждает себя в первую очередь отталкиваясь от предшествующего — негативная память о нем служит легитимацией нового порядка вещей, более того, новый режим оказывается заинтересован в производстве подобной «негативной памяти» и интерпретирует всякое посягновение на себя как стремление или непроизвольное возвращение к прошлому. Его искусственная безальтернативность формируется как производная от границы между ним и «ужасным прошлым», по отношению к которому он выступает как благо — и тем самым ставить его под вопрос значит рисковать возвращением к тому, избавлением от чего он стал.

И уже здесь можно видеть, что уничтожение или демонтаж монументов имеет, по меньшей мере, два варианта —

— в момент крушения прежнего режима, как канализирование протеста или его фиксация на конкретном объекте — когда памятник императору или портрет президента разрушают потому, что нет возможности сейчас непосредственно добраться до самого виновника, когда полицейского линчуют как представителя ненавистной власти. Здесь акт низвержения — это не борьба с прошлым, а с современностью — как раз стремление утвердить конец этой современности, доказать и самим себе, что она стала прошлым: ритуальное поругание статуи самодержца демонстрирует, что он больше не является самодержцем — собственно, сама возможность подобного действия и его безнаказанность доказывают это, в этот момент он уже больше не является правителем. Любой «официальный монумент» свергаемого режима является в этот момент его репрезентантом. Коммунары, разрушая Вандомскую колонну, не только низвергали II-ю Империю, но и атаковали «наполеоновский миф», на котором она паразитировала — демонстрировали разрыв со всей той системой образов, на которых покоился прежний порядок, тем самым утверждая себя в качестве «совершенно иного»;

— и тогда, когда «борьба с памятниками» превращается в рутинную политику — выступая уже формой политики памяти.

В нашем случае можно видеть, что подобная борьба стала достоянием оппонентов власти — за счет того, что относительно советского прошлого (во всяком случае, в его государственной составляющей) было достигнуто относительное единство — как власть 90-х отстраивала себя от советского режима, так и последующие годы не привели к его реабилитации.

Однако государственная политика «нулевых» выступала политикой «нейтрализации прошлого», преодоления разрывов — на которых строились 90-е. Советский Союз оказывался частью «большой русской истории», «сложным, неоднозначным периодом», в который были «свои достижения и свои провалы», «трагической эпохой», но если «трагической», то со своей трагической виной, которая выводила обсуждение за пределы тяготеющих к однозначности моральных или уголовных оценок. Жертвы оказывались зачастую и палачами — если оглянуться чуть раньше, большевики — создателями системы, которая далее их же и уничтожила. Своеобразным символом новой официальной политики памяти стала новая государственная символика: триколор и двухглавый орел, но с музыкой гимна Советского Союза и новым текстом от старого автора — так, что ни одна группа не могла однозначно сказать, что это «ее», но при этом у любой значительной группы было в этой символике нечто «свое».

Казалось, что этот компромисс имеет шансы просуществовать настолько, чтобы самому превратиться в традицию. Памятники, которые не свергли и не поснимали в начале 90-х, спокойно оставались на своих местах или, в случае бесконечных Лениных да героев революции, ветшающих в скверах, потихоньку убирались или ремонтировались — в зависимости от местных вкусов, редко вызывая оживление. Их всех в публичном пространстве почти полностью заменил нескончаемый спор о выносе тела Ленина из мавзолея.

И за последние несколько лет оказалось, что ожидаемая «нейтрализация» не утвердилась. Фигура «Сталина» здесь особенно показательна — когда борцы с ним порождают его защитников, как фотография Сталина в кабине дальнобойщика в конце 60-х была специфической формой протеста против существующего порядка вещей. Памятники, которые успели стать частью городского пейзажа и которые имели отношение к спорам о прошлом примерно равное отношению клодтовского Николая I к текущей оценке его царствования — вновь обрели символический вес. Парадоксальным образом, «советское прошлое» все в большей степени реабилитируется за счет нападений на него.

В этой специфической борьбе с памятниками сторона нападения демонстрирует притязание на монополию публичной памяти, утверждая себя через притязание на контроль над правильным памятованием и над надлежащим забвением — не собственную память, а впечатанную в городское пространство, «общую память», обязательную для всех. Это не прошлое не отпускает нас, а мы не можем или не желаем отпустить прошлое.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
+7

Автор

Andrey Teslya
Andrey Teslya
Подписаться