Donate
Редакция «Времена» (АСТ)

Олег Кашин: отрывок из книги «Горби-дрим»

Люди в России, как известно, рождаются сразу спорными, неоднозначными, а часто и одиозными фигурами. В начале тридцатых ситуацию усугубляло родство. Два его деда представляли две крайности русской деревни того времени — дед Андрей был, по принятой тогда классификации, кулак, дед Пантелей — организатор и председатель колхоза. Посадили в итоге обоих, одного понятно за что, второго за троцкизм. В дневниках моей прабабки, бывшей в те времена судьей на Алтае, я читал, что из–за дефицита бумаги и времени приговоры раскулачиваемым она писала прямо на обложках уголовных дел, что, конечно, создавало некоторые неудобства в работе; когда на следующем витке советской истории, в конце тридцатых, будут судить уже ее саму с бумагой проблем не будет. Он смеется, среагировал на слово «Алтай» — на Алтае до тридцать пятого года был в ссылке его дед, арестованный во время сплошной коллективизации Привольного. Работал на лесозаготовках, домой вернулся с почетными грамотами, которые сам же и повесил у себя в спальне рядом с иконами.

Издатель: Илья Данишевский (редакция «Времена», АСТ). В книге «Горби-дрим», номинированной на премию «Нацбест 2015», Олег Кашин повествует о последнем генсеке КПСС и первом президенте СССР Михаиле Горбачеве. Художник —Кирилл Гатаван.
Издатель: Илья Данишевский (редакция «Времена», АСТ). В книге «Горби-дрим», номинированной на премию «Нацбест 2015», Олег Кашин повествует о последнем генсеке КПСС и первом президенте СССР Михаиле Горбачеве. Художник —Кирилл Гатаван.

— Ты просыпаешься утром, а у тебя вернулся из ссылки дед. Радость, праздник? Я сейчас рассказываю, и мне самому кажется, что радость и праздник. А на самом деле было как-то по-другому, и я сам не понимаю, как. Это было естественно, но если бы он не вернулся, это было бы так же естественно. В то время естественным казалось все, вообще все. Если бы из нашего пруда вынырнул динозавр, я бы подумал — ну динозавр, ну и подумаешь. Или если бы инопланетяне прилетели. Когда я пошел в первый класс, нам говорили, что мы — самые счастливые дети на свете, потому что мы живем в волшебной сказке, и нет таких чудес, которые не могли бы в нашей жизни произойти. Ты не понимаешь, но ведь именно так и было — мы жили в волшебной сказке, только эта сказка была не про царей и королей, и даже не про индустриализацию и Днепрогэс. это была сказка про наше Привольное, в котором можно было проснуться утром, и увидеть, что дед исчез, или что дед снова появился. Или что исчезла церковь, или что поп сбрил бороду и работает теперь сторожем. Когда живешь в волшебстве, перестаешь удивляться любым чудесам, хорошим или плохим, не имеет значения. Говорят, что глядя на мир, нельзя не удивляться — можно, можно, вот с этим я родился, и в этом я вырос.

Дату, когда он вырос, он помнит точно — 21 декабря 1939 года, в Привольном праздновали шестидесятилетие Сталина, был митинг, и он сделал себе из какой-то щетины огромные черные усы, пришел к деду и сказал, что решил быть как Сталин. Деду идея не понравилась, он схватил внука и стал его избивать, но восьмилетний внук вырвался, и, убегая из дома, успел пообещать деду, что теперь-то он точно не шутит и обязательно сделает все, чтобы стать Сталиным по-настоящему хотя бы для того, чтобы наказать «тебя, кулака» — это был единственный раз, когда он назвал деда кулаком, и первый раз, когда он всерьез кого-нибудь обидел. Мирила их мать — условием мирных переговоров стал полный отказ деда от домашнего насилия, в обмен на который внук попросил прощения и пообещал больше не делать политических заявлений. Но желание быть Сталиным никуда не пропало, более того — это оказалась самая интересная игра во всем его детстве, когда смотришь вокруг и вместо кривых заборов родного села видишь зубчатые кремлевские стены, а уходящие за горизонт поля кажутся бесконечной географической картой, очертания которой зависят только от тебя и от того, как ты проведешь на ней границы. Я спросил, когда был последний раз, когда он играл с собой в эту игру. Он хлопнул меня по плечу — да, ты правильно понял, в девяносто первом году, конечно.

Немцы пришли в Привольное утром 3 августа 1942 года, он встретил их, когда шел за водой — шли по улице трое, все в форме, разговаривали по-немецки, но матерились по- русски — он говорит, что это был первый раз в жизни, когда он услышал «эти слова».

— Ходят, ходят, ходят, ищут квартиру какому- то своему офицеру, чтоб ни блох не было, ни вшей, ни клопов, чтоб чистота — а бабка моя чистоплотная была женщина, у нее блестело все. Заходят к нам. Вещи бабкины смотрят, постель, клопов-блох ищут и так далее. Заходят и говорят: «Гутен морген, ёб вашу мать». Бабка моя: «Боже, за что ж они меня так, за что?» Я ей говорю: «Бабуся, не переживай, это они по-русски поздоровались». Она: «Ка-а-ак? Мне восемьдесят лет, я ни разу не слышала, чтоб со мной матюками здоровались». Ну вот, они зашли, и офицера к нам подселили. Подселили его, он у нас два месяца прожил. Земляк был, кстати, твой, из Кенигсберга.

Мой земляк был, видимо, из тех эренбурговских героев, которые постоянно слали в Германию своим Гретхен письма о том, как плодородна русская земля и как покорны русские крестьяне, и что после войны надо будет остаться именно в этих краях, «у нас будет огромное поместье, в котором мы с тобой, любимая, будем жить» — заочное представление о немцах у жителей Привольного было вполне четкое, но этот кенигсбержец если и планировал стать местным помещиком, то как-то очень уж тайно, а сам — видимо, для конспирации, — попросил разрешения помогать хозяевам в саду, «потому что это лучше всякой гимнастики», носил воду и пытался даже что-то мастерить.

— По-русски он говорил неплохо, все пытался со мной поговорить о Достоевском, которого я — мне одиннадцать лет было, — тогда еще, конечно, не читал. Рассказывал мне про Канта, говорил, что когда Россия оккупировала Пруссию при царице Елизавете, Кант первый принял наше подданство, и за это немцы его считают предателем, а он не предатель, просто Кенигсберг для Германии — это ворота в Россию, и если сейчас Гитлер проиграет, а он вообще почему-то был уверен, что Гитлер проиграет — это в сорок втором-то году, — то России обязательно достанется Кенигсберг, и было бы даже интересно посмотреть, справятся ли русские с таким городом, ведь в России нет городов, по крайней мере, те города, которые он видел, в том числе Ставрополь, больше похожи на деревни, и он не представляет себе Кенигсберг русским городом. Я его уже совсем не боялся и сказал ему тогда, что Кенигсберг — это слишком мелко, русские будут и в Берлине, он стал спорить — Берлин вряд ли, в лучшем случае его разделят между собой русские, американцы и англичане, и если русские хотят, чтобы от них никто не убегал к американцам, то разумнее всего будет построить через весь Берлин большую стену, как в средние века — если стена будет высокая, и через нее нельзя будет перелезть, то, пожалуй, в этом случае Берлин может стать интересным русским городом, похожим на тот Петербург, про который он читал у Достоевского и Андрея Белого. Я помню, что сказал ему, что стена через весь город — это совсем не по-нашему, и что только немцу может прийти в голову такая идея, но если вдруг стена все–таки появится, то я сам сделаю все, чтобы ее разрушить. Он стал смеяться — да, ты прав, русские любят все разрушать, наверное, вы и замок в Кенигсберге разрушите, если город вам достанется. Замков я никогда не видел, поэтому про замок ему ничего не стал возражать — черт его знает, если разрушим, то и ладно, кому сейчас замки вообще нужны.

В отличие от большинства других оккупированных сел, колхоз в Привольном немцы распустили, точнее — не стали восстанавливать, потому что после взятия немцами Ставрополя и эвакуации колхозного начальства колхоз не то чтобы самораспустился, но перестал существовать, урожай 1942 года делили между семьями уже при немцах, которые даже почему-то ничего не стали забирать себе. Оккупация Привольного вообще выглядела совсем не так, как мог представить ее себе читатель Эренбурга — даже назначение старосты, то есть заведомого пособника оккупантов, врага, карателя и Бог знает кого еще, немцы согласовали с местным населением, собранным по такому поводу на сход, и единственный кандидат — старейший житель Привольного Савватий Зайцев, которому было тогда за восемьдесят, набрал почти триста голосов при одном воздержавшемся.

— Это были первые выборы, в которых я участвовал, хотя до сих пор не знаю, засчитали немцы мой голос или нет — но никто ведь не говорил, что дети не имеют права голосовать. Дед Савва — я знал его, конечно, с детства, старик был хороший, воевал в японскую войну, семьи не было, но работал сам как молодой, сад у него был огромный, до немцев политикой, по-моему, не занимался, а как стал старостой, так у него эти инстинкты проснулись сразу, он и организатор, и хозяйственник, и дипломат. Они повесили плакат, что Германии нужны рабочие, ходили слухи, что всех будут насильно уводить, но дед Савва сказал, что если нужны рабочие, то пускай его первого и забирают, а потом уже всех остальных. Немец, который специально приехал набирать рабочих, смеялся, потом сказал, что подумает, и больше к этой теме не возвращался, уехал в Ставрополь один.

Издатель: Илья Данишевский (редакция «Времена», АСТ). В книге «Горби-дрим», номинированной на премию «Нацбест 2015», Олег Кашин повествует о последнем генсеке КПСС и первом президенте СССР Михаиле Горбачеве. Художник —Кирилл Гатаван.
Издатель: Илья Данишевский (редакция «Времена», АСТ). В книге «Горби-дрим», номинированной на премию «Нацбест 2015», Олег Кашин повествует о последнем генсеке КПСС и первом президенте СССР Михаиле Горбачеве. Художник —Кирилл Гатаван.

Город Ставрополь, когда его взяли немцы, назывался, между прочим, Ворошиловском, и первым приказом немецкого коменданта было вернуть городу историческое имя, Ставрополь снова стал Ставрополем. Советский указ о переименовании Ставрополя вышел только к зиме, когда красная армия перешла в контрнаступление, и слово «Ворошиловск» в сводках Совинформбюро звучало бы странно. Из Привольного немцы уходили ночью под самый новый год — старосту Зайцева звали с собой, но он ответил, что уже передумал становиться немецким рабочим, годы не те, да и за садом некому ухаживать. Потом его осудят на десять лет, умрет в лагере.

— Дед Савва — это была первая власть, которую я видел, с которой разговаривал и про которую понимал, что вот она власть и есть. Я потом много раз к этому возвращался, пытался уговорить хотя бы себя, что это была не власть, а оккупант, которого поставили оккупанты. Но постойте, это же наш дед, он у нас сто лет прожил, мы сами его выбрали. Не укладывалось это в голове никак, и я сам себе объяснял, что власть бывает советская, Сталин там, Калинин, а бывает вот такая, которая вроде бы своя, но по всем бумагам немецкая. Вот как это? Калинина же вообще, может быть, и нет, может быть, мы его придумали, а дед Савва точно есть, и тогда получается, что энкаведешники из Ставрополя, люди, которых мы видели первый раз в жизни и, скорее всего, последний — вот эти незнакомые люди забрали у нас нашу власть. Это странно было очень, я даже с точки зрения самого Сталина не мог себе это объяснить.



Сергей Краснослов
Vasily Kumdimsky
panddr
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About