Donate
Издательский выбор Валерия Анашвили

«Это издание было чудом»

Анна Лаврик16/08/19 11:164.8K🔥

Фрагмент беседы Елены Смирновой, аспирантки Университета им. Дени Дидро (Париж VII), с Наталией Автономовой, переводчицей «Слова и вещи» Мишеля Фуко, — из номера журнала «Логос», посвященного французскому философу.

Как подчеркивает Наталия Автономова [1], в Советском Союзе выходило чрезвычайно мало переводов современной западной философии, и каждая из таких публикаций становилась событием. К одному из этих событий Наталия причастна непосредственно. В середине 1970-х годов она, младший научный сотрудник сектора диалектического материализма в Институте философии АН СССР, и Виктор Визгин, в то время сотрудник Института истории естествознания и техники, стали переводчиками работы Мишеля Фуко «Слова и вещи» на русский язык. Книга вышла в 1977 году в издательстве «Прогресс» тиражом 5000 экземпляров, с грифом «Для научных библиотек».

[….]

Выходу в свет перевода «Слов и вещей», разумеется, должно было предшествовать какое-то знакомство с произведениями Фуко в советской академии. Его рецепция встраивается в общую рецепцию французской философии и структурализма как одного из ее направлений [2]. Отметим, что институционально — в частности, в стенах Института философии Академии наук СССР, где Наталия Сергеевна Автономова стала аспиранткой, а затем сотрудником, — такого рода исследования в 1970-е годы располагались на стыке так называемой критики современной буржуазной философии и диалектического материализма, который трактовался как «логика и теория познания». В рамках критики современной буржуазной философии структурализм входил в соприкосновение с экзистенциализмом, которому он резко противопоставлялся как во Франции, так и в советском контексте тех времен. В рамках логики и теории познания он воспринимался как одна из версий системного подхода, с одной стороны, и как распространение на разные гуманитарные области прорывов, осуществленных в структурной лингвистике в 1960-е годы. Но если успехи лингвистики не тревожили философию и даже приветствовались ею как свидетельство «научно-технического прогресса» [3], то восприятие идей философов-структуралистов было более сдержанным, тем более что их идеологическая позиция оставалась в разных аспектах неоднозначной.

[….]

Что же касается «Слов и вещей», то в этой книге, помимо общей картины, представлявшей смену предпосылок познания в разные исторические эпохи, содержались чрезвычайно вольные высказывания о марксизме и общие соображения, которые обычно резюмируют как идею «смерти человека». Такая книга не могла стоять в одном ряду с другими. Значащийся на титульном листе гриф «Для научных библиотек» означает, что распространение книги в свободной продаже запрещено, хотя издание поступает в основные библиотеки страны. По словам заведующего философской редакцией «Прогресса», подобный гриф налагался именно на «спорные» публикации [4]. А в архивах издательства сохранился документ, свидетельствующий, что выпуск книг «Для научных библиотек» был рассчитан в первую очередь на научное сообщество. В условиях нехватки переводов значимых текстов «буржуазной» культуры и невозможности — с учетом сложившейся цензурной практики — издавать эти работы заметным тиражом в список книг, предназначенных к изданию «для научных библиотек», должны были входить «основополагающие работы наиболее крупных западных ученых ХХ века». Так, в сохранившемся пробном перечне 1973 года среди других имен значились Зигмунд Фрейд, Теодор Адорно, Хосе Ортега-и-Гассет, Морис Мерло-Понти, Мартин Хайдеггер, Франц Кафка, Эрих Фромм [5]. Однако практически никто из этого списка, кроме Кафки, не был издан в СССР до 1989 года.

[….]

__________________________________________________________________________________

Елена Смирнова: почему именно «Слова и вещи», почему именно эта книга Фуко?

Наталия Автономова: да никакого другого выбора тогда не было и быть не могло. Именно вокруг «Слов и вещей» бурлили во Франции философские дискуссии (с ними можно было отчасти познакомиться в Ленинской библиотеке; сейчас, когда западные книги и журналы туда больше не поступают, это было бы уже невозможно). Но дело не в шуме и не в моде. Отголоски этих споров слышались и в Советской России. Что важнее: молодой Маркс — идеолог и романтик или зрелый Маркс — ученый, исследователь структур современного ему общества? С Фуко связывали лозунг «смерти человека», но у него такой концепции не было, а была мысль о том, что современные представления о гуманизме не вечны и в любом случае не годятся для обоснования знаний о человеке, что образы человека и модели знания о человеке меняются в истории. В моей личной читательской биографии Фуко следовал за Луи Альтюссером, а это значит, что он был прочитан в контексте идей «теоретического антигуманизма» (это Альтюссер середины 1960-х годов — периода работ «За Маркса» и «Читать „Капитал“»). Антиидеологический пафос представлялся мне конструктивным и креативным. Для меня оригинальность Фуко была связана прежде всего с тем, что, в отличие от Маркса, Фуко давал цельную картину исторических (или, как он говорил, археологических) возможностей познания, не обращаясь к «базису», но находя опору в знаковых отношениях внутри самой «надстройки». Также книга удивительно богата материалом, который Фуко удалось связно представить.

Моя задача была парадоксальной: философскую проблематику во французском структурализме нужно было одновременно открыть и приглушить, выявить и замаскировать, выдать за общенаучную, но не философскую

Елена Смирнова: в своем предисловии к переводу вы располагаете «Слова и вещи» в контексте французского структурализма. Пишете о полемике, возникшей вокруг публикации книги во Франции. А как в это время обстояли дела с исследованием структурализма в Советском Союзе?

Наталия Автономова: тут есть огромная разница: во Франции споры вокруг структурализма были по сути философскими, все основные философские направления — экзистенциализм, персонализм, феноменология, — а также их лидеры, такие как Жан-Поль Сартр и Поль Рикёр, выступали с критикой структурализма. В Советском Союзе было невозможно признать значимость философской проблематики структурализма, связанной с новой трактовкой субъекта и познания, с выдвижением на первый план языковых структур и механизмов бессознательного. Структурализм трактовался как конкретно-научная, отчасти общенаучная проблематика и одновременно обвинялся в том, что даже в лучших своих аспектах «не дорастает» до марксизма. Так что заглавие моей диссертации и потом книжки — «Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках» — было по-своему революционным. В самом деле, «философские проблемы естествознания» занимали почетное место в каталогах Ленинской библиотеки: за этим стояла история споров конца XIX — начала XX века об определении материи, о познаваемости атома и других подобных сюжетах, значимость которых для марксистской философии была легализована соответствующими высказываниями Ленина. С гуманитарными науками ситуация была иной: философские смыслы французского структурализма (это, условно говоря, Леви-Стросс, Лакан, Барт, отчасти Фуко и др.), связанные с критикой субъекта и сознания, были неприемлемы. Поэтому моя задача была парадоксальной: философскую проблематику во французском структурализме нужно было одновременно открыть и приглушить, выявить и замаскировать, выдать за общенаучную, но не философскую. Структуралистский поворот в гуманитарных науках выражал стремление гуманитарных наук — антропологии, этнологии, психологии и др. — освободиться от субъективистских форм философии и одновременно от «идеологии» в гуманитарном познании, обрести объективность собственными средствами. Так что когда российских (советских) структуралистов (например, Лотмана) упрекали, как это делала Юлия Кристева, в том, что они не строят собственную теорию субъекта или бессознательного, то этот упрек был неисторичным и внеконтекстуальным: он совершенно не учитывал те условия, в которых существовала московско-тартуская семиотическая школа, а она в советское время пыталась по возможности отмежеваться от философии (читай — догматического марксизма, который мешал языково-семиотической проблематике существовать и развиваться).

Елена Смирнова: есть ли, на ваш взгляд, зависимость между интересом к структурализму и системными исследованиями, получившими развитие в СССР в 1960-е годы?

Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М.: Прогресс, 1977
Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М.: Прогресс, 1977

Наталия Автономова: конечно, в каком-то смысле и то и другое — звенья общей проблематики и в чем-то методологически сопоставимые подходы. Но все же это были разные ветви общей проблематики, и основания этих подходов различались: в одном случае общая теория систем, в другом — процессы в разных областях гуманитарного познания, искавшего опоры в структурах своих объектов. Я с интересом читала работы Игоря Блауберга, Вадима Садовского, Эрика Юдина о специфике системного подхода, о его становлении и сущности. Могу также привести пример интереса представителей системного подхода к исследованиям (французского) структурализма в советском концептуально-историческом контексте. Когда Юдин, один из инициаторов ежегодника «Системные исследования» (работал в Институте истории естествознания и техники, которая была ведущей организацией на защите моей диссертации по французскому структурализму), загорелся мыслью опубликовать в ежегоднике мою статью и стал пытаться практически это осуществить, разразился ужасный скандал. Главными обличителями не (анти)марксистской (тут были вариации) проблематики структурализма и моего не (анти)марксистского подхода к ее изложению выступили на пару директор Института истории естествознания и техники Семен Микулинский и заведующий философской редакцией издательства «Наука» Николай Кондаков. Несмотря на все ухищрения Эрика Юдина, на все хитроумные попытки обойти или пробить стену, эта почти детективная история закончилась полным провалом: набор статьи был рассыпан. Правда, вскоре этот текст был опубликован в составе моей книги «Философские проблемы структурного анализа…» Такие вот бывали курьезы.

[…]

Елена Смирнова: книга в итоге была издана, по сути, без купюр. Этого пришлось добиваться или то, что текст переводится полностью, никакие фрагменты не выкидываются, в том числе и идеологически спорные, подразумевалось с самого начала? Расскажите, пожалуйста, об этом подробнее.

Наталия Автономова: нет, специально добиваться этого не приходилось, никто при мне и не порывался что-либо вычеркивать, быть может, потому, что никто и не читал книгу внимательно. Все «успокоительные» постраничные объяснения по поводу крамольных мест подписывал Попов (от редакции), а нейтральные пояснения подписывали переводчики. Сам факт, что такая книжка могла выйти без купюр, до сих пор воспринимается западными коллегами, которым я об этом говорю, как настоящее чудо. И в самом деле, трудно было представить себе появление на русском языке книги, где говорилось, что если в мысли XIX века марксизм существует «как рыба в воде», то в любой другой среде «ему нечем дышать», или еще что-то подобное. К тому же в те времена, когда переводов современной западной философской литературы выходило крайне мало, а то, что все–таки издавалось, относилось к идеологически нейтральным областям вроде философии физики.

Елена Смирнова: книга была издана вскоре после окончания работы над переводом? Публикация не встретила никаких административных, цензурных барьеров?

Наталия Автономова: ни о чем подобном я не слышала. Книга готовилась в достаточно интенсивном ритме. Помню, что вступление к книге, довольно большое (полтора листа), я написала за одну неделю, правда, весь материал был давно продуман и перепродуман, и это был последний срок сдачи, в который я уложилась. С цензурными барьерами мне доводилось встречаться, но в других случаях. Один из самых ярких примеров был связан с моей попыткой издать французскую книжку Раймона де Соссюра и Леона Шертока «Рождение психоаналитика: от Месмера до Фрейда». Эта книга, переведенная мною вскоре после Тбилисского международного симпозиума по проблеме бессознательного (1979), пролежала в портфеле издательства «Прогресс» больше десяти лет и вышла лишь в начале постсоветской эпохи (1991). И все потому, что психоанализ (в отличие от бессознательного, которое, можно сказать, было реабилитировано симпозиумом) все еще фактически находился под запретом все советское время (1930–1980-е годы).

Елена Смирнова: тем не менее «Слова и вещи» в 1977 году были опубликованы под грифом «Для научных библиотек». Как по-вашему, что на практике означал этот гриф? Многие ли получили возможность прочесть книгу после публикации? И как бы вы охарактеризовали читательскую аудиторию?

Наталия Автономова: несмотря на гриф, тираж книги был и по тем временам немалый — 5000 экземпляров, а по нынешним временам — просто немыслимо большой тираж для научной книги. Наличие грифа означало, что свободная продажа в книжных магазинах была как-то ограничена, но библиотеки, во всяком случае крупные, ее получили. Больше того, ее довольно широко завезли и в так называемые социалистические страны. По крайней мере, мне доподлинно известно, что книгу читали в Болгарии.

Елена Смирнова: среди ваших знакомых, к примеру, много ли было людей, которые имели представление о Фуко, о том, что издана его книга и ее можно прочесть? Для насколько широкого или насколько узкого круга людей это было важно? Существовал ли интерес вне научного сообщества?

Наталия Автономова: очень многие мои коллеги об этом знали, многие читали, многим книжка нравилась. Собственно, это и были скорее лингвисты и семиотики, историки, биологи, люди тех «дисциплин», судьба которых описывалась в «археологии гуманитарных наук» (именно таков подзаголовок книги «Слова и вещи»). Ее знали, читали также люди искусства, музыканты. Однако насчет «широкой известности» вне интеллектуальных кругов — не знаю; не думаю, чтобы это было так.

Елена Смирнова: какие отзывы встретила публикация? Какова была рецепция книги: 1) в научном сообществе; 2) в среде интеллектуалов, диссидентов?

Наталия Автономова: энтузиазм был очень большой. В Институте меня останавливали в коридоре и задавали те или иные вопросы «на понимание» — что значит то или это? Просили помочь достать книгу, но тут я как раз помочь ничем не могла. Насчет «диссидентов» не знаю: меня окружали в основном люди, которые находились, если можно так выразиться, скорее во «внутреннем изгнании», нежели в числе первых кандидатов на тюремное сидение. Правда, когда в Париже я встретилась с Наталией Горбаневской, она тепло отзывалась о Фуко, о книге и о моих работах о нем (к концу 1980-х годов у меня уже много чего вышло).

Елена Смирнова: в изданном в 2015 году юбилейном сборнике «Топосы философии Наталии Автономовой» опубликована ваша краткая, но содержательная переписка с Мишелем Фуко. Можете ли вы вспомнить, когда и по какому случаю впервые решили ему написать? Связывались ли вы с автором во время подготовки перевода или уже впоследствии?

Наталия Автономова: во время подготовки перевода я Фуко не писала. Впервые я попала во Францию только в конце 1986 года, приехав на первый франко-советский семинар по философии гуманитарных наук. Фуко умер за два года до того, и я встретилась с Франсуа Эвальдом, социологом и ассистентом Фуко в Коллеж де Франс, а позднее неоднократно встречалась и с Даньелем Дефером. Я послала Фуко перевод его книги лишь в 1979 году, через два года после ее выхода. Одновременно попросила его прислать мне из первых рук информацию биографического и библиографического свойства (кажется, поводом было издание очередной энциклопедической статьи). Так как я хорошо знала его биографию, в присланных материалах я сразу заметила пробел: Фуко вообще не упоминал в перечне мест работы новый «экспериментальный» университет в Венсене (будущий «Париж 8» в Сен-Дени), в котором ему было поручено руководство философской кафедрой, и переходил прямо от университета в Тунисе (1966–1968) к Коллеж де Франс (с конца 1970-х). Заметьте, в этом списке пропадали почти два года — 1969–1970 (М. Фуко — Н. Автономовой. Приложение к письму от 20 июля 1979 года).

Наталия Автономова. Институт философии РАН
Наталия Автономова. Институт философии РАН

Наталия Автономова: ясно, что этот пробел был значимым: Фуко не упоминал о том, о чем ему не хотелось ни вспоминать, ни говорить. Внутри пробела оставались, в частности, и события Мая 1968-го, и период, непосредственно за ними последовавший (я говорю далее не о реальных событиях или их возможных реконструкциях, но лишь об отношении к ним Фуко). Этот период был для него очень болезненным. Май Фуко провел в Тунисе, где преподавал в университете, вернулся в Париж в конце 1968 года, и потом ему нередко проходилось оправдываться перед многими коллегами. Он говорил: да, я не участвовал в майских событиях в Париже, но зато ранее — в марте 1968 года — был участником больших студенческих волнений и всеобщей забастовки студентов в Тунисе. В беседе с Дучо Тромбадори (1978, опубликована в 1980-м) он в очередной раз защищается от обвинений: как можно сравнивать баррикады в Латинском квартале с риском получить пятнадцать лет тюремного заключения, как это было в Тунисе? И в самом деле, в момент этой беседы некоторые из его бывших студентов все еще сидели в тюрьме, не всем удалось помочь. А тогда, в разгар всеобщей забастовки студентов, которые в интеллектуальных и политических тонкостях не разбирались, он считал необходимым быть вместе с ними, хотя не разделял их воззрений, не принимал их картину мифического будущего — наконец-то без капитализма, — равно как и их преданность наивному непромысленному марксизму. Зато Фуко восхищался их «моральной энергией» и говорил потом, что участие в тунисских событиях дало ему «реальный политический опыт».

Что же касается событий французского Мая 1968-го, то Фуко больше всего отвращало от них, — по крайней мере, на поверхности — бесплодное теоретизирование, дробление «гипермарксизма» на частные доктрины, расщепление на группки, бесконечная грызня между ними. Эту «скорлупу — по виду прочную, а на деле ячеистую» [6] — нужно было разбить, расколоть, чтобы высвободить нечто другое: жизненные силы, новые стимулы, осознание того, что теперь уже «никто не хотел быть управляемым» (не в смысле государственного управления в публичном праве, но в смысле разных приказных или менее явных форм руководства повседневной жизнью).

В целом же Фуко признает, что после майских событий ему стало легче, комфортнее во Франции (je me suis senti plus à l’aise), чем раньше. Теперь он, наконец, смог оставить позади и столь болезненное для него невнимание к его ранним книгам о психической болезни и о медицине, и коллективное безумие дискуссий вокруг «Слов и вещей» в перегретой политической и идеологической атмосфере. Он почувствовал, что его интересы приобрели «актуальность». И конечно, говорит Фуко, без Мая 1968-го (не на уровне поверхностной «скорлупы», но в глубине, где парижские и тунисские события, по сути, соприкасаются) он не написал бы того, что затем написал, — о тюрьмах, преступлениях, о сексуальности. От этих потрясений он получил новый импульс к творчеству. Теперь, кажется, место прорыва в иное состояние было найдено — для жизни интеллектуала необходима непосредственная ангажированность, личное физическое участие в социальных конфликтах (позднее эта мысль привела его к участию в Группе информации о тюрьмах, 1972), а для интеллектуальной работы необходим поиск новой формулировки проблем — не на уровне философских спекуляций, но в реальных контекстах и самых точных, привязанных к ситуации понятиях. Простите, я, кажется, слишком далеко вышла за рамки жанра вопросов и ответов, погрузившись в детали, но все же позвольте немного продолжить в связи с этой темой. В другом своем письме ко мне (24.11.1979) Фуко, можно сказать, поясняет пробел, о котором выше говорилось, в более четких понятиях. Отвечая на мой прямой вопрос об изменении его отношения к майским событиям, он пишет, что стал переосмысливать свое отношение к ним уже «с Июня 1968-го» (с заглавной буквы — по аналогии с Маем 1968-го!). Фуко склонен видеть в этих событиях следствие «новых отношений» между разными социальными группами и одновременно стимул к формированию «новых установок» (attitudes nouvelles), которые с тех пор так и не устоялись и продолжают меняться. Вот строки из его письма:

Мое отношение к Маю 1968-го менялось все время — уже начиная с Июня 1968-го! Я думаю, что фактически это не то событие, которому можно было бы дать окончательную интерпретацию. Скорее это некая отправная точка для формирования новых установок, которые и сегодня непрерывно эволюционируют. Впрочем, то, то произошло в 1968-м, было лишь интенсификацией новых отношений между интеллектуалами, студентами и политикой [7].

Кстати, в беседе с Тромбадори он дает несколько иную формулировку: речь идет о новых отношениях «между интеллектуалами и неинтеллектуалами». Думаю, что мысли, пунктирно намеченные в этом фрагменте письма, так или иначе развертываются в некоторых поздних текстах Фуко, где понятие «установка» все чаще маркирует значимые места его рассуждений. Так, в тексте «Что такое Просвещение?» (1984) Фуко трактует современный смысл Просвещения как формирование особой «предельной установки» (une attitude limite), которая требует быть «на границах», отказаться от дихотомического выбо- ра между внутренней и внешней позициями. По Фуко, это позволяет перевести кантовскую критику в положительный модус: дело не в том, каковы необходимые ограничения наших мыслей, речей и поступков, но в том, как изменить случайные моменты нашей жизни и найти в них то, что дает возможность «думать, говорить, делать» иначе, чем мы привыкли под воздействием этих ограничений. Именно поэтому и в трактовке событий Мая 1968-го, и в осмыслении европейского Просвещения нам важны не те или иные «окончательные интерпретации» исторических событий, но, скорее, проблема новых установок, которые, «непрерывно эволюционируя», помогают нам продвигать и расширять, насколько возможно, «безграничную работу свободы».

Издание этой книги опередило в России (СССР) своё время, и намного

Елена Смирнова: как вы считаете, повлияло ли издание 1977 года на рецепцию произведений Фуко в дальнейшем? Можно ли сказать, что та или иная аудитория познакомилась с работами Фуко и составила о них собственное представление благодаря этой публикации? Или знакомство происходило независимо от нее, через первоисточники?

Наталия Автономова: издание этой книги опередило в России (СССР) свое время, и намного. А после этого наступил провал, так что следующим публикациям работ Фуко пришлось ждать наступления постсоветской эпохи, то есть почти двадцать лет. А потому публика, которая стала читать другие работы Фуко (те, что вышли во Франции до «Слов и вещей», и последующие — «Надзирать и наказывать» и затем тома из «Истории сексуальности»), была уже совсем другой, времена изменились. Несколько лет назад в Институте философии была беседа с Даньелем Дефером, другом и коллегой Фуко, и мне пришлось отвечать на вопросы молодых сотрудников Института — примерно о том же, о чем вы сейчас спрашиваете: зачем я переводила «Слова и вещи»? Что я нашла в этой книге? И я им рассказывала, какое значение для меня имел ее мощный антиидеологический пафос и потенциал. И я почувствовала, что Деферу это вполне понятно, а нашей молодежи — совершенно непонятно, какая-то абракадабра.

Так что на ваш первый вопрос отвечу так: публикация 1977 года (и ее переиздание 1994 года) вряд ли прямо влияет на нынешнюю рецепцию Фуко; новые сюжеты — болезнь, тюрьма, сексуальность — влекут читателя гораздо сильнее, чем «археология гуманитарных наук». Однако она, разумеется, повлияла на то поколение, которое в последнюю четверть века создавало современное изобилие переводов западной философии. Насчет чтения первоисточников — это огромное преувеличение! Специалисты по французской философии и раньше могли читать почти любые первоисточники, но их было ничтожно мало. И ваша покорная слуга, и некоторые другие авторы (Виктор Визгин, Валерий Подорога, Лев Филиппов, Татьяна Клименкова) писали о Фуко и о контекстах его мысли в научных сборниках, так что философы, а при желании и более широкая публика вполне могли через них знакомиться и с другим Фуко. А насчет нынешнего восприятия Фуко отмечу одно важное обстоятельство: в нем, как правило, не замечают огромное, подчас катастрофическое смешение французских, очень условно говоря — «постмодернистских» тематик и сюжетов (сам Фуко всегда настаивал на том, что не знает и не понимает, что такое «постмодернизм»!) с североамериканскими подходами, для которых во главе угла — темы универсальной борьбы за права меньшинств, политкорректности во всех ее выражениях и др. В результате возникают синкретические интерпретации, которые «радикализуют» заимствованные понятия ввиду своих особых целей; именно они далее распространяются по всему свету и, конечно, влияют на отечественных читателей, которые английским владеют гораздо лучше, чем французским. Возможно, эти метаморфозы приводят к появлению массы мыслительных конструкций, в которых одновременно присутствуют столь разные фигуры, как Витгенштейн и Бахтин, Шанталь Муфф и Кеннет Герген и еще многие, но обязательно — Фуко и другие французские мыслители. Конечно, за эти процессы синкретизации мысли, влияющие на современный образ Фуко в России, ответственны не только североамериканцы; в целом это интересная и явно недооцененная тема для дискуссий.

Однако, повторяюсь, в течение почти двадцати лет главным источником представлений о Фуко (не в пересказах, но в переводе) для широкого читателя были именно «Слова и вещи». К счастью, мое предисловие к изданию 1977 года получилось, кажется, достаточно внятным; говорят, что его и сейчас используют для подготовки общих или даже специальных курсов.

[…]

Елена Смирнова: чем, на ваш взгляд, более всего важно и примечательно то первое издание Фуко в СССР?

Наталия Автономова: повторяю, это издание было чудом. Или доказательством того, что в любой системе есть люфты, которые и позволяют людям в ней существовать. Надеюсь, что теперь, сорок лет спустя, новое издание переработанного перевода станет важным этапом в необычной судьбе этой книги.

Примечания

1. Avtonomova N. Traduction et création d’une langue conceptuelle russe // Revue philosophique de la France et de l’étranger. 2005. № 4. P. 547–555.

2. Несколько публикаций, предшествующих переводу «Слов и вещей»: Сенокосов Ю.П. Дискуссия о структурализме во Франции // Вопросы философии. 1968. № 6. С. 172–181; Блауберг И. В., Юдин Э.Г. Философские проблемы исследования систем и структур // Вопросы философии. 1970. № 5. С. 57–68; Грецкий М.Н. Французский структурализм. М.: Знание, 1971; Сахарова Т.А. От философии существования к структурализму. М.: Наука, 1974.

3. «…Благодаря структурному подходу лингвистика вышла на передовой рубеж научно-технического прогресса» (Грецкий М.Н. Указ. соч. С. 16).

4. Сэв Л. Современная французская философия. Исторический очерк: от 1789 г. до наших дней. М.: Прогресс, 1968; Мулуд Н. Современный структурализм. Размышления о методе и философии точных наук. М.: Прогресс, 1973; Экспериментальная психология. Сб. ст.: В 6 т. / Сост. Ж. Пиаже, П. Фресс. М.: Прогресс, 1966–1978; Кун Т. Структура научных революций. М.: Прогресс, 1975.

5. Интервью с Виктором Евсевичевым, в 1970–1972 годах заместителем главного редактора, в 1972–1983 годах заведующим редакцией литературы по философии (в разные годы редакция меняла свое название) издательства «Прогресс», Москва, 15.12.2011.

6. Foucault M. Dits et écrits / D. Defert, F. Ewald (dir.). P.: Gallimard, 1994. T. IV: 1980–1988. P. 81. Перевод фразы percer cette croûte à la fois rigide et morcelée предложен Верой Мильчиной (прилагательное «ячеистый» вполне уместно напоминает о марксистских «ячейках»). В опубликованном русском переводе этот фрагмент текста звучит иначе: разрушить «стенку» — «прочную, хотя и составленную из множества частей» (Беседа с Мишелем Фуко // Фуко М. Интеллектуалы и власть: Избр. полит. ст., выступ. и интервью. Ч. 2 / Пер. с фр. И. Окуневой; под общ. ред. Б. Скуратова. М.: Праксис, 2005. С. 265).

7. М. Фуко — Н. Автономовой. Письмо от 24 ноября 1979 года. См.: Топосы философии Наталии Автономовой. К юбилею. М.: РОССПЭН, 2015. С. 298–304.

Михаил Витушко
Ekaterina Goroshko
za riko
+3
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About