Полиэтилен. Просто записки
- Предисловие
- Часть I
- Ленинград
- Дурка
- Русский героин
- Москва
- Часть II
- Петербург
- Помидоры и капуста
- Третье тысячелетие
- Рябкин
- Эпилог
Предисловие
Эти записки не претендуют ни на документальность, ни на хронологическую или фактологическую точность. И тем более на то, что здесь есть какая-то «правда». Всё рассказанное основано на реальных событиях, но не описывает их с точностью, а представляет собой свободную медитацию на заданную тему с учётом аберраций коварной памяти и неубиваемого желания выглядеть лучше, чем я есть на самом деле. Имена всех действующих лиц сохранены, поэтому я прошу прощения у тех, про кого что-то сказал не так, кого не упомянул вообще — в мои задачи не входило написание биографии — и у тех, чьё значение в моей жизни не соответствует объёму посвящённых им строк.
Часть I
Ленинград
1980 год. Мне — 19 лет. «Мы носили траур, оркестр играл туш». Это про нас. Тогдашних. В стране Олимпиада, праздник, все ликуют, появилась пепси-кола и невероятно вкусная водка «Старка». Она и раньше была, но не такая вкусная. А «у нас» убили Джона Леннона.
На улице Зверинской, почти прямо напротив ленинградского зоопарка, была кафешка. Обычная такая, на четыре столика, с мороженым, кофе и шампанским. Продавцом в ней тогда работал Антон Адасинский, теперь довольно известный в мире создатель и бессменный художественный руководитель и постановщик театра «Дерево». А тогда он торговал мороженым и всем остальным, чем было положено торговать в заведении общественного питания типа кафе-мороженое. Но кроме этого, Антон торговал марихуаной. Если здесь кто-то соберётся завести уголовное дело на Антона, то скажу сразу: во-первых — давность лет, а во-вторых — мало ли чего я болтаю. Стены кафе были расписаны совершенно свободно, сообразно только видению художников (и не рассказывайте мне о диктате советской цензуры в 1980 году) — Сашей Рапопортом, Сеней Любаскиным, Лёшей Фёдоровым, Леной Мироновой и другими. Расписаны в совершенно дикой манере подражания, ну, как бы это сказать, «нерешёточному» Мондриану. Смотрелось, как ни странно, хорошо. И работало тоже неплохо. Любой сторонний посетитель, увидев всё это, рассчитывая увидеть обычное кафе-мороженое, в испуге разворачивался и уходил. Что и позволяло Антону спокойно торговать несанкционированным товаром. Другими словами, в заведении собирались только свои.
После десяти вечера, то есть времени официального закрытия заведения, Антон получал возможность отлучаться с рабочего места без опасности получить жалобу от обычного посетителя — только от постоянных, которые, в силу своей априорной глубоко внутренней противозаконности, никак не могли быть принятыми всерьёз. И мы с Антоном, отлучившимся от продажи шмали, в ближайшей подворотне сражались на шпагах.
Знакомству с Антоном я был обязан своей первой жене, которая тогда ещё не была женой, а была просто моей девушкой. Родители нарекли её Либбой, но в миру она была Любой. Была она высокая, стройная, красивая той еврейской красотой, которая, как правило, оставляет равнодушными простых мужчинок. Её девизом было «женщине с моей фигурой нечего скрывать под тряпками», и в соответствии с ним она стремилась раздеться максимально позволяющим ситуацией образом. Носила невероятно короткие юбки, никогда не пользовалась лифчиком, а если и надевала колготки, то исключительно красные.
Её отец, Николай (Эхескель) Иосифович Ривлин был призван рядовым в Красную армию в июне 1941 года. Воевал под Невской Дубровкой, попал в окружение, случайно выжил, провалившись при отступлении в деревенский сортир и просидев там двое суток. Потом, весь в говне, умудрился ночами доползти до своих. После Победы на всех встречах ветеранов он был единственным рядовым — следующим по званию был майор. Был Эхескель человеком невероятно весёлым и жизнерадостным; по нелепой случайности в его паспорте в графе «национальность» слово «еврей» было написано с большой буквы — Еврей! Чем он очень гордился: «Вот ви все хто? Жиды! А я — Еврей с большой буквы!» Рассказывал такую историю. После того, как он выбрался из окружения и добрался до своих, ему устроили очень пьяный приём, всячески чествовали и поздравляли. Один из участников сего действа вдруг начал говорить о том, что вот мол все эти жиды, вместо того, чтобы защищать Родину, как доблестный Эхескель, прячутся по тылам и на фронте не найдёшь ни одного еврея, хоть убей. Распалился до того, что заявил — «Вот покажите мне здесь хоть одного, и можете меня застрелить». Эхескель Иосифович молча показал документы. Говорил, что стоило большого труда уговорить несчастного не заставлять Эхескеля в него стрелять.
Что связывало нас с Любой? Да, наверное, только то, что нам очень нравилось трахаться, что и послужило основным мотивом к тому, чтобы пожениться — ну, чтобы получить возможность заниматься этим на законном основании и чтобы все от нас отстали со своими моралями и прочей ерундой. Это была та самая «любовь, которая живёт три года» — и ровно через три года мы к обоюдному облегчению и разошлись, не оставив друг другу ни душевных ран, ни ярких воспоминаний.
У неё был брат — старший, лет на десять, наверное, который в то время жил в Венгрии — здесь в мединституте, где он учился, он познакомился с венгеркой, женился на ней и они уехали жить туда. Иногда они приезжали в Союз, редко, правила тогда были драконовские, по-моему, не чаще чем раз в два года у них была такая возможность. А вспомнил я их потому, что это была, наверное, самая красивая пара, которую я когда-либо встречал. Настолько, что люди на улице оборачивались на них, они были из другого мира, и не потому, что «из-за границы» — просто из мира очень красивых людей.
Однажды мы сидели с Любой в кафе на углу Большого и Зверинской, пили наше дежурное шампанское с кофе и мороженым. В какой-то момент я заметил, что она всё время смотрит куда-то мне за спину. Я спросил её: — Что ты там всё высматриваешь? — Да мальчик, — ответила она — ты посмотри, какой мальчик. Там, за стойкой. Не похож он на продавца, что он там делает? — Ну сходи да спроси, в чём проблема? — Да? Ладно, подумаю. А мальчик, вернее молодой человек, и вправду был хорош. Выражением лица, выдававшем недюжинный интеллект, мощной харизмой, которую не спрячешь. И вправду, в роли продавца в кафе он смотрелся странно. Мы посидели ещё немного, Люба ёрзала, наконец встала: — Всё, не могу больше, пойду спрошу. Мы сидели в дальнем углу кафе и их разговора я не слышал. Минут через пять она вернулась и рассказала, что он просто подрабатывает на жизнь (чем занимается на самом деле, Антон тогда умолчал), что здесь он больше не будет работать, а будет в другом кафе, тоже на Зверинской, но в противоположном её конце, у зоопарка, и что приглашает нас туда — там мол будет весёлая компания.
Компания и впрямь оказалась весёлой. Это были в основном художники, такая прихиппованная тусовка, параллельная той, теперь уже легендарной тусовке классического ленинградского андеграунда, про которую написана тонна литературы, той, из которой вышли Тимур Новиков, Виктор Цой и многие другие. Из «нашей» вышел один Адасинский.
Мы не были с Любой ни художниками, ни хипарями, но приняли нас хорошо. Любе никаких ролей было не надо, она просто самозабвенно тусовалась и получала удовольствие, а я довольно быстро нашёл для себя роль — мецената — покровителя искусств, начав покупать творения своих новых приятелей. Деньги у меня тогда водились, я учился на вечернем в университете и работал в отделе снабжения одного очень закрытого института. Должность моя, записанная в трудовую книжку, называлась волшебно — «грузчик-экспедитор с исполнением обязанностей агента». Прелесть этой работы заключалось в том, что весь день в моём распоряжении был грузовик с водителем, и я очень быстро понял, какие великолепные возможности для развала системы изнутри она предоставляет. И начал активно и изобретательно эту, столь ненавистную нам систему, разрушать. А именно — воровать всё, что плохо и не очень лежит. Воровством я это не считал, ибо был идеен и целеустремлён, очень гордился своей деятельностью и был за неё глубоко уважаем недавно обретённой тусовкой, поскольку пипл понимал — одно дело картинки малевать, а тут настоящее макровоздействие! Да ещё и приносящее в качестве бонуса неплохой доход, позволяющий поить компанию шампанским, угощать травкой и меценатствовать.
Немного позже мы даже собрались уже свергнуть наконец эту чёртову советскую власть, строили планы поездок в Сибирь, откуда намеревались начинать танковую атаку на Москву. Курили план, дрались на шпагах в подворотнях Петроградки, зарабатывая столь необходимые настоящему мужчине шрамы, в общем, жизнь била, градус неадеквата зашкаливал. Самое смешное, что мы абсолютно не заботились ни о какой конспирации и обсуждали весь этот бред совершенно открыто. Президентом теневого правительства был назначен Антон, не помню, правда, сообщили ли ему об этом, мне достался портфель министра иностранных дел, почему — тоже не помню. Как нас тогда не пересажали, непонятно. Однако ещё Довлатов заметил, что советская система довольно часто сбоила самым непредсказуемым образом, наверное, это и был один из таких сбоев, когда какому-то не особо злобному кегебешнику мы не показались опасными, и нас оставили в покое. То, что нас просто не заметили, маловероятно, потому что стукачей тогда было видимо-невидимо, и в нашей тусовке они тоже наверняка имелись, не могло их там не быть.
Кроме важных дел, а свержение советской власти, курение травы и драки на шпагах мы считали делом серьёзным, мы ещё и развлекались. Вместе и по отдельности. Принятый в компании хиповский дресс-код я не соблюдал, поскольку уже тогда принадлежность к какой бы то ни было группировке или сообществу считал ниже своего сопливого достоинства, но и ходить «как все» тоже не мог себе позволить. Сильно выручило доставшееся мне от деда настоящее чекистское кожаное пальто; оставалось додумать остальное. К пальто были добавлены приобретённые в комиссионке сапоги на высоком каблуке, к которым я уже самолично приделал изготовленные из консервной банки шпоры, широкополая шляпа, волосы до плеч и, разумеется, тёмные очки. Вдвоём с одетым приблизительно в том же духе Сашей Рапопортом мы заходили в какую-нибудь занюханную столовую, прямым ходом направлялись к кассе, я вставал, руки за спину, прямо перед кассиршей, Саша чуть сбоку и сзади от меня. Замогильным голосом и с каменным выражением на морде я спрашивал — «Сосиски есть?» Перепуганная кассирша, уж не знаю, чего они там себе думали при появлении такой парочки, смиренно отвечала — «Сосисок нет.» На чём мы синхронно разворачивались и уходили.
Тогда это было чистой воды развлечением, а немного позже, года через два наверное, я использовал эту схему во вполне корыстных целях. Напротив моего дома была стандартная советская мороженица на четыре столика со стандартным же ассортиментом — мороженое, кофе, шампанское, эклеры. В этом кафе работала девушка, которая мне ну очень нравилась. Я заходил в кафе (во всём своём антураже) и тем же замогильным голосом спрашивал: — Пиво есть? Девушка смотрела на меня как на идиота — ну какое пиво в кафе-мороженом? — но спокойно отвечала: — Пива нет. — Зайду завтра, — отвечал я, разворачивался и уходил. На следующий день ровно в это же время я появлялся в кафе с тем же идиотским вопросом и диалог в точности повторялся. За несколько дней я, видно, основательно девушку достал. Она купила специально для меня бутылку пива и когда я в очередной раз спросил — «Пиво есть?», радостно ответила — «Пиво есть!» — Зайду завтра, — сказал я и собрался покинуть заведение. Тут девушка выскочила из-за стойки и бросилась меня догонять с явным намерением расколотить эту бутылку о мою голову, каковое намерение было мной решительно, но нежно пресечено. Уже потом, в самые хорошие наши моменты, она любила шептать мне на ухо — «Ну какая же ты всё-таки редкая сволочь». Но я отвлёкся…
Самым, наверное, любимым развлечением была организация стихийной очереди, основанная на эффекте тотального советского дефицита всего и вся, начиная от туалетной бумаги и заканчивая автомобилями. Делалось это очень просто. Перед выходом из какой-нибудь станции метро, обычно это были Василеостровская или Горьковская, достаточно было встать вдвоём, а лучше втроём в затылок друг другу — минут через пять как максимум кто-нибудь подходил и спрашивал — «Что дают»? Таинственным шёпотом мы отвечали — «Тюль», и человек вставал в очередь. Свинтить из очереди тоже не составляло труда — дежурная фраза — «Я отойду на минутку» — и дело сделано. Затем оставалось занять удобную наблюдательную позицию и наслаждаться результатом. Ещё одним из любимых было другое развлечение, которое, правда, требовало небольших финансовых вложений. Мы заходили в трамвай, запасшись изрядным количеством трёхкопеечных монет. Задача состояла в том, чтобы не позволить ни одному зашедшему пассажиру заплатить за билет. Чем более упёртой оказывалась очередная жертва, не желавшая принять от столь странного вида товарища даже трёх копеек, тем сложнее было уследить за всеми входящими и рано или поздно, но кому-то всё-таки удавалось опустить в кассу свои кровные. Поскольку в самой идее крылась возможность соревнования, мы заключали пари — кто дольше продержится — три остановки, пять, семь. Однако это вполне годилось и для единоличного времяпрепровождения, разумеется, с последующим рассказом о своих подвигах.
Однажды, выйдя из метро Гостиный Двор на Невский, я увидел бабку, торгующую стручками зеленого гороха из огромного газетного кулька. Никаких особых планов у меня не было, ну разве что прогуляться до «Сайгона», где собирался весь цвет тогдашнего ленинградского андеграунда, и попить там кофе. Или шампанского с коньяком и бутербродом с чёрной икрой. Я купил у бабки весь горох, чем несказанно её обрадовал и в некотором недоумении от собственного поступка побрёл в сторону «Сайгона». Горох я не любил и что мне с ним делать, не представлял. И тут меня осенило. Я стал подходить к прохожим, останавливать их и спрашивать — «Скажите, вы счастливы?». Если человек отвечал, я интересовался, «а чём же состоит счастье?» и выдавал ему за это стручок гороха. Надо сказать, что люди на моё удивление довольно охотно вступали в коммуникацию, несмотря на мой вид и идиотичность вопроса, и довольно быстро кулёк опустел.
Много лет спустя, когда я рассказал всё это Альке, своей теперь уже бывшей четвёртой жене, специалисту по современному искусству, она спросила меня: — А не сохранилось ли фотографий всего этого безобразия? — Нет, — ответил я. — Что, и вообще никакой документации? Ни записей, ни фотографий, ничего? — Нет. — Идиот! — схватилась за голову Алька. — Я вышла замуж за идиота! Это же всё — чистейший, кристальный акционизм концептуального толка. Какая чистота художественного жеста, какая простота и ясность! Это же гениально! Да если бы была хоть какая-то документация, ты бы сейчас был уже во всех учебниках и исследованиях со своими стручками и тюлями. — Ну я ж не знал, Аль, я ж просто развлекался, — оправдывался я. — Тебе было пять лет, и ты не могла мне тогда рассказать, что это, оказывается, концептуальный акционизм, прости меня.
Антон продолжал работать в кафе, не особо участвуя в нашей бурной жизни. С ним была его верная Лена, маленькая, незаметная. Она мало нами интересовалась, её нужен был исключительно Антон. Лена и сейчас с ним и играет во всех его спектаклях. Где-то в конце восьмидесятых, когда страна была уже совсем другой, когда столь желанное нами разрушение советской системы было уже в завершающей стадии, я случайно встретил Лену возле метро «Чернышевская». Не знаю почему, но она очень обрадовалась мне, и мы довольно долго простояли, рассказывая друг другу всякое. Она рассказала, что Антон долго не мог нигде толком пристроиться, работал у Полунина, играл в каких-то группах, по-моему в АВИА, не помню точно, но сейчас основал театр «Дерево» и что, наверное, они будут переезжать жить и работать в Европу. Как впоследствии и случилось, и сейчас «Дерево» базируется в Германии, ездит по всему миру, иногда приезжая с гастролями и в Питер. А ещё выяснилось, что театр «Дерево» — это самый любимый Алькин театр, и Антон Адасинский — один самых почитаемых ею представителей современной арт-сцены и она не пропустила ни одного его приезда в Питер. Моё знакомство с ним совершенно поразило её и сильно повысило мой статус в её глазах — до состояния примерно так полубога. Надо сказать, что Алька обладает совершенно безукоризненным вкусом и её оценки всегда очень точны и глубоки. Поэтому в зону её интересов попадает очень немного вещей и явлений, но то, что попало — гарантировано хорошо.
Потихоньку компания распадалась. Антон ушёл из кафе, и делать там стало нечего. Новый продавец не умел сварить даже обычного четверного кофе, не говоря обо всём остальном. Кто-то собирался уезжать в Израиль, кто-то начинал потихоньку устраивать свою личную жизнь, в общем, всё как обычно.
Я разошёлся с Любой и буквально сразу после этого она вышла замуж, родила сына, и они всей семьёй уехали сначала в Израиль, потом в Америку, где к ним присоединились и её брат с женой и с очень трудно доставшимся им маленьким сыном. Уехав, Люба прихватила с собой коллекцию картин, которую я к этому времени успел собрать. Не знаю, как ей удалось её вывезти, но удалось. Я не возражал. Больше мы никогда не виделись. Я надеюсь, что у них всё хорошо. Брат — гинеколог, его жена — дерматолог, сама Люба — стоматолог, с таким набором нигде не пропадёшь.
Мои интересы тоже сместились в совершенно другую сторону. Когда я вырвался на оперативный простор от Любы, которая требовала, чтобы я сидел при ней, мне захотелось экстриму, потянуло на скалы, в горы и прочие голубые дали. На месте мне категорически не сиделось. Вскоре я познакомился со своей будущей второй женой, Леной, наверное, самой странной и загадочной из всех моих женщин. Разумеется, я влюбился в неё с первого взгляда.
***
Сейчас я довольно точно знаю, что меня заводит в женщинах. Есть люди, наделённые повышенной способностью к генерации внутренней боли, со встроенным, изначально инсталлированным в них страданием, никак не зависящим от внешних обстоятельств. Их мало, они очень неудобны, — сами себе в первую очередь, и уже во вторую — окружающим. Их всегда видно — по взгляду, по энергетике, по тем импульсам, которые идут от человека. И это именно то, от чего у меня неизменно сносит крышу. В Ленке это присутствовало в полной мере. Причём в сочетании с активным неприятием социализации — она с удовольствием общалась с людьми, но взаимодействие с социумом для неё было практически невозможно. На внешнем уровне это проявлялось в том, что она не доучилась в институте и даже не попыталась сделать хоть какую-то карьеру. При полностью исправном и отлично работающем интеллекте, «нянечка» в детском саду — вершина её социальных достижений.
Ленка была замужем, и была у неё дочка Аня двух с половиной лет. Муж служил срочную в армии, то есть помех мне не создавал. Я был решителен и напорист. Мужа Ленка не любила и жить с ним не хотела, так что довольно быстро мы накатали ему в армию письмо, в котором сообщалось, что я, такой-то такой-то, провёл ночь с его женой и намереваюсь продолжать это делать и в дальнейшем. Письмо было подписано мной и двумя свидетелями — Ленкиной лучшей подругой и моим приятелем, скреплено печатью из закопчённой на свечке пивной пробки и отправлено. Сам я в армии не служил, считал это пустой тратой времени и никакого пиетета к «защитникам отечества» не ощущал.
Они с дочкой жили в двух комнатах трехкомнатной коммунальной квартиры вместе с Ленкиной мамой и бабушкой — двумя совершенно сумасшедшими женщинами. Третью комнату занимало ничем не примечательное тихое семейство, состоящее из мамы с дочкой. Отец ушёл от них, когда Ленке было лет шесть, жил в другом городе и с бывшей семьёй не контачил. Бабке было уже под девяносто, она курила по две пачки Беломора в день, питалась варёными яйцами и крепчайшим чаем. Ничего, кроме злобного невнятного шипения, я от неё никогда не слышал. Впрочем, шипение не относилось к кому-то конкретному, это было скорее такое выражение общего и окончательного недовольства реальностью. Моего существования она, похоже, вообще не заметила. К какому бы то ни было осмысленному взаимодействию бабка была категорически непригодна.
У матушки жили в голове всего два таракана, но зато стоящие пары десятков других. Один — это истовая, фанатичная любовь к индийскому кино и лично к Раджу Капуру. Она даже пыталась учить язык, на котором они там в своей Индии разговаривают, и писала любимому письма на его родном. И он, кажется, даже отвечал ей. Но это был таракан безобидный, покладистый, неприятностей окружающим не доставлял. А вот со вторым нам пришлось хлебнуть горюшка, и хлебала его Ленка до самой матушкиной кончины. Мать её была патологически неряшлива, что такое уборка вообще не представляла, ну не было такой опции в её картине мира, посуду же протирала подолом никогда нестиранного передника. Но самое главное заключалось в том, что у неё была привычка тащить с улицы в свою комнату любой мусор, который попадался на её пути. Комната, где они жили с бабкой, представляла собой двухметровые завалы совершенно невообразимого хлама, в котором невероятными усилиями были прорублены телами двух женщин узкие проходы. Где они там во всём этом спали, до сих пор является для меня загадкой.
***
Должен сказать, что до гормонального отъезда крыши я был довольно спокойным мальчиком из традиционной ленинградской интеллигентной семьи. Мама всю жизнь проработала в вечерней школе учительницей истории, отец — учёный, социолог, с очень непростой научной судьбой. Я рос на той самой не то чтобы диссидентской, просто обычной интеллигентской кухне, со всеми присущими этому формату разговорами, вечными гостями, сухим вином и самиздатом. По моему собственному определению (в четырёхлетнем возрасте данному бабушке во время сбора грибов после того, как она спросила, зачем я в лесу закапываю огрызок яблока), я — сын культурных родителей. Как у всех тогда культурных и не очень, у нас в доме был здоровенный ящик — внизу приёмник с чёрной шкалой, на которую были нанесены названия городов: Лондон, Нью-Йорк, Москва, Веллингтон и пр., а сверху, под поднимающейся крышкой, — проигрыватель. Как только я научился достаточно аккуратно ставить звукосниматель на пластинку, мне была выдана в полное распоряжение довольно обширная домашняя коллекция. Вернее, не коллекция, а просто большая куча, в подробное изучение которой я полностью и погрузился. Домашние были счастливы — ну да, оно, конечно, звуки всё время, но дитятко при деле и не пристаёт. За год у меня сформировалось стойкое музыкальное пристрастие — русская опера. И перед поступлением в первый класс общеобразовательной школы я заявил родителям, что желаю учиться играть на скрипке. В то время практика была такая — если дитё желало (или его родители) получить музыкальное образование, то его сначала отдавали в первый класс обычной школы, а на следующий год — в первый класс музыкальной. Что мне и было разъяснено. Но я был твёрд, и родители повели меня устраиваться в музыкалку — школу для взрослых, но с детским отделением, располагавшуюся в великолепном здании на углу улиц Некрасова и Короленко — в двух шагах от Литейного проспекта.
В школу принимали по конкурсному отбору. Большинство детей, проходивших вступительный экзамен, уже год-два занимались с репетиторами и довольно сносно могли слабать «гуси-гуси». Я не умел ничего. Не знал даже, что клавиатура фортепиано состоит из чередующихся два через три чёрных клавиш вперемежку с белыми. Перед тем как выпустить меня на комиссию, некая пожилая дама попросила меня спеть ноту, которую она взяла на рояле. Я спел, и меня допустили. Когда подошла моя очередь, комиссия (а там сидели очень солидного вида человек десять) спросила меня, что я умею, и я честно ответил. — Ничего. — Хорошо, — сказала комиссия, — а можешь ли ты спеть нам какую-нибудь песенку? — Конечно, — ответил я и запел:
О дайте, дайте мне свободу, Я свой позор сумею искупить, Спасу я честь свою и славу, Я Русь от недруга спасу! О даааааайте, дайте мне свобоооооооду!..
Здесь они меня прервали и спросили, а не знаю ли я какой-нибудь детской песенки. — Конечно! — ответил я и запел снова:
На тёплом, синем море У острова Гурмыза, Где волны хлещут пену О камни скал прибрежных,
Здесь я сделал страшное лицо и заревел басом:
Там на дне морском жемчуг ценный есть. Водолазов я посылал на дно; Одно зерно достали мне — В венцах царей такого нет! Со мной сменяться хочешь? Зерно полцарства стоит.
Пауза, и я вернулся к своему обычному голосу:
Возьмииии бесценный жемчуг, А мне любооооооооовь аттдай!
Когда я закончил, комиссии за столом не было. Я заревел и выбежал вон.
В музыкальную школу меня приняли. Одновременно с этим я отправился в первый класс общеобразовательной 193-й школы. Позже я узнал, что в этой школе учился Путин — он там окончил восьмой класс, а я был в первом. Дистанция с тех пор сильно увеличилась к моему удовольствию.
А 1 сентября 1969 года родители отвели меня в новую школу, в третий класс. Старую, 193-ю, расформировали, и учеников распределили по окрестным. Класс был очень пролетарским, и мне, с моими вечными книжками под партой, музыкальной школой и категорическим нежеланием выяснять отношения с помощью физической силы, там было непросто. Не то чтобы меня гнобили, но и своим я там никогда не стал. Классной руководительницей у нас была Олимпиада Павловна — дама огромная, громогласная, абсолютно уверенная в собственном величии и непогрешимости. И вот как-то на уроке «труда» мы учились штопать носок. Домашнее задание было соответствующим. Когда я пришёл с этим заданием домой, случилась первая в этой истории удача — к нам в гости приехала моя бабушка Бага, которая в семье была ответственна за всяческое шитьё, вязание, штопанье и латание. Она показала мне, как это делается, и уже через час я был гордым обладателем собственноручно заштопанного носка. Придя в школу, я показал домашнее задание Олимпиаде Павловне. Она внимательно посмотрела и сказала: «Ну конечно, это тебе бабушка заштопала». Я взял ножницы, сделал в носке дырку и на её глазах заштопал. Олимпиада Павловна опять внимательно посмотрела и произнесла фразу, которую я никак не ожидал услышать. — А я всё равно не верю! — И вывела в журнале напротив моей фамилии двойку. Пол ушёл у меня из-под ног, мир накренился и завис в неустойчивом состоянии. Быстро покидав свои манатки в портфель, громко завывая и размазывая сопли, я помчался домой. И тут второй раз вмешались высшие силы. Совершенно неожиданно дома оказался в неурочное время отец. Если бы была дома мама, скорей всего, я бы выслушал очередную лекцию об Учителе или что-то подобное. Но дома был папа, который, кстати, ненамного старше меня — всего на двадцать лет. Он выслушал меня, немного подумал и сказал: — Да дура твоя Олимпиада Павловна. Мир накренился еще сильнее. Как? Учительница! Дура? — и вдруг с грохотом плюхнулся на место. Правда, не совсем на то, где был до этого.
Школьный процесс обучения меня не интересовал никак, поэтому учился я плохо, а на уроках занимался чтением книжек под партой. Тем же самым и дома, вместо приготовления уроков. Таким образом, к выпуску из школы я прочитал всё, что было мне предоставлено довольно обширной домашней библиотекой и дедом, таскавшим для всех нас из общественных библиотек периодику — тогда это называлось «толстые журналы». Ну и тот самый самиздат, разумеется. В свободное от чтения время я бегал по всем приезжавшим в Ленинград выставкам, ходил на все мало-мальски значимые концерты в Ленинградской филармонии, в общем, жил полноценной и насыщенной жизнью. И к моменту окончательного полового созревания был уже довольно образованным и в чём-то сложившимся индивидом.
Оказавшись рядом с Ленкой, практически никак не ограничивавшей мою свободу и приветствоващей моё стремление скакать по горам, я, на контрасте с предыдущей женой и книжным детством, с головой погрузился в мир палаток, гитар, костров и портвейна. Однако при всём при этом, поскольку интеллектуальная часть меня никуда не делась и её надо было чем-то занимать, я отправился «в народ» — изучать изнутри. Реализовано это было моим устройством на завод учеником токаря. Сменив пару мест работы и сходив на курсы повышения квалификации, я где-то года за два добрался по предпоследней ступени рабочей карьеры — пятого разряда из возможных шести. И вот на заводе, где я к тому моменту работал, был объявлен конкурс, главным призом которого было повышение разряда на одну ступень. Я этот конкурс выиграл и попёрся в отдел кадров за своим шестым разрядом. По дороге меня изловил начальник цеха и сказал: — Погоди-погоди. Пойдём-ка поговорим. Он привёл меня в свой кабинет, усадил, долго молчал, мялся, потом крякнул и достал из сейфа бутылку коньяка и две рюмки. — Эх, давай, что ли, по маленькой, а? Коньяк я тогда любил, предложение было неожиданным и приятным, посему отказаться я нужным не посчитал. Мы выпили, посидели ещё немного, покурили, выпили ещё. Наконец он заговорил. — Понимаешь, я, конечно, обязан, ты выиграл и всё такое. Но ты и меня пойми. У меня ж там мужики по тридцать лет работают, а всё с четвёртыми и пятыми разрядами. А тут ты, сопляк, без году неделя, да ещё и не пьёшь с ними — они же меня с говном сожрут. Давай так: платить я тебе буду по шестому, работу давать по максимуму, а в трудовую тебе этого писать не будем, а? Не испытывая никакого трепета перед любыми удостоверениями, грамотами и прочим официозом, я легко согласился. Мы добили с ним бутылку коньяка и расстались друзьями. Я к тому времени уже понял всё, что хотел понять, и много больше. В том числе как в реальности работает пресловутая «политэкономия социализма», которую пытались втюхивать в советских вузах. По инерции я проработал ещё несколько месяцев, но поскольку стало уже неинтересно, я, к большому огорчению моего кореша, начальника цеха, закрыл эту страницу своей биографии, одновременно дав себе страшную клятву больше на это государство не работать.
Средства к существованию при такой постановке вопроса мне подкинуло моё увлечение скалами и горами. Тогдашняя советская промышленность из всего необходимого снаряжения предлагала ботинки «вибрамы» за 12 рублей, которых в серьёзные маршруты приходилось брать по три пары, ибо разваливались, рюкзак «абалаковский» брезентовый за 11.50, слабо пригодный даже для переноски картошки с рынка, и брезентовую же палатку «полудатку», весившую столько, что её цена уже не рассматривалась. Наверное, можно вспомнить что-то ещё, но это уже мелочи, тем более что пресловутое «советское качество» всего этого было просто за рамками представимого. Более или менее приличные горные ботинки под названием «ВЦСПС-овский вибрам» можно было получить в альплагере, приехав туда на смену. Там же можно было потырить и совершенно необходимое в этом деле «железо» — крючья, карабины, молотки, ледорубы и прочее. Качество и, самое главное, вес всего этого были тоже понятно какими. И это во времена, когда загнивающий Запад уже вовсю использовал hi-tech-материалы, очень прочные, невесомые, а восхождение без двойных горных ботинок, состоящих из внешней пластиковой «мыльницы» и тёплого и мягкого внутреннего «валенка», считалось просто самоубийством. Не говоря уже об очень удобных моделях палаток, рюкзаков и многого другого. Поэтому для того, чтобы хоть как-то быть снаряжённым (а качество снаряжения — одна из основ безопасности в горах), приходилось хорошенько шевелить и мозгами, и остальными частями организма. Тут-то я и развернулся. Оставшиеся связи на заводах позволяли мне «размещать заказы», как теперь говорят, на изготовление отличных карабинов, ледобуров и крючьев из великолепного советского титана, которые шли как в личное пользование, так и для обмена с иностранцами на вещи, которые было невозможно изготовить здесь, те же горные ботинки, например. Контрагенты с Кавказа слали чачу и коньячный спирт на оплату заводских заказов в обмен на то же «железо». Москвичи поставляли «каландр» и «авизент» (всё это честно украденное с закрытых московских производств) для шитья палаток, рюкзаков и одежды — в обмен на «пену», совершенно необходимую для изготовления ковриков, без которых в горах просто делать нечего. «Пена», основное назначение которой было — обивка изнутри танковых башен или чего-то такого, воровалась на Кировском заводе. Кроме того, те, у кого руки росли из более или менее правильного места, и я в том числе, устраивали у себя на дому швейные мастерские. Я специализировался на рюкзаках и весьма преуспел в этом занятии. Вся эта деятельность не только позволяла иметь вполне сносное снаряжение, но и прилично кормила.
Ещё одним, и очень неплохим источником дохода, было занятие так называемым «промышленным альпинизмом». Мы пристраивали липовые трудовые книжки в ленинградские жилищные тресты, в несколько штук сразу, и выполняли их заказы на герметизацию стыков панельных домов. Фича была в том, что все трестовские расценки на это дело были заточены под «люльку», громоздкое приспособление, только монтаж которого занимал полдня. А мы приходили с верёвочкой, крепили её на крыше, «вывешивались» на самопальных «сидухах» и таким образом за один день могли легко выполнить месячную норму «люльки». Два-три месяца в год плотной работы по трестам — и в оставшиеся девять можно было не думать, сколько стоит коньяк. Нет, конечно, не всё и не всегда было так уж прямо радужно, бывали времена, когда не только на коньяк, но и на пачку Беломора денег не было.
Я болтался по стране. Летом по горам, весной в Хибинах, в Кировске — работал инструктором по горным лыжам. В моём инструкторском удостоверении было написано: «Инструктор по горнолыжному спорту и отдыху». Инструктор, значит, по отдыху. Работа была сладкая. Десять дней с трёхдневной пересменкой, подъёмники бесплатно и без очереди, в гостиничном ресторане кормили за полцены, да ещё и платили несусветные деньги (точно уже не помню, но что-то около ста рублей за смену) — северные надбавки, однако. Но главное — девушки. Причём смотрели они на тебя как на полубога, хозяина гор, небожителя.
Ленка в моих разъездах участия не принимала. Максимальное расстояние, на которое она отъезжала от дома, это 148-й километр Мурманской железной дороги — «Малые скалы», одно из культовых мест питерских альпинистов, горных туристов и скалолазов. Невысокий массив длиной около пятисот метров — для серьёзных тренировок малопригодный, поэтому основным времяпрепровождением там было купание, посиделки у костра, ну и, разумеется, питие различной тяжести алкогольных напитков и заигрывание с противоположным полом. Впрочем, можно было поставить палатку подальше, на отшибе, и просто наслаждаться чудесной карельской природой, собирать грибы и отсыпаться. Туда Ленка с дочкой ездили каждые выходные, а если я был в городе, то и я с ними. Ленка, кстати, до сих пор туда ездит. В июне 1986 года я отвёз Ленку в роддом и умотал на скалы. Когда в воскресенье вернулся, позвонил с вокзала отцу, и он мне доложил: — Дочка у тебя родилась, мудило. Я заглянул внутрь себя в ожидании обнаружить там отцовское чувство, но его там почему-то не оказалось. Тогда попытался представить себя отцом, но ничего, кроме отвратительнейшей картинки, на которой я гулял с коляской и бутылкой пива в руке, нарисовать себе не смог. На следующее утро я помчался в роддом. К семейству меня не пустили, как я ни старался. Мы немного поорали друг другу через окно, и я отправился в магазин выполнять Ленкин заказ. Через несколько дней их оттуда выпустили. Мы с отцом приехали встречать — у него тогда был новенький «Москвич». Ленка была прекрасна, а когда я получил на руки свёрток с Машкой, то потёк окончательно. Дочка смотрела на меня огромными, совершенно осмысленными голубыми глазами, и хотя я и знаю, что так быть не должно, но до сих пор уверен в том, что она мне улыбалась. Когда мы подъезжали к дому, а жили мы тогда уже в моей однокомнатной квартире в Весёлом посёлке, Машка открыла рот и заорала. Тут я перепугался не на шутку. Во-первых — размерам рта. А во-вторых, отсутствию хоть единой мысли по поводу того, что с этим делать. Ленка у меня её забрала, выдала ей сиську, и Машка успокоилась. Вообще я, конечно, ужасно боялся — как же так, такая маленькая, как же быть, но меня несколько успокаивало то, что у Ленки это уже вторая дочка, стало быть, опыт есть. Другими словами, я полностью вписывался в данное мне отцом определение и, что самое неприятное, явственно это ощущал.
Вскоре наступила эра кооперации и дикого русского бизнеса. Мы быстренько собрали команду из нашей туристско-альпинистской тусовки и открыли кооператив, основным видом деятельности которого стал тот самый промышленный альпинизм. Это было волшебно — никто ничего не знал и не понимал, налога брали три процента уж не помню с чего, несколько выручало то, что наш председатель имел высшее экономическое образование. Что, кстати, в последствии его не спасло от легкой отсидки. Все мы были друзья не разлей вода, «в одной связке», «настоящая мужская дружба» и прочие благоглупости. Довольно быстро появились какие-то деньги, мы все страшно закрутели, понакупали себе автомобилей, обедали исключительно в ресторанах, короче — стали жить на широкую ногу. Всё это продолжалось весело и с песнями до первых мало-мальски ощутимых денег. И тут ситуация расставила всё по своим местам довольно жёстко — кто есть ху. К нашему невероятному удивлению, оказалось, что одно дело — быть классным парнем месяц в году и по выходным, и совершенно другое — деловые отношения. Мы были к этому не готовы и пересрались в дым. На этом моё «первое хождение в бизнес» и закончилось, не успев начаться, а воспоминанием о нём у меня в руках остался сильно подержанный «Жигуль». Прав у меня не было, водить я не умел, о правилах дорожного движения представление имел весьма туманное, об устройстве автомобиля мог только догадываться. Кроме того, препятствием к получению прав была психиатрическая статья в моём военном билете — результат откоса от армии.
Дурка
Когда я после выпуска из школы удачно провалил вступительные экзамены на дневное отделение и оказался на вечернем, встала проблема армии. Идти туда я категорически не собирался. А поскольку был здоров как бык, единственным вариантом откоса видел симуляцию непорядка в голове. Я уже был в курсе, что доморощенные психи типа Берлаги успеха с помощью различных «ярбух фюр психаналитик унд психопатологик» не добиваются, поэтому всякую подготовку оставил в стороне, как занятие бесперспективное, и понадеялся на экспромт. Врачам я прогнал совершенно левую телегу про какую-то невнятную тёмную фигуру, приходящую ко мне по ночам. — Так не бывает, — говорили они мне. — Что ты выдумываешь? — У вас не бывает, а у меня бывает, — твёрдо стоял я на своём. — Ничего не знаю. Убийцы пожали плечами и выдали мне направление на обследование в психдиспансер. Дома я сказал, что иду к врачу, и отправился по указанному в направлении адресу. — Ага, сам пришёл. Молодец. — сказали мне. — Вон туда иди. У меня отобрали сигареты, спички, сняли ремень и запихали в комнату, где уже находилось несколько человек, с виду настоящих сумасшедших. Я побродил по комнате с полчаса и забеспокоился. Довольно быстро понял, что стучать в дверь и скандалить бесполезно, и стал ждать, что будет дальше. Уже глубокой ночью дверь в комнату открылась, и нас всех любезно пригласили пройти в машину. — Дайте позвонить, — обратился я к санитарам. Они меня не услышали. Двери машины захлопнулись, и мы поехали. Ехали долго — часа полтора. Наконец машина остановилась, двигатель был заглушен, и нас повели в мрачного вида здание с решётками на окнах. Там всех, кто со мной ехал, увели в неизвестном мне направлении, а меня запустили «на отделение» и закрыли за мной дверь. Снаружи.
Было уже около трёх часов ночи. На отделении горели ночники, давая сумрачный, отражающийся от покрашенных коричневой краской стен свет. По отделению бродил человек с взлохмаченными очень чёрными волосами и горящими инфернальным светом глазами. Одет он был в очень грязный и затасканный коричневый халат — больше на нём не было ничего. Увидев его, я страшно обрадовался — это же был Наум Конвизер — городской сумасшедший из моего района, которого я знал с детства и часто угощал сигаретами. Он меня, разумеется, не узнал. — Сигареты есть? — спросил он меня. — Нет, отобрали, суки. — Точно. Суки, — сказал Наум. — Жаль. Но и хер с ним. У меня есть. Давай покурим. — И протянул мне пачку «Примы».
Утром меня привели к врачу, и тут я наконец смог позвонить уже сходящим с ума родителям и сообщить, где я нахожусь.
Жизнь на отделении задалась сразу. Контингент делился на две очень неравные части — на настоящих психов и на тех, кто оказался там в силу каких-то других обстоятельств — таких же, как я, не желающих идти в армию, полностью пришедших в себя после белой горячки алкашей, городских сумасшедших вроде Наума, бывших гораздо менее сумасшедшими, чем, например, некоторые школьные учителя, и прочей разношёрстной публики. В обязанности большей части контингента входило быть психами и жрать аминазин, а меньшая часть, то есть мы, должна была следить за порядком и своевременно загонять психов на кормёжку и сон. За выполнение этих функций персонал дурдома позволял нам устраивать по ночам весёлые посиделки с алкоголем и нейролептиками, в которых иногда и сам с удовольствием участвовал.
На отделении жил один очень примечательный человек, Володя, имевший странное длинное прозвище — «Старое пьяное обоссанное полено». Жил — потому что именно жил. На этом отделении он лежал ещё до войны. Когда в Гатчину вошли немцы и постреляли обитателей больницы, ему чудом удалось спастись и, мало того, устроиться к немцам на работу — полицаем. Затем гадов вышибли из Гатчины, Вова поскрывался малость по лесам, больница была восстановлена, и он вернулся на своё отделение как ни в чём не бывало и был принят. «Ну сумасшедший, что возьмёшь?» Днём мы спали, просыпаясь только для того, чтобы загнать психов на жрат, вечером отправляли их спать, и начиналась жизнь. Полено, как ветеран, имел привилегию ночью не спать, а сидеть с нами, но в углу. Обычно он и сидел там, бормоча невнятные проклятия в адрес всего и вся. Однажды я встал, взял со стола пакет кефира и протянул его Володе. — На, попей, хороший кефир, вкусный. Володя недоверчиво посмотрел на меня, потом встал — ростом он был мне примерно по пояс — расплылся в широчайшей улыбке, которой до этого никто никогда не видел на его лице, обнял меня и заплакал. Надо сказать, что он очень агрессивно воспринимал, когда его называли по прозвищу. Я продолжал угощать его кефиром (от всего остального он решительно отказался), и когда подходил к нему и спрашивал: — Ну что, Полено, как дела? — Он бросался ко мне в объятия и причитал: — Хорошо, Борь, хорошо. Для тебя — Полено, полено, старое, пьяное и обоссанное. Ну, мне же было всего восемнадцать лет, и жизнь казалась просто приколом.
В дурке, психиатрической больнице имени Петра Петровича Кащенко, была система наказаний, применяемая за различные прегрешения — от банального укола аминазина в задницу до трёхдневного курса сульфазина. Первый раз, уже не помню за что, я схлопотал аминазин. Тогда я ещё не знал, что справиться с этим легко — нужно просто минут через пять после укола отправиться в койку и, главное, не рыпаться. Но тут именно в этот момент ко мне приехала бабушка с сумкой жратвы. Сёстры вывели меня к ней уже под белы ручки, вид я имел жутковатый. Бабка перепугалась не на шутку, но я попытался её успокоить: — Не ссы, баб, овоща они из меня заебутся делать. Тут ей совсем поплохело, и она отправилась в город рассказывать родителям, что дитятку там обижают и вообще всё очень плохо. В следующий раз, за вскрытие сейфа со спиртом, я уже получил курс «серы». Уже потом, имея опыт опиатной ломки, я понял, что это были семечки, но тогда это произвело на меня сильное впечатление. Через месяц меня оттуда выпустили.
***
В результате не страшную, но всё-таки психиатрическую статью я имел, и для получения прав нужно было сниматься с учёта в психдиспансере. Заниматься всем этим мне категорически не хотелось. А ездить хотелось. И очень. Поразмыслив минут десять, я решил, что ездить хочется больше, чем затевать всю эту тягомотину, первый раз в жизни сел в машину и погнал её от дома бывшего владельца на Васильевском острове к себе в Весёлый посёлок — то есть ровнёхонько через весь город. В дождь, днём, как сейчас помню, это было 22 сентября. Пробок тогда в городе практически не было, но поездка эта заняла у меня около четырёх часов. Домой я добрался бледно-зелёный, выпил водки, лёг спать и проспал почти сутки. Проснулся я уже готовым водителем и с тех пор никаких проблем этот процесс у меня никогда не вызывал. Была, конечно, в этой ситуации одна неприятность — гаишники. Когда они меня останавливали, я на голубом глазу рассказывал им, что права забыл дома, а документы на машину случайно вот с собой. За это они довольно благодушно выписывали мне штраф, выдавали протокол, в котором было указано, что я от управления автомобилем отстранён ввиду отсутствия водительского удостоверения, и отпускали восвояси. Штрафстоянок тогда не было, а стоять и караулить мой автомобиль, пока я езжу за забытыми правами, им не улыбалось. Были в советской системе и свои преимущества. Никакие штрафы я, естественно, платить не собирался. Лафа закончилась в 1994 году, когда первые штрафстоянки таки появились, и мне уже деваться было некуда. Пришлось сняться с учёта, что оказалось довольно легко. В диспансере меня спросили: — А ты вообще помнишь, как на учёт-то попал? — Конечно, — ответил я, — помню. — И как? Лепить горбатого мне совершенно не хотелось, врач был очень симпатичным молодым человеком, и я ответил, как оно было на самом деле. — Вы знаете, мне очень не хотелось в армию. Врач внимательно посмотрел на меня и сделал всё необходимое для снятия меня с учёта. Осталось сдать экстерном экзамены в автошколе (это был короткий период, когда это разрешали), сдать экзамен в ГАИ и получить права. Когда я за ними пришёл, на меня сбежалось смотреть всё ГАИ. Такого они не видели никогда и в голове у них это не укладывалось — человек пришёл первый раз в жизни получать права, а штрафов имеет на десять лет расстрела без права переписки, не говоря уже о двух лишениях за пьянку, срок которых, правда, к тому моменту уже истёк. Комизм ситуации усугублялся тем, что в стране тогда была дикая инфляция, а штрафы я должен был заплатить согласно проставленным в протоколах суммам. В результате за все годы своих бесчинств я заплатил, если перевести на вечнозелёные, — долларов пять.
Русский героин
Но это всё уже будет потом, в совсем другой жизни. А тогда я продолжал развлекаться, и мне уже становилось тесно в рамках имеющихся в наличии возможностей. Много позже я понял, что всё, что было в моей жизни — пришло само. Люди, события, деньги, проекты, опыт — всё само. Ну, то есть — дано было. Самодеятельность же всегда заканчивалась ничем, пустышкой, впустую потраченным временем. И здесь тоже — новый опыт нашёл меня сам.
Был у меня приятель, до сих пор не могу толком понять, что меня притягивало к нему. Наверное, какие-то самые низовые пласты меня, всё, что есть во мне мерзкого и животного. Однажды он позвонил мне и спросил: — У тебя есть пять рублей? — Есть, — ответил я. — Тогда бери и приезжай. — Зачем? — Увидишь. Я сел в машину и поехал к нему. Когда я вошёл, почувствовал, что в квартире как-то необычно пахнет. Пройдя на кухню, увидел там человека, производившего непонятные мне действия у плиты. Выглядел он как минимум странно — очень бледный, болезненно худой и с пустыми, бездонными глазами. — Готово, — сказал он. — Садись, давай руку. — Это наркотик, Борь, — сказал мой приятель — раствор из опийного мака, «русский героин». Ты же хочешь попробовать? Я, конечно, хотел. Тем более, что имел опыт «лёгких наркотиков» — марихуаны и, конечно, мне было интересно попробовать что-то более тяжёлое. Я закатал рукав и подставил руку под уже наполненный тёмно-коричневой жидкостью шприц…
Прошло почти три года. Не хочу вспоминать и рассказывать о них — всё это много раз описано и рассказано другими. Скажу только, что я снялся с этого дела и уже более двадцати пяти лет рецидивов не было, и, наверное, уже не будет. Говорят, что наркотик умеет ждать. В моём случае представляется, что не дождётся. Снялся сам, без посторонней помощи. Пара месяцев практически невыносимой жизни — и снялся.
На выходе я обнаружил вокруг себя руины. Ленка ушла от меня, квартира была сдана за долги, работы не было, почти все связи и знакомства потеряны, машина ни на что не похожа и еле ездила. Потом многие люди, которые были в курсе событий, спрашивали меня, как мне удалось вырваться из этого всего, ведь известно, что это практически невозможно. Да мне и самому хотелось бы знать ответ на этот вопрос. И я нашёл его, по крайней мере мне представляется, что нашёл, и что он правильный. Основных момента два. Во-первых, как это ни странно на первый взгляд — мне не хватило характера. В жизни наркомана есть Цель. Всего одна, но она есть, причём более чем конкретная — найти кайфа и упороться. Всё остальное либо мешает достижению этой цели, либо способствует. Мир чёрно-бел и предельно дуалистичен. Для достижения этой цели наркот вынужден ежедневно решать определённого рода задачи. И решение этих задач требует основательной переоценки ценностей. Такие понятия, как мораль, нравственность, честь, достоинство, честность и многие другие должны исчезнуть из аксиологической картины, притом что внешне всё это обязательно присутствует и даже культивируется. Подобная целеустремлённость и готовность дорого платить предполагает достаточно жёсткий характер, которым я никогда не обладал. А во-вторых, мне стало неинтересно. Я видел свои перспективы, слава богу, насмотрелся на всякое, и отдавал себе отчёт в том, что ещё пять, ну даже пусть десять лет такой жизни — и всё. Я понимал, что никакого нового опыта больше не будет, и вообще больше ничего не будет, только это. И поскольку, видимо, даже опиаты не смогли вышибить из меня мозги целиком, я сказал себе — всё. Хватит. Это — неинтересно.
Первое время, самое тяжёлое, я провёл один. Каким-то невероятным образом я вышиб из своей квартиры постояльцев, вселился сам и заперся, обрезав телефонный провод и сняв звонок. На стук в дверь не реагировал. Жрать всё равно было невозможно, воды в кране навалом, поэтому выходить из дома необходимости не было. Мне сложно оценить, сколько прошло времени, но когда я мало-мальски начал приходить в себя, починил телефон и стал выползать из дома на скамеечку погреться на редком питерском солнышке, появилась моя старая, ещё школьная подруга — Надежда. В конце девятого класса у нас с ней случилась бурная, но короткая любовь. Контакта мы с тех пор не теряли, но виделись редко. Надька была из очень номенклатурной советской семьи, матушка её не вылезала из загранкомандировок, девушкой она была модной, одевалась роскошно, выглядела ещё лучше, дома у неё висели настоящие плакаты культовых рок-групп, общаться она старалась исключительно с истеблишментом. К тому времени она окончила филфак ЛГУ, работала на ленинградском радио, вышла замуж за человека, мизинца её не стоящего, только потому, что он на коленях просил её руки. И вот она приехала ко мне, увидела мой холостяцкий быт и обомлела. Пройдясь по квартире, Надька вызвала такси, съездила домой, привезла содержимое номенклатурного холодильника и стала меня кормить. Там были такие удивительные для советского времени вещи, как печень трески, красная икра, какое-то невероятное мясо и французский коньяк. Ел я плохо, пил символически, чем несказанно её огорчал. Мне же не нужно было ничего. Ни еды, ни бухла, ни любви.
Через неделю она переехала ко мне, объявив мужу, что уходит от него. Мы смотались к ней домой и перегнали ко мне под окна её машину, выданную её папой, большим начальником — по тем временам роскошную — новую «девятку». Сама она ездить категорически не желала, но ей очень нравилось, когда её катал я. Права у неё были, поэтому все разборки с ГАИ выглядели просто — она инструктор, я ученик.
Я был вял и апатичен. Наверное, что-то такое она поняла про меня, про нас и про себя. Поэтому, когда ко мне приехал в гости мой московский друг Женька Рябкин и, посмотрев на происходящее, сказал: «Так! Быстро собрался и поехали ко мне в Москву, будешь моим шофёром», — она особо не возражала. Я собрал манатки (благо все они влезли в один полиэтиленовый пакет), оставил ключи от квартиры приятелю и уехал с Женькой.
Надежда вернулась к мужу, родила от него дочку, но через несколько лет всё-таки его выставила.
Москва
С Женькой мы познакомились ещё тогда — в 1986-м, когда родилась Машка, про которую я, умилившись, забыл. Это был, наверное, самый насыщенный событиями год того периода. Дома в этот год я пробыл месяца три в общей сложности. В марте мы с Вовой Внуком (это фамилия) вдвоём отправились ходить по Хибинам. Сейчас его, к моему глубокому сожалению, уже нет в живых. Пара из нас была ну прям Онегин с Ленским — лёд и пламень и всё такое. Вова был спокоен, уравновешен, неразговорчив, ленив и пришлёпнут, я — полная противоположность. Однако мы отлично ладили — все бытовые детали у нас очень быстро ушли в автоматизм (от момента принятия решения о ночёвке до момента, когда мы оба лежали в палатке в спальниках, накормленные и довольные, проходило около сорока минут, притом, что этот процесс в варианте похода всемером, например, занимает около двух часов), и мы просто наслаждались местом, временем и тем, что с нами происходило.
Закончив двухнедельный маршрут, мы вышли в Кировск. Это маленький город, стоящий прямо в горах, на дивной красоты озере Большой Вудьявр. Основой жизнедеятельности города были АНОФ (Апатито-нефелиновая обогатительная фабрика) и горнолыжный комплекс на горе Айкуайвенчорр. Кировск имеет несколько сателлитов, и один из них — некая локация под названием «23-й километр». На 23-м были баня, церковь, ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий — это такая советская замута для принудительного якобы лечения алкоголиков), и две научно-методические базы — МГРИ и геофака МГУ. В собственности баз было несколько шестнадцатиквартирных двухэтажных деревянных бараков. Осенью, зимой и весной они стояли практически пустыми, и там можно было спокойно и бесплатно жить, просто испросив разрешения у коменданта. Там же жил мой приятель Мишка Орданович — он окончил МГРИ и работал тут по распределению. К нему мы с Вовой и направились, отгуляв своё по Хибинам. Миша нам очень обрадовался, созвал всех тех своих знакомых и незнакомых, до которых сумел дотянуться, и началась продолжительная пьянка. Через пару дней Мишка спросил, каковы мои планы. Я ответил, что ехать домой. Миша покрутил пальцем у виска и сказал: — Ну и чего ты там не видел? Слуш, у меня завтра заканчивается отпуск и я выхожу на работу, отдам тебе своё снаряжение — катайся, отдыхай, гора вот она, подъёмник мы тебе забесплатно придумаем, чего тебе ещё? Не согласиться на такое я не смог и остался — до начала июня. Тогда же я и познакомился с Женькой Рябкиным, человеком, ставшим для меня единственным другом.
Рябкин привёз меня в Москву и поселил в двухкомнатной квартире своей тогда ещё будущей жены, где они жили втроём с её двухлетним сыном. У него была однокомнатная квартира в Медведково, но, разумеется, она не пустовала — там уже жил какой-то Женькин знакомый. Колчанова (вообще-то её звали Оля, но все и всегда называли её только по фамилии) скривилась, но против воли любимого не пошла. Официальным поводом для моего появления явились три фактора. Во-первых, Женька где-то купил чудесный аппарат под названием ГАЗ-69, сиречь «Козёл». Смысл этого прозвища я постиг довольно быстро, потому что сей девайс жил своей собственной, ни от кого не зависящей жизнью, и в том числе на дороге. Перестраивался из ряда в ряд он самостоятельно, не обращая внимания на манипуляции рулём, на каждой выбоинке в асфальте подскакивал, причём куда он поедет после прыжка угадать было невозможно — в общем, козёл и есть. Во-вторых, Женька тогда ещё не умел водить машину. И в-третьих, умел это делать я, несмотря на отсутствие водительских прав. Но это обстоятельство беспокоило нас меньше всего, и даже подозрительная Колчанова отнеслась к этому спокойно и использовала меня для транспортировки своего дитятки в различные места Первопрестольной.
Очень быстро я продвинулся по карьерной лестнице с позиции водителя до заместителя Рябкина — директора только что открытого им акционерного общества «Кварцит». Это была моя вторая и последняя попытка хождения в бизнес, закончившаяся гораздо быстрее и несоизмеримо более позорно, нежели первая. То, что я начал вытворять, ощутив привкус большого бабла, не лезло уже ни в какие ворота, и только безмерная широта Женькиной души позволила ему всё это мне простить и забыть. Через три месяца такой жизни взвыли все, и было решено переселить меня на Ухтомку, в квартиру Женькиного приятеля. В соседней парадной жила знакомая этого приятеля — Люба, к которой меня и привели после перевоза моего полиэтиленового пакета, дабы отметить восстановление статус-кво. Когда гости ушли, я остался с Любой — квартира Женькиного приятеля мне оказалась без надобности.
Люба была модельером. Специализировалась на русском национальном костюме, поскольку была настоящей «русской красавицей» сама — коса, осанка, «коня на скаку» и всё такое. Этому образу она соответствовала идеально. Что, кстати, впоследствии и принесло свои плоды — сейчас она живёт в Париже, имеет там собственную модельную студию и очень неплохо себя чувствует. С Любой мы прожили полгода. Закончилось всё после того, как мы с ней съездили на выставку в Питер, где у Любы был стенд с её работами. Остановились, естественно, у меня. Приехала Надька, они посмотрели друг на друга, после чего мне был дан полный отворот-поворот. Тут как раз съехал Женькин знакомый из его квартиры в Медведково, и я перебрался туда в своё полное распоряжение.
Москва — город лёгких связей. Это я как питерский отморозок утверждаю. И вообще — лёгкий город. По сравнению с питерской тяжёлой, депрессивной энергетикой и неизменной нахлобучкой, которая накрывает тебя, как только ты выходишь из яркого вагона «Красной стрелы», прибывшей на Московский вокзал. Только что ты летал и был весел и беззаботен, и тут она наваливается на тебя всей своей тяжестью питерской безысходности, всей своей уебанской архитектурой, созданной третьесортными, невостребованными на родине итальянскими ваятелями, купленными за малые деньги, тупо пытавшимися перенести паттерны солнечного города на болотную северную деревушку и угодить диким представлениям русских о красоте. Знаменитая Иорданская лестница в Эрмитаже, Исаакиевский и Казанский соборы — воплощение торжества уродства и визуального насилия над всем, чем может гордиться просвещённая Европа. Город-пародия, город-эклектика, город, не предназначенный для жизни, город на костях и болоте — как же я не люблю его! Нет, я хорошо к нему отношусь, я знаю его как мало кто его знает, я здесь живу, чорт меня возьми. Но я — не люблю его. Как живое не любит мёртвого. А Москву — люблю. Изуродованную, изнасилованную, и даже придурок Церетели не нанёс ей никакого вреда своим идиотским Петром-Колумбом и прочими несуразностями. Как не может испортить прекрасную девушку внезапно вскочивший прыщик — завтра его не будет, а девушка останется столь же прекрасна. Все безобразия Москвы — от жизни. Все красоты Питера — от смерти.
Меня всегда страшно веселят все эти визги и восторги по поводу Питера — «Северная Венеция», «культурная столица», «город белых ночей» и прочая. Это же насколько нужно ничего видеть и не чувствовать, чтобы повторять всю эту околесицу? Насколько нужно отказаться от собственного взгляда и чувствования, чтобы заменить его чужими бреднями? У меня был такой забавный экспириенс. Мне было лет двадцать, наверное, я стоял на остановке автобуса на Исаакиевской площади и как-то очень глубоко ушёл в себя. Совсем глубоко, так, что внешний мир вообще перестал существовать, у меня бывают иногда такие погружения. На выходе из этого состояния, в момент, когда реальность начинает проступать и материализовываться, восприятие работает особенным образом — в этот короткий момент всё видится и чувствуется как в первый раз. И вот таким «девственным» взглядом я увидел Исаакий и поразился — насколько он некрасив, тяжёл, небожественен, аляповат, насколько в нём нет ни величия, ни всего того, что ему приписывается. Просто большой уродливый каменный сарай с нахлобученными на него куполами. Уже потом я стал сознательно пользоваться этой фичей для приобретения собственного взгляда. Иногда «новый» взгляд оказывается точно таким же, как и «старый», а иногда меняется кардинально. Но я отвлёкся…
В Медведково я проблаженствовал немногим более недели. Мы с Женькой заехали в гости в одно московское семейство. «Ты должен на это посмотреть», — сказал он. В довольно большой квартире на пятнадцатом этаже высотного дома в Новогиреево жили Мать и Отец семейства, пятеро их собственных детей (четверо мальчиков — 1,5, 6, 10 и 13 лет, и девочка 9 лет) и один приёмный шестнадцатилетний долбоёб, приехавший покорять Москву своим вокальным, как ему казалось, талантом. Тут же жили один «великий русский поэт», как он сам себя называл, невнятного вида и предназначения молодой человек, и огромный белый пёс Бурка, обладавший взрывным, но весёлым и позитивным характером. Главы семейства находились в странных отношениях. Вроде как они и жили одной семьёй, а вроде как и нет. Кому как нравится.
Мы с Женькой привезли много вкусного алкоголя, и праздник начался. День на третий Женька засобирался домой — Колчанова ему уже весь мозг вынесла, да и бизнес требовал к себе внимания. Я засобирался с ним. Анна, миниатюрная темноволосая женщина, хозяйка всего этого безобразия, обратилась ко мне. — Ну хорошо, у Женьки Колчанова, а ты-то куда собрался? Чего тебе делать в твоём Медведково? Ты же голодный там, поди, сидишь? Оставайся. Предложение было неожиданным, атмосфера в доме расслабленная и доброжелательная, люди приятные, и я согласился. И вправду — чего мне там делать в этом Медведково? Я съездил за своим пакетом и вернулся.
К тому времени Женька уже окончательно понял, что к деньгам меня близко подпускать нельзя, заместитель из меня как из говна пуля, а я уже вроде оклемался и теперь не пропаду. Поэтому он нанял себе водителя и уволил меня к чёртовой матери.
Анна была председателем благотворительного фонда, открытого в качестве финансового кармана какой-то самодеятельной и весьма сомнительной профсоюзной организации. Располагалась сия контора почему-то в Моссовете, уже сейчас не помню почему — то ли её руководитель был депутатом, то ли что-то подобное. Поскольку я оказался как бы и не при делах, Анна стала усиленно подтягивать меня к своей деятельности. Надо сказать, что несмотря на то, что фонд был открыт в чисто утилитарных целях, Анна сделала из него работающую благотворительную организацию и реально занималась социальной помощью. Время было смутное, и помогать было кому. В тогдашнем законодательстве была дырка, позволяющая коммерческим фирмам, учреждённым благотворительной организацией, получать очень солидные налоговые льготы. Деятельность моя заключалась в поиске заинтересованных в таких льготах фирм (а чего их искать, все заинтересованы), объяснении им всей этой бодяги и перерегистрации фирмы под учредительством фонда. Я занимался подготовкой учредительных документов, составлением договоров и пакетной регистрацией. Сидел я при этом в Моссовете, для пропуска туда мне была оформлена бумага каким-то Анькиным приятелем-депутатом, в которой было написано, что я являюсь внештатным сотрудником комиссии Моссовета по внешнеэкономической политике и предпринимательству. Вся эта ситуация меня невероятным образом веселила, бумагу эту я долго хранил и всем показывал: «Вот ты кто? А никто! Говна кусок. А я — внештатный сотрудник…» и далее по тексту. Я развлекался по полной — быт налажен, жизнь удалась, связи растут и ширятся, перспективы пусть немного туманны, но радужны.
Периодически, нечасто, я наезжал в Питер пообщаться с родителями и дочкой, которая к этому времени уже жила у них. В один из таких наездов моя подруга (позже мы с ней рассорились вдрызг и до сих пор не общаемся) сказала: — Слушай, со мной работает одна девушка, тебе надо на ней жениться. Я посмеялся и сказал, мол, ну давай, пригласи её в гости. Она пригласила. Её звали Ольга. Но очень скоро не помню уже кто назвал её Лёликом. И с тех пор никто и никогда её иначе не называл. Весь вечер мы вполне благообразно пробухали и ближе к ночи я взял такси и повёз Ольгу домой. Мы сели на заднее сиденье, я обнял её, взял за руку. До сих пор не знаю, что заставило меня произнести фразу: — Пойдёшь за меня замуж? Она ответила: — Да. На следующий день мы поехали подавать заявление в ЗАГС. Подать не получилось, заведение оказалось закрытым — это было 19 августа 1991 года.
Вечером мы сидели в той же компании, что и накануне. На следующий день я уже должен был ехать в Москву, надо было закрывать все дела и возвращаться в Питер. Разумеется, пили водку. А по радио Собчак призывал жителей города ехать к Мариинскому дворцу и выходить на баррикады. Мы с Серёжей, мужем теперь уже нашей с Лёликом подруги, употребили ещё по стакану, взяли оружие, какое нашли, — ему достался молоток, а мне железный дрын, и вышли на совершенно пустой ночной Шлиссельбургский проспект — ловить машину и ехать защищать нарождающуюся российскую демократию. Через несколько минут к нам подъехала «Нива», из неё высунулся мужик, будучи примерно на том же градусе, что и мы. — На площадь? — спросил мужик. — Ясен пень, — ответили мы, и двери машины гостеприимно раскрылись перед нами.
По дороге не помню уже кому из нас в пьяную голову пришла гениальная, как нам тогда казалось, идея, которая заключалась в том, что на площади и без нас народу до хрена, а мы, поскольку на колёсах, поедем-ка лучше останавливать, по слухам, двигающуюся на Питер для подавления восстания Псковскую дивизию. Мужик сказал: — Отлично! У меня есть канистра бензина, мы её разольём по шоссе и подожжём. И танки не пройдут. А ещё мы поставим поперёк дороги спящие на подъездах к городу грузовики. А Псковская дивизия вчера перебазировалась в воинскую часть в Дивенской, проверено. И мы рванули в Дивенскую.
Надо сказать, что ехать по абсолютно пустому шоссе, вдоль которого через равные промежутки стояли люди с автоматами, в бронежилетах и белых касках, было, несмотря на изрядное количество алкоголя в организме, неприятно. Однако мы вполне благополучно добрались до воинской части в Дивенской, где стояла Псковская дивизия, и обнаружили у ворот части пару десятков таких же как мы отморозков и заспанного майора, который вполне добродушно убеждал собравшихся, что дивизия спит и никуда выдвигаться не собирается. Мы ещё немного помучили майора и отправились искать телефон, чтобы позвонить по переданному по радио номеру в мэрию с сообщением о том, что танки на Питер не идут. Нашли, позвонили. Нас очень вежливо поблагодарили и сказали, что наша информация чрезвычайно ценна. И мы поехали смотреть, что же всё-таки делается у Мариинского дворца.
Приехали мы к шапочному разбору, по площади бродили небольшие группы людей, всё было страшно закидано мусором, революции не было. Мы покрутились там минут десять, потом мужик отвёз нас к ближайшему уже открывшемуся метро, и мы поехали домой утешать наших женщин.
На следующее утро мы с Лёликом таки подали заявление и через месяц поженились.
Часть II
Петербург
Моя квартира была сдана каким-то очередным постояльцам из наркотской жизни, изгнать их оттуда сразу не получилось, и первые несколько месяцев мы прожили у Лёлика, в её двушке, где она жила вместе с мамой. Отец ушёл от них, когда ей было пять лет, а её брату — тринадцать. Потом брат вырос, женился и зажил своей жизнью. Они остались вдвоём.
Отец же её, Николай Алексеевич Спешнев, был человеком весьма примечательным. Родился он в 1931 году в Харбине, в русской миссии. Первая его няня была китаянка, в детский сад он пошёл в китайский, в школу — в английскую. Таким образом, он получил два родных языка — русский и китайский, и один, которым владел в совершенстве — английский.
А в 1946 году всё семейство вернулось в послевоенный Советский Союз. Это был шаг, наверное, вынужденный, но роковой. За очень короткое время от семьи остались только Николай со старшей сестрой Татьяной. Судьба подарила мне возможность быть знакомым и с ней. Она была уже очень стара, почти ничего не видела, вскоре ослепла совсем, но обладала при этом совершенно ясным, отлично работающим умом и полностью просканированной твёрдой памятью. На моё счастье, она очень любила вспоминать и рассказывать. Говорила она прекрасно, на отличном литературном русском, иногда, забываясь, переходила на столь же великолепный английский. Переходы эти выглядели особенно феерично, с учётом того, что вид она имела обычной русской старушки. Правда, только на первый взгляд — осанка, жесты, мимика и неповторимое, действительно одухотворённое и доброжелательное выражение лица говорили о том, что это не просто русская старушка. Сейчас я жалею только об одном — что не догадался записывать её рассказы. Всё, что она говорила об их жизни в Китае, об их возвращении на родину, о своей дальнейшей, очень насыщенной событиями судьбе было абсолютно фантастично.
Несколько лет назад Татьяна умерла, всего на пару месяцев пережив своего брата, Ольгиного отца. Её похоронили на крохотном кладбище в посёлке Воронич, под Пушкинскими горами, прямо напротив её дома, где она жила последние годы. Иногда, когда мы сидели с Лёликом у неё в гостях, она говорила, глядя в окно: «Вот на этом кладбище я хочу лежать». Это её желание исполнилось.
После возвращения из Харбина Николай приехал в Ленинград и поступил на филологический факультет Ленинградского университета. Окончил его, защитил кандидатскую, потом докторскую диссертацию. К тому моменту, как я с ним познакомился, он был уже доктором, профессором, признанным во всём мире одним из лучших специалистов по Китаю. Я всё приставал к нему. — А на каком языке вы, Николай Алексеевич, думаете? — Это смотря о чём, — отвечал он, — если о чём-то китайском, то на китайском, если о русском, то на русском. — А если так, вообще? — Тогда не знаю, — улыбался он.
Был он невероятно активен и полон жизни. Мы с Лёликом шутили — нам бы такую «батарейку». Он мотался по миру со своими курсами и лекциями, год в Тайване, три месяца в Чехии и так далее. Его всё время куда-то приглашали, он был нарасхват. Во время визита Горбачёва в Китай был его личным переводчиком. Занимался переводом на китайский чеховских пьес, вывозимых МХАТом на гастроли. И, говорят, сделал это невероятным образом. Специфика заключалась в том, что над сценой проецировались титры на китайском, причём в очень жёстком формате — не более шестнадцати ерошек (так специалисты-востоковеды называют иероглифы) на каждый слайд. Он не только сделал адекватный перевод, но и скомпоновал титры так, что реакция публики совершенно соответствовала произносимому со сцены русскому тексту. Все утверждали, что сделать такое невозможно. При всём при этом была в нём какая-то червоточина, какая-то эмоциональная тупость в общении с людьми. Он постоянно совершенно по-мальчишески хвастался своими достижениями, несмотря на то, что в этом не было никакой необходимости — все, кто знал его, и так ощущали всю мощь и неординарность его натуры. Да и много там ещё чего было. И по отношению к оставленной им семье — тоже. Особенно всё это расстраивало Лёлика, человека в этом плане отцу противоположного. Она как раз обладала удивительно тонкой и точной чувственностью, природной тактичностью. Была ли она красива? Не знаю, наверное, можно и так сказать, но не это было в ней главным. Она была — очаровательна. На её прекрасном лице действительно отражалась чистая, тонкая и очень честная душа. Наверное, это и было тем, что заставило меня произнести ту фразу в такси. Не знаю, что она нашла во мне, но она, как мне иногда кажется, была единственной женщиной, которая меня любила по-настоящему.
Я вернулся в Питер, работы у меня здесь не было, планы тоже как-то не вырисовывались. Первое время зарабатывал извозом, чем ещё раз изрядно прокачал свой скилл знания города. Знакомый дал машину для этого, половину дохода отдавал ему. Лёлька работала программистом, неплохо зарабатывала, на жизнь хватало. Я перебивался случайными заработками, собрал бригаду по ремонту кровли, ездили по командировкам. Потом потихоньку начал восстанавливать связи с теми, с кем давно ещё занимался промышленным альпинизмом — высотными работами. Тут пошло немного лучше, даже удалось немного пошуршать миллионами (по тем инфляционным временам) в кармане, снова купил машину. Продолжалось это недолго и закончилось ничем.
Я уже говорил, что в 1994 году наконец-то получил водительские права. Многолетний опыт научил меня быть практически невидимым для гаишников, что, кстати, работает до сих пор. Буквально через две недели после этого события я попал в свою первую и, надеюсь, последнюю аварию. Выезжая с равнозначного перекрёстка умудрился не заметить не собирающегося меня пропускать грузовика и приехал ему практически в лоб. Я отделался сломанной ключицей, Лёлик — сильным испугом. Лёлькин брат примчался на место аварии, когда нас уже увезли в больницу. Посмотрев на машину, он не на шутку перепугался — выглядела она убедительно — и поехал к нам. Встретил он нас, живых и почти здоровых, уже когда мы выходили из клиники. Я был в гипсе, с малость порезанной стёклами мордой, но бодр и весел. Лёлика еще потряхивало, но в целом она уже оклемалась. Саша подошёл ко мне и основательно приложился лбом ровнёхонько в сломанную ключицу — я взвыл, но трогательное объятие состоялось. По дороге домой мы заехали к моему знакомому, который работал в Военно-медицинской академии рентгенологом. Вообще он был хирургом, но в Афганистане грузовик, на котором он ехал, подорвался на мине. Валера потерял ногу, но самое главное — серьёзно покалечил руки, и его карьера хирурга на этом закончилась. Рассказывал, что остался жив только потому, что сам врач — знал, где чего зажать надо, чтобы кровушка вся не вытекла. Валера меня просветил, показал мне на мониторе мою ключицу и сказал: — Жить будешь. Причём хорошо. — Валер, — спросил я его, — болит, зараза, чо делать-то? — А это я тебя сейчас научу. Мы сели в машину и поехали к нам в гости. По дороге Валера остановился у магазина и сказал: «Пошли». В магазине Валера прямиком направился к отделу с алкоголем и ткнул пальцем в бутылку коньяка. — Вот, — сообщил он, — Лечись. На следующий день, похмелившись остатками коньяка, я сел на диван и на пару лет крепко задумался. Тогда стали впервые в постсоветской России выходить книги Фрейда, Ницше, русских религиозных философов и многое, многое другое. И я стал всё это читать — запоем, как в школе под партой, с той лишь разницей, что был уже взрослым дядей с бородой и женой. Читательский опыт безошибочно подсказывал, что стоит читать, а что нет, потому что наряду с действительно хорошими текстами публиковалась масса несусветной чуши. Я устроился на автостоянку сторожем и с головой погрузился в религиозный поиск, самосовершенствование и прочую ерунду.
Помидоры и капуста
В самом разгаре этой деятельности, в середине июня, в два часа ночи меня разбудил телефонный звонок. Звонил мой московский Женька. — Так! — сказал он. — Быстро надел штаны, прыгнул в самолёт и прилетел в Кировск. — На хрена? — спросонья я плохо соображал. — У нас тут два вагона капусты и два вагона помидоров. Пока ты всё это не сожрёшь, обратно не поедешь, понял? — Жень, у меня и денег-то на самолёт нет. — Так найди, твою мать. Всё. Жду.
К вечеру следующего дня я уже сидел в Апатитах вместе с моим старым знакомым Димой, которого Женька туда вытащил незадолго до меня — поднимать бизнес на Крайнем Севере во имя его, Женькиного, блага. Мы пили из двадцатилитровой бутылки спирт, настоянный на винограде — волшебный напиток, продающийся исключительно своим на какой-то базе чего-то. Димка куда-то позвонил, и минут через десять пришли две местные красотки. — Тебе какую? Выбирай. Продолжающееся пребывание в состоянии религиозного поиска не позволило пойтить на это, и я начал проповедовать, чему весьма способствовал виноградный напиток. Дима отнёсся к моей болтовне скептически, послушал ещё с полчаса, сгрёб в охапку одну из девочек и удалился, оставив нас вдвоём со второй. Меня несло. Бедная девушка слушала меня, открыв рот, но к середине ночи начала откровенно зевать. — Ладно, — сказала она, — пойдём уже, — и протянула мне пачку гондонов.
Утром Димка объяснил мне ситуёвину. Наши московские друзья решили затеять бизнес в Апатитах и Кировске, поскольку столичные штучки досюда пока не дошли, и здесь всё ещё конец восьмидесятых, что, само собой, давало определённые преференции. В рамках этого дела прибыли откуда-то из Средней Азии несколько вагонов с капустой и помидорами. Наша задача состояла в том, чтобы всё это продать и денег, по возможности, не пропить.
На следующий день я уже торчал перед входом на центральный и единственный рынок города Кировска. Передо мной на импровизированном столе стояли весы «Тюмень» и гири, позади — ящики с товаром. Капусту и помидоры в середине июня в Кировске не видел никто и никогда, и истосковавшиеся за долгую полярную зиму по солнцу и витаминам кировчане выстроились в огромную очередь. Я был совершенно счастлив. Я ощущал себя Остапом Бендером, торгующим билетами в «Провал» — только я торговал овощами и с видом на Кукисвумчор, но да какая разница. К вечеру, когда ящики уже почти опустели, ко мне подошли два моих местных знакомца — коллеги по горнолыжно-инструкторскому цеху. — Здорово, — сказали они мне, — а чего это ты тут делаешь? Мне стало малость не по себе. Горные лыжи горными лыжами, а вид ребятишки имели недвусмысленный — бритые затылки, кожаные куртки и тренировочные штаны Adidas. — Да вот, — говорю, — торгую. — Угу. Эт хорошо. А чей товар, твой? — Не, не мой, это москвичи какие-то, я их не знаю, меня наняли, — попытался я отмазаться. — Тоже неплохо. Ну пусть подъедут вечером к Малышу, перетереть надо. Я быстренько свернул торговлю, схватил такси и полетел к Димке в Апатиты. По дороге сознание рисовало мне мрачные картины — закатанные в асфальт трупы и всё такое. Дима сидел на кухне и потягивал через трубочку от капельницы спирт прямо из бутылки. Очень, кстати, удобно. — Пиздец, мафия, рэкет, нас накрыли, Дима, блять, что делать? — верещал я. Дима посмотрел на меня снисходительно. — Успокойся, брателло, сядь, на вот трубочку. Это же Малыш — глава местной мафии, мы с ним давно работаем — всё схвачено, не ссы. — А чего тогда эти гопники припёрлись? — Ну как, рвение проявляют, молодцы, они-то не в курсе. В общем, Дима меня успокоил, и мы продолжили веселье.
Через пару дней первое восхищение от причастности к сфере торговли несколько спало, и я занялся своим любимым делом — организацией процесса. Нанял людей, расставил несколько точек в Кировске, пару в Апатитах и по одной на 23-м и 25-м километрах. Сам же мотался между ними — развозил товар, собирал выручку — всё шло отлично. В июне солнце в этих широтах не заходит вообще, поэтому мысли по поводу поспать посещали редко. Бабла полные карманы, рестораны работают, девушкам до смерти уже надоели местные алкаши, короче — полное раздолье. Через месяц такой жизни я стал зво́нок и прозрачен, но бодрости духа не терял.
Когда капуста и помидоры практически закончились, мы с Димой сели подсчитывать нажитое. Раньше делать это периодически нам в голову не приходило. Результат был ошеломляющим: не просто не было прибыли — даже и вложенное не окупилось. По выручке получалось, что товара было ровно в два раза меньше, чем должно было быть. Дима глубоко задумался. — Поехали к Малышу. Малыш встретил нас восторженно — выставил несколько бутылок «Белого Аиста» и усадил за стол. — Что, потеряли чего? — весело спросил он и, не дав нам открыть рта, продолжил. — Да знаю, знаю, двух вагонов недосчитались? Так это мы ещё на разгрузке подрезали, вы ж там все пьяные были в сопли. Ну да ладно, не парьтесь, всё нормально, вы нам ничего не должны, — гуляйте смело.
Разговор с Женей и его московским партнёром был неприятным. Из Москвы я прилетел в Питер к Лёлику и своему дивану и продолжил прерванный процесс.
***
Выдернула меня из этого состояния подруга, та самая, которая познакомила меня с Лёликом. Она сказала мне: — Есть место в издательстве «Питер». Хочешь, я поговорю, и тебя возьмут? — Так я ж не умею ничего, чего я буду там делать? — Тебе надо быть рядом с книжками, это — твоё. Научишься, не маленький. — Ну поговори, — ответил я, совершенно не понимая, как это всё будет выглядеть.
Я продал машину, купил компьютер и стал овладевать профессией, которая и сейчас является для меня одной из основных — дизайн в полиграфии. Устроившись в издательство «Питер», я очень быстро приобрёл ещё одну ипостась — литературного редактора. Через пару лет я стал вполне состоявшимся и востребованным специалистом в этой области, сменил несколько мест работы: долго мне на одном не сиделось, становилось неинтересно, хотелось чего-то нового.
У нас с Лёликом была подруга — Таня. Изначально — моя, из тех ещё, туристско-альпинистских времён. Но быстро стала Ольгиной. Рассказывала, что тогда, давно, была даже слегка влюблена в меня, но это быстро прошло. Эта приятная новость была несколько омрачена тем, что, по её же словам, влюблялась она тогда во всех подряд. Однажды она задала какой-то вопрос, касающийся моей работы, я довольно подробно ответил, и она спросила меня: — А ты преподавать не пробовал? — Нет, а что? — Мне кажется, у тебя бы получилось. А почему не пробовал? — Так не приглашают.
Я в это время искал очередную работу и на каком-то job-сайте висело моё резюме. Через пару дней после этого разговора мне позвонила дама и спросила, не хочу ли я провести курс по компьютерной графике, который собиралась открыть кафедра информатики питерского политеха. Я приехал, поговорили, расстались на том, что когда они укомплектуют группу, она мне позвонит. Позвонила она месяца через три, сказала, что с курсами ничего не вышло, но заведующий кафедрой хочет со мной поговорить. Я приехал снова. Знания, навыки и умения (тогда ещё достаточно уникальные, потому что самой сфере деятельности в мире тогда было лет 15, а в России так и вообще 5–6) пёрли из меня как тесто из горшка, и мне было совершенно необходимо всё это куда-то девать. В итоге первого сентября 2001 года я прочитал первую лекцию своего авторского курса студентам кафедры информатики Института международных образовательных программ СПбГПУ. Вышел из аудитории я в состоянии, даже не знаю, как его определить — полного охреневания, наверное. Плюхнулся в машину и полетел домой, забыв о существовании такого полезного прибора, как спидометр. За что тут же и поплатился. — И куда вы так летите, Борис Олегович? — спросил меня гаишник. — Вы знаете, — ответил я, — я только что впервые в жизни, в сорок лет, прочитал лекцию студентам. Вид я имел, наверное, диковатый. Гаишник посмотрел на меня внимательно, протянул документы и козырнул: — Аккуратнее, Борис Олегович, ехайте.
Третье тысячелетие
У питерского философа и художника Валерия Савчука была такая акция: в пулковском аэропорту он повесил огромный плакат, на котором было написано — «Художник, помни! Постмодернизм был!»
Говорят, что эпоха постмодерна закончилась 11 сентября 2001 года. Что началось потом — умалчивают, вернее, есть много мнений — трансмодернизм, «новая искренность» и прочая, и прочая. В этом плане я, безусловно, часть этого мира, потому что в моей жизни постмодернизм, со всей его иронией, удвоениями, текстом в тексте, цитированием и прочими причиндалами тоже закончился примерно к этой дате. Или наоборот — начался — это как посмотреть.
В дизайн-студию, где я тогда работал, пришла на собеседование девушка. Она сидела за столом рядом с нашим шефом, ко мне спиной, я даже не видел её лица. Когда она ушла, я позвал шефа покурить на улицу. — Раф, — сказал я, — ты берешь эту девушку на работу. — Ты с ума сошёл? Она же не умеет ничего. — Это не твоя забота. Я умею. Видно, напор был мощным, и Раф согласился. Потом Алька мне говорила, что она и самому Рафу понравилась, но для меня это звучит неубедительно. Раф — добропорядочный семьянин и очень ответственный человек, и вряд ли бы взял на работу дизайнера, ничего не умеющего, только на основании своих симпатий — не верю я в это. — Ну смотри. Будешь учить, — сказал он. — Буду.
Я обманул Рафа. Алька преподавала на кафедре теории и истории культуры в Герцовнике, недавно защитила кандидатскую по культурологии и собиралась делать научную карьеру. На работу устроилась, чтобы заработать денег на съёмную квартиру — жить с родителями больше не могла. Весь этот дизайн с полиграфией она видала в гробу, мало того, ей всё это сильно не нравилось, а занималась этим только потому, что уже имела какой-то опыт. Учить её в таком варианте мне показалось глупым.
Дня через три, когда я уже был в курсе всего этого, я подошёл к ней и задал прямой вопрос: — А что такое культура? Алька не моргнув глазом выдала мне классическое определение Кагана про внебиологическую деятельность человека. Я почувствовал подвох, не поверил и потребовал объяснений. Не помню уже сейчас, что она мне втолковывала, но часа через два я ощутил, что я — настоящий культуролог. И всегда им был, только не знал об этом. Я тут же сообщил ей об этом открытии, она не возражала. — Конечно ты культуролог, кто б сомневался?
Мы с Алькой ходили обедать в небольшой армянский ресторанчик неподалёку от студии. Обедали основательно — часа по два-три, с вином и беседами. Вернувшись в офис, шли в кофейню, благо соседняя дверь, пить кофе. Раф неистовствовал, обещал уволить всех к чёртовой матери, но сделать ничего не мог — работа делалась, журналы выходили в срок, клиенты были довольны — не придерёшься. Я катал Альку на своём Space Runner, машине очень резвой и комфортной, что ей невероятно нравилось — ездить я умею отвязно. У нас была такая игра. Спортивно-интеллектуальная игра «погонять мерседес», как Алька её называла. Мы выбирали в потоке машину, классом не ниже моей, водитель которой вел себя на дороге достаточно агрессивно, и я пытался его «завести». Если человек вёлся на это дело — устраивали гонки. В городе, на трассе — не важно. Алька была в восторге — била в ладоши, когдя я выигрывал и совершенно не расстраивалась, когда противник оказывался сильнее.
…Меня выворачивало наизнанку. Немного поупиравшись, я сознался себе, что люблю её. Так, как не любил никого и никогда, такого со мной ещё не было. И жену я любил, но тот ураган, который вызывала во мне эта рыжая тонкая умница, не шёл ни в какое сравнение — ни с чем. Я плотно сел на коньячно-никотиновую диету, трезвым не бывал практически никогда, отношения с Лёликом разваливались на глазах — она, разумеется, всё понимала и чувствовала. Алька держала дистанцию, но в её глазах я видел именно то, что мне хотелось там видеть.
Весной, когда Лёлик уже практически ушла из дома и жила у своих друзей по соседству, ко мне заехала Надежда. Я ей всё рассказал. Она помолчала, закурила. — Звони. — сказала она. — Кому? — Алине своей. — Зачем? — Скажи, что любишь её и пусть она тебе что-то ответит. Я позвонил. Алька выслушала меня и сказала только одно слово — «приезжай». Через месяц я собрал свой полиэтиленовый пакет — за десять лет семейной жизни он несколько увеличился, но остался полиэтиленовым, — и окончательно перебрался к Альке. События последних лет пока ещё слишком близки для того, чтобы я мог говорить о них. Поэтому только обозначу ключевые моменты.
Мы втроём с ещё одной девушкой ушли из студии, где познакомились c Алькой, и стали дизайн-группой вновь отрытого еженедельного журнала. Через два года нас с Алькой оттуда «ушли» — руководство велело экономить. Я довольно быстро нашёл новую работу, Алька вздохнула с облегчением и мы решили, что больше она этим заниматься не будет. В это же время волею обстоятельств она стала заместителем директора по научной работе Санкт-Петербургского отделения Российского института культурологии.
Со временем я всё больше и больше втягивался в Алькину деятельность. Сделал сайт отделения, потом придумал и реализовал проект сетевого сообщества гуманитариев, обеспечивал информационную поддержку проводимых отделением мероприятиям.
Здесь судьба столкнула меня с ещё одним удивительным человеком — Максимом. Когда я понял, что в одиночку, без программиста, мне проект сетевого сообщества не вытянуть, я задал вопрос на каком-то форуме — кто может помочь и за сколько. Отозвался Макс. Он написал мне, что готов помочь бесплатно, но ничего не обещает по срокам. Я выдал ему техзадание и мысленно попрощался с проектом. Жил Макс в городе Надыме на Крайнем Севере. Периодически я спрашивал его, как идут дела, он отвечал односложно, он вообще очень неразговорчив. Наша переписка выглядела весьма забавно — простыня от меня и две строчки от Макса. Месяца через три, когда я уже почти совсем потерял надежду, Макс показал мне результат своей работы. Я обалдел. Он сделал не только в точности то, что я хотел, но и ввёл туда много чего от себя, причём всё это исключительно по делу. Проект был представлен на II Российском культурологическом конгрессе и к сегодняшнему дню вырос в полноценную «социалку для академиков», как его называет Макс. Несколько лет назад Максим собирался приехать в отпуск в Питер, но вдруг написал, что не хочет в Питер, а полетит в Буэнос-Айрес. — Я так люблю танго и асадо, — объяснил он в своей немногословной манере. Слетал, вернулся, сказал, что это то место, где он хотел бы жить. А еще примерно через год написал, что уезжает жить в Аргентину. И уехал. Года через два аргентинское правительство придумало какую-то финансовую пакость, и работать в том режиме, в котором он там работал, стало невозможно. — Поеду-ка я поживу там у вас в Питере, — сообщил мне Максим. Приехал, снял квартиру, устроился на работу и зажил. А буквально несколько недель назад Максим пропал. На меня вышла хозяйка его квартиры, и мы поехали с ней в полицию подавать заявление на розыск — от Макса не было ни слуху ни духу уже десять дней. При его обязательности и гипертрофированной ответственности все варианты загула я исключал. Мне было совершенно ясно, что что-то случилось. А на следующий день Максим вышел в скайп — из больницы в Надыме. Сказал, что его сбила машина, а поскольку в Питере его брались лечить только за деньги, ему пришлось перебраться «поближе к страховке», как он выразился. Обещал позвонить, как только сможет нормально говорить, пока, сказал, голова как-то странно работает. Больше ничего из него вытянуть не удалось…
Мы с Алькой мотались по Европе — в командировки и просто пошляться по музеям contemporary art и отдохнуть. Купили квартиру, половину денег принесла продажа моей однокомнатной, вторая половина — ипотека. Родился сын — Никита. Тут у меня с отцовскими чувствами произошёл полный порядок. Открыли издательство для обеспечения деятельности отделения, стали издавать рецензируемый научный журнал.
В конце лета 2013 года Алька ушла от меня. К своему сотруднику, коллеге, на пять лет моложе её, променявшему мечту своего детства, к которой он шёл всю жизнь — ему оставался всего один лёгкий шаг — на возможность быть с ней. В очередной раз я собрал манатки — теперь они уже не влезли в полиэтиленовый пакет, пришлось взять сумку, — и отправился жить к отцу.
Рябкин
Ещё в 2008 году, летом, Рябкин приезжал ко мне в Питер. К тому времени он уже года три как ушёл от Колчановой, своей второй жены, оставив ей четырёхкомнатную квартиру в Черёмушках, и жил у родителей в Медведково. Занимался дайв-инструкторством, мотался в Египет, крутил какие-то свои мне глубоко непонятные бизнес-процессы. — Знакомьтесь, — объявил Женька, входя в квартиру, — Анна Альцгеймер… тьфу, Альтвергер, всё время путаю. У него из-за спины выглядывала девушка лет двадцати-двадцати пяти, худенькая, черноволосая, с весёлым ехидным взглядом. Я провёл их на кухню, мы сели. Из комнаты приковылял только что научившийся ходить Никита, посмотрел на всё это, твёрдым шагом направился к Анне и обеими руками обхватил её за задницу. — Баха! Откын! — изрёк он. В переводе «баха» — что-то большое, «откын» — любой глагол. — Понимает, — задумчиво произнёс Женька, — хороший мальчик, мне нравится, серьёзно. Ладно, пусть тут девушки пасут наследника, поехали в магазин.
Потом мы жарили шашлык на балконе, пили водку и всячески веселились. В очередной раз выйдя на балкон покурить, Женька, по его собственному выражению, «посерьёзнел». — Нравится мне эта девка, вот… нравится.
7 ноября 2015 года мне позвонила Анна. — Женька умер… — Кто? — я ещё надеялся, что ослышался. — Рябкин. — Когда? — Сегодня ночью. Принял ванну, лёг спать и умер. — Когда похороны? — Послезавтра. — Я приеду.
На Даниловском кладбище из дверей похоронного автобуса прямо мне в руки выпала Анна. Я обнял её. — Хорошо, что ты меня ждал, спасибо. Я с ним так хорошо поговорила по дороге. И мне стало так хорошо. Даже весело. Ты только посмотри, какая у него довольная рожа! Сволочь!
Народу собралось человек триста — Женька был человек широкий. На поминках много говорили — о его смелости, великодушии и доброте. И всё это было правдой. Анна сидела и тихо разговаривала с двумя Женькиными жёнами. — Я не знаю, что говорить, — шепнула она мне на ухо, когда я к ним подсел. — Мне всегда Женька говорил, что я должна сказать, а теперь его нет, и я не знаю… — Не говори ничего. Ничего ты не должна.
Утром я уже сидел в «Сапсане», везущем меня в Питер. На душе было пусто и тоскливо — Женька был моим единственным другом.
Эпилог
«Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.»
И. Бродский
Итоги, говорите? Ну да, принято «подводить итоги» «жизненным этапам». Подсчитывать, сколько «удалось сделать» и сколько «не удалось». Что накоплено. Достижения там всякие, регалии. Наверное тому, у кого всё это есть, это важно. Мне проще — я ничего не накопил, ничего не нажил — комната в отцовской квартире, подержанная Honda и сумка с несколькими парами штанов и большим тёплым халатом. Макбук, айфон. Должность старшего преподавателя питерского вуза, должность директора убыточного издательства, пара работающих проектов. 27-летняя дочка и 6-летний сын. Всё. Ну и, конечно, весь тот опыт, о котором я и пытался рассказать. Но этот опыт уже в прошлом — в общем — просто архив.
Научил меня чему-то этот опыт? На материальном уровне наверное научил, например не наступать на грабли — не символические, а обычные, с ручкой, которые в сарае у стенки стоят. Имеющийся за спиной архив, конечно, позволяет оперировать большим количеством данных, что создаёт иллюзию возможности какого-то обобщения и продуцирования «выводов», да вот только, пожалуй, один вывод я могу сделать — чушь собачья весь этот опыт, выводы и прочая. Есть ещё, конечно, опыт чувствования, архивная часть которого обитает в памяти. Этот опыт ещё более бесполезен и неприменим. Всякий, кто будет мне рассказывать об умении «управлять своими чувствами» — лжец, причём в самом худшем его варианте — искренний лжец самому себе. Можно допустить возможность управления своим поведением, поступками, да и то с некоторой натяжкой, а вот чувствами — увольте — «Не верю!» Несмотря на весь опыт и выводы я всё равно как не знал, как «правильно жить» в двадцать лет, так и в пятьдесят не знаю. Теорий-то я себе понапридумывал, конечно, и болтать об этом могу долго и вдохновенно, но все теории разбиваются вдрызг, как только встречаются с… — да, «Добро пожаловать в пустыню реального» — с реальностью — без соплей, различного рода самоутешалок, всё и вся объясняющих моделей и прочего ментального мусора. С реальностью, в которой нет никакой диалектики, никаких дуальностей, «черного» и «белого», и прочих, уже на генетическом уровне навязанных любому европеоиду схем. И тогда остаешься наедине с собой — сегодняшним, мало чем отличающимся от вчерашнего, один на один, с таким, какой есть. И начинаешь выдумывать новые теории и делать новые выводы. Круг замыкается.
Октябрь 2013, Петербург — август 2016, Кирьят-Шмона.