Create post
L5

Лучшие поэтические книги 2015 года

Лина К.
Олег Зурман
Марина Левен
+12

Как и в начале прошлого года, редакция L5 посовещалась и решила представить лучшие поэтические книги 2015 года, снабдив их краткими, но емкими описаниями. Мы отдельно благодарим Ладу Чижову, Ольгу Баллу, Льва Оборина и Ивана Соколова за возможность опубликовать их тексты.

ВЛАДИМИР АРИСТОВ По нашему миру с тетрадью (простодушные стихи). Предисл. М. Кузичевой. — М.: Русский Гулливер / Центр современной литературы, 2015. — 76 с. — (Поэтическая серия «Русского Гулливера»).

Ты не пошёл на открытие выставки
художника знакомого
Потому что не смог
Ну как им теперь объяснить
Что пошёл не потому что хотел не пойти
А потому что не смог
Потому что ты должен работать
Трижды поднялся ты на третий этаж
Трижды спустился
Трижды хотел изгнать из головы
невесть откуда приставшее слово «вернисаж»
Потому что в умственной твоей работе
есть слова, которые словно бы
преграждают путь другим словам
и надо их обойти
Но пути найти нелегко
разве что в город другой
попытаться поехать?
Но на что же поехать тебе?
Прыгнуть в последнюю дверь
последнего отходящего вагона
оттолкнув кондуктора чтоб она пожалела тебя
попросив потерпеть себя лишь до Твери
в тамбуре, где не курят
испросив за весь путь выкурить лишь полсигареты


Подзаголовок новой книги Владимира Аристова очень верен и в то же время обманчив. В этой книге действительно собраны нарочито «прозрачные» тексты, почти невесомые по своей плотности (словно это облака или спускающийся с гор туман — так прихотливо строки бывают распределены по странице). Вместе с тем эта не вполне характерная для метареализма вообще и для Аристова в частности «прозрачность» позволяет вывести на первый план другую особенность этой поэзии — её подчёркнутую коммуникативность, нацеленность на диалог с другим. Коммуникация часто становится темой этих стихов, выступает основным организующим их началом. Но она же и показывает, насколько разнообразны ситуации непонимания, искажающие мир, вносящие в него болезненную порцию абсурда (в то время как удачная коммуникация всегда равна гармоничному примирению с миром). Эту книгу можно использовать как ключ ко всему творчеству Аристова, поэта, по общему мнению, сложного: она позволяет понять, что выступает движущей силой его стихов и что стоит в центре его прежних, куда более герметичных текстов.

Кирилл Корчагин («Воздух»)

***

АЛЕКСАНДР БЕЛЯКОВ Ротация секретных экспедиций. Вступ. ст. В. Шубинского. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 240 с. — (Серия «Новая поэзия»).

шатуна и шахту повенчала
темнота не знавшая лица
чтобы прочитать письмо с начала
надо подпалить его с конца

взгляд и пламя потрудились вместе
дружески сошлись на полпути
смысл неясен
автор неизвестен
адресату некуда идти

Центральный мотив в новой книге ярославского поэта — мотив катастрофы со всеми свойственными ей чертами: падением уровня воздуха, деморализацией команды, постоянным присутствием неясной угрозы и т.п. От выведенных в заглавие секретных экспедиций — перемещавшихся по «ничьим землям» Леонида Шваба — поступают тревожные послания, но намеренная стёртость размера и речи в целом (несмотря на использование достаточно редких для поэзии слов) делает их как бы само собой разумеющимися. Грубо говоря, Белякову очень точно и своеобразно удалось очертить травматичную природу постсоветского субъекта, и в новой книге — посредством выверенного и точного метафорического ряда — это приобретает чуть ли не эсхатологическое измерение.

Денис Ларионов ("Воздух")

Вокзал Александра Белякова находится на полпути от Михаила Айзенберга к Алексею Цветкову; можно было бы говорить о точке Лагранжа, если бы не тот факт, что Беляков, несомненно, обладает собственной, и внушительной, поэтической массой и способен смещаться в том или ином направлении — а часто и в третьем, непредсказуемом. Предыдущая книга, «Углекислые сны», производила большое, но несколько сумбурное впечатление; нынешней книге пошла на пользу слегка подправленная хронологическая структура, благодаря которой мы имеем возможность наблюдать плодовитого поэта в его развитии. Белякову доставляет искреннее удовольствие с помощью сочной звукописи и богатых рифм заниматься «сопряжением далековатых идей», и такое же удовольствие должен пережить его читатель. В этом смысле стихи Белякова — мгновенные проводники эмоции, производящие попутно физический эффект над ландшафтом, в которых разворачивается их действие, и не теряющие энергии; такое приращение энергии внутри стиха, обманывающее физику, — признак работы сжатого смысла. Многочисленные физические аналогии здесь оправданы хотя бы потому, что естественнонаучный дискурс (как и у Цветкова) в стихах Белякова занимает большое место, а сам он — математик по первоначальной профессии (любопытно, что, как и другой поэт-математик, Сергей Шестаков, Беляков тяготеет к форме восьмистишия, весьма укоренившейся в современной русской поэзии). Ближе к Айзенбергу здесь — отвлечённая пейзажность («вящий воздух дрожит неистов / полон спящих парашютистов / на несущей его эмали / держат сущие вертикали // будто средства прямой защиты / за подкладку зимой зашиты / на свету проступили летом / в безопорном конспекте этом», «вот предмет без особых примет / посылает пространству привет»), ближе к Цветкову — подкреплённые естественнонаучным взглядом на мир сарказм и богоборчество («творец не хочет быть персонажем / а мы обяжем / поймаем и скажем: / молись засранец / хватит на детских костях плясать молодецкий танец», «по мере приближения к ядру / немудрено уверовать в дыру // не брезжит ниоткуда свет иной / а свет дневной распался за спиной // расстроенный наёмный персонал / впотьмах мешает спирт и веронал»). Перед нами одна из самых развитых поэтических техник и — повторим это — одно из самых богатых оригинальных поэтических воображений. Оно сочетает две не радикально, но всё же далёкие традиции и обладает большим запасом риторических позиций: именно они в конце концов составляют неоспоримую индивидуальность.

Лев Оборин («Воздух»)

***

АРТЁМ ВЕРЛЕ Хворост: Книга Стихов. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2015. — 64 с. — Книжный проект журнала «Воздух».

отправляемся в тёмный лес

за хворостом

хоть и не знаем что это такое

но веди нас, хворост!
мы вверились тебе, хворост!

ты в лесу нам откроешь нас
освятишь и очистишь
хворост

мы уже сгораем от нетерпения

Стихи Артёма Верле впервые появились в печати чуть больше года назад. Как в случае других (относительно) поздних дебютантов — хотя вопрос, можно ли считать дебютантом исследователя философии истории и известного в своем регионе публициста — Верле сразу выступил с довольно зрелыми текстами, в которых было видно, как поэт стремиться совместить — и успешно совмещает — оптику поэтического минимализма и неопозитивистские интуиции:

я учил свой язык
но я этого не помню
хотя как-то я должен был его выучить

<…>

о забвенное время
когда другие открывали передо мной
все возможности
большинством из которых
я незамедлительно пользовался

По сути, Верле предлагает свой ответ на важную сегодня проблему диалога философии и поэзии: ведь поэт-минималист и ученый-неопозитивист могут объединиться в стремлении освободиться от предрассудков, очистить мир от лишних культурных и метафизических наслоений, наконец, покончить с пресловутой «человеческой исключительностью». Впрочем, речь не идет о позитивистской доктринальности, но о вариативности, возможности взглянуть на то или иное явление с разных сторон: «здравого смысла» здесь явно недостаточно, в ход идут парадоксальные конструкции, тавтология, метафоры (что, конечно, усложняет ответ на вопрос «кто говорит?»). Как и у Всеволода Некрасова, подобные операции вовсе не приближают нас к некоему «нормальному» языку, на котором могли бы быть переданы константы опыта. Это, так сказать, было бы слишком хорошо для мира и названные поэты (по разным, впрочем, причинам) не могут себе этого позволить.

Денис Ларионов

***

НИКИТА САФОНОВ Разворот полем симметрии / ; вступ. ст. С. Огур­цова. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 152 с.

Между контуром и касанием, или касанием, вымещенным в контур, расположенным на периферии этих равенств, этих численных разнесенностей Этому месту: от дальних границ к ауре помещений, к тому,
что длилось, пока продолжалось вещание, пока постоянство оставляло буквы, оставленные самим себе, в центре всех
ситуаций. Всех возвышений, фиксированных картой.

(Думаешь: картой, как формулой, как небывалым ветром на 
местности)

Оставленные самим себе, буквы, означив близость границ,
укрывали все переменные (перемещения) дороги, теряющейся
в тёмном пространстве, на неощутимом ветру.

Выход новой книги Никиты Сафонова — одно из наиболее значительных событий последнего времени. Читателю открывается пространная и мобильная конструкция, состоящая из сложной модели взаимосвязанных поэтических циклов, каждый из которых может быть переконфигурирован в новую констелляцию (ср., например, стихотворение «Мы пошли дальше и не видели там лес, не стояли…» из цикла «Идея круга» и текст «Упражнения в пении», опубликованный вскоре на сайте «post (non)fiction» после выхода книги). Невооружённым глазом заметна связь этих текстов с традицией Language school, в том числе и с русскоязычными авторами-трансляторами этого типа письма — Драгомощенко, Скиданом, Абдуллаевым, Улановым. Это считывается даже на формальном уровне: лауреат Премии Драгомощенко, Сафонов активно перемежает поэтические тексты, записанные «в столбик», с поэтическими текстами, записанными «в строчку», что — на самом поверхностном уровне — работает как такая вешка, сигнализирующая читателю, с какой поэзией он сейчас столкнётся. Напряжение в этой зоне усиливается от того, что некоторые тексты самым недвусмысленным образом размывают даже границу между переносом стиха (verse) и автоматическим переносом прозаической строчки (line), так, что порой читатель буквально не может сказать, написано ли это «стихом» или «прозой». В «легенду», которой пользуется эта изощрённая визуальная картография, входят римские и арабские цифры, порой — ссылки на страницы (читатель всякий раз не знает, что конкретно стоит за ссылкой, — перед нами своего рода немые означающие, беккетовские «зашитые рты»), а также летящая пунктуация, эти запятые, размечающие короткие синтагмы внутри общего протяжённого потока, как паузы размечают музыкальные фразы, а прерванное дыхание монтажа — кадры любовного соития. Субъект этой речи — недовоплощённое «я», странствующее среди обломков своего восприятия. Мотив «путешествие как исследование себя» является ключевым для целого ряда стихотворений в книге: открывающийся субъекту ландшафт распахивается в глубину, но обнаруживает лишь тотальную дискретность, болезненную несвязуемость фрагментов в одно целое. Опыт «я» слишком противоречив, это ранит его и не даёт покоя — «я» здесь только и существует как беспрестанная попытка свести себя воедино, наталкивающаяся на принципиальную фрагментированность, отсутствие связей между частями опыта. В такой посткатастрофической атмосфере разрозненное, расчеловеченное «я» стремится обрести самость в поэтическом акте, в некоем луче света, отчаянно выхватывающем то обломок скалы, то лесное урочище, то разрушенный мост, и весь опыт «я» как бы и становится в этот момент «fragment terrestre offert a la lumiere». Сафонов — поэт поразительного элегического дарования: своей музыкальностью и точным подбором слов, иносказательно описывающих распад собственного опыта, его письмо напоминает о лучших текстах Овидия и Китса. При всём античеловеческом характере вторгающейся в эту поэзию лексики — жестокого, сухого, безжизненного механицизма, — голос поэта лишён малейших нот насилия, но способен с благородной скорбью свидетельствовать экзистенциальную малость и ненужность современного человека. Поэзия Сафонова признаёт ничтожность и хрупкость созидания, познания, фиксации своего опыта перед лицом катастрофы «я», но его слово не замутнено, не зажато — оно свежо, певуче и свободно, как распрямляющийся лук.

Иван Соколов («Воздух»)

***

ВАСИЛИЙ БОРОДИН Лосиный остров / Василий Бородин; вступ. ст. А. Порвина. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 144 с. — (Серия «Новая поэзия»)

чай разлетается чуть-чуть
вмятыми шариками: путь
из них любого — невесом,

«проснувшись в сон»,
и космонавты их легко
по́ носу щёлкнут, как мальков,
или в наушниках — не «что»,
а решето:

в сетчатом треске тишины —
само безмыслие длины
крутящего себя пути,
и

ты прости,
что не пишу тебе, как прошёл сегодняшний день;
я латал обшивку
и смотрел боковым зрением, как
дальние звёзды — вспышками — объединялись в фигуры,
а
потом между ними так же мгновенно терялась связь

В книге Василия Бородина «Лосиный остров» собраны стихи, написанные за последние десять лет. И хотя книга составлена так, чтобы представить блоки текстов в их хронологическом порядке, мы этого порядка не замечаем — книга монолитна. Читая, мы не думаем о трансформации поэтики, способов говорения, смены тем — это неважно. Важно другое: акме. То, как Бородин передает образы, как он их лепит — удивительно: «терменвокс распадается на мензуру и амплитуду/ туда смыли золото по ошибке/ и икона в воздухе обрастает/ человеком — встречным, любым другим/ поролон в подошве плохих кроссовок// расставанье, гимн». И по всей разности методов письма, подходя то к многословности, то к минимализму, то обращаясь к размеру, то обходясь без него, поэт держит во внимании образ. Описывая «сокровенные натюрморты» мира или «рассказывая рассказы», он всегда держится за полноту образа: конь стоит направлен в ухо/ — это ещё не топот а/ тень его — какого духа,/да?" И автор — он как будто бы идёт и примеряет на мир разные линзы, выплёскивает в нас зарисовки и рассказы увиденного через разные «риторические окна». Отсюда — инфантильность образа автора, примеряющего мир на разного себя.

Лада Чижова («Воздух»)

Бородин хлебниковски ясен — и хлебниковски же минималистичен. Он ясен такой ясностью, какая видна только при взгляде поверх конвенций: языковых, культурных — он видит и выговаривает мир, как впервые. Он называет то, чего нельзя не назвать: азбуку бытия, его первоэлементы. Это — речь о самом существенном — без, однако, той тяжести, весомости, что обычно сопутствует существенному в нашем воображении. Он лёгок. Есть поэты сотворения мира, поэты, выговаривающие его настоящее, и поэты подведения ему итога. При этом историческая эпоха, в которую пишутся соответствующие тексты, не имеет (почти) никакого значения. В некотором смысле сотворение мира, его развёртывание в настоящем и его конец происходят всегда — это вопрос восприимчивости. Вторые и третьи почему-то всегда в большинстве. Бородин из редчайших: из первых.

Ольга Балла («Воздух»)

***

ЕКАТЕРИНА СОКОЛОВА Чудское печенье /Поэтическая серия Арсенала. Нижний Новгород: Волго-Вятский филиал. Государственного центра современного искусства, 2015.

мы не саженцы твои, а беженцы,
не сеянцы, а бездомные собачцы,
мы пришли осваивать чужие высказывания,
чужие линии электропередач.

станем фотографировать себя и друг друга
на мутном фоне,
станем поле пустое пинать,
которое сняли в соседской стране
без детей и славянских привычек, —
вдруг что доброе выйдет:
вид на жительство,
разрешение на работу

В предисловии к новой книге Екатерины Соколовой Илья Кукулин замечает, что само появление этого сборника говорит о том, что Соколова становится одной из центральных фигур младшего поэтического поколения. На мой взгляд, это было понятно еще и до выхода этой книги. Даже — до выхода книги «Вид» (2014). В этих стихах хлебная корочка языка характерно надломлена, так узнаваемо разложена перед читателем: "пронаблюдает,/ как вьется русский язык над тобой,/ лежит снежок медицинский, — / учись северянином быть, а не то. " Эти стихи в какой-то степени — о жизни языка, и они же сами — процесс его трансформации. Как картина, изображающая картину (как «Менины» Веласкеса). В стихах Соколовой удивителен синтез опыта личности с историческим общим и проявление этого синтеза посредством самого языка стихотворения. Это похоже на процесс печати фотографий, но только это происходит в языке — языком. И все эти детские слова в стихах Соколовой настолько не инфантильны, что порой они — как нож. Книга «Чудское печенье», наверное, отчётливее всего показывает, насколько эти стихи — лес урбанизации, зеленый и железный, перевязанный тончайшими нитями, пахнущими розовой детской жвачкой.

Лада Чижова («Воздух»)

Новые стихи Екатерины Соколовой существуют в странном промежуточной области, где рождается речь. Собственно, читая эту книгу, мы оказываемся свидетелями этого: слова появляются очень медленно, они словно бы никогда полностью не уверены в том, что обладают правом стать речью, а мир, к которому они обращаются, подчеркнуто размыт, погружён в некое зыбкое произведение, ведомое, согласно известному тезису Лакана, столь же зыбким языком. Эти стихи можно рассматривать как последовательное сопротивление тотальности, миру, который заставляет давать окончательные ответы, — здесь нет ничего окончательного и определённого вплоть до того, что сама поэтика стремиться стать неуловимой, «прозрачной», смешиваясь с теми словами, что возникают в сознании между сном и бодрствованием, — словами , которые будто ничего не выражают, но всё же хранят в себе некий странный сомнамбулический опыт.

Кирилл Корчагин («Воздух»)

***

ЛЕОНИД ШВАБ Ваш Николай: Стихотворения / Леонид Шваб; вступ. статья Б. Филановского. — М.: Новое литературное обозрение, 2015

Расчеты показали что лучше вернуться домой
Ничего здесь не будет ни руды ни породы
Озеро скалы и мох
До ближайшей деревни четыре дня пешего ходу

На возвышениях с южной стороны озера
Мы обнаружили остов гигантской деревянной пирамиды
Древесина истлела в труху
Ветхая конструкция грозила немедленным обрушением

Совершенно пустынные дикие места вокруг
Илья и Марта вдруг поцеловались
Григорий уронил карабин и встал на колени
Я ничего особенного не почувствовал было нестерпимо душно

После мы ни разу не вспомнили о находке
Как будто сговорились вычеркнуть тот день из памяти
Илья и Марта поженились, уехали в Чикаго
Григорий погиб, я потерял всякий интерес к изысканиям

1. Шваб, по сути, первый, настоящий и единственный русский экспрессионист. Растрескавшаяся, разорванная субъективность его текстов предстаёт в веренице крупных планов, где камера фокусируется на человеческом страдании. Это безусловно отсылает нас к предвосхитившему искания европейских экспрессионистов Константину Случевскому, равно как и к размыкавшим случевскую связность Борису Поплавскому с его истошными, кислотными красками и обэриутам с их объективируемой негативностью. Объективизм модерна (слово = вещь), однако, у Шваба переплавлен в ироническую дистанцию новейшего искусства (цепочки слов = вещевые сгустки, наблюдаемые на расстоянии). Особое значение имеет учитываемый его поэтическим проектом опыт конкретистов и концептуалистов: вереницы разорванных фрагментов вещного мира регистрируются не сами по себе, но всегда в свете их социальной ауры. С драматургической или сурдопереводческой точки зрения, речь Шваба представляет собой кипящее мельтешение речевых жестов: осколки клише, обрывки узнаваемых, социально маркированных фраз, — здесь нельзя говорить о поэтизмах / прозаизмах, но нужно различать биение и столкновение разностилевых и разноречевых секвенций. Всё это вроде бы говорит о сближении поэтики Шваба с поэтикой Василия Ломакина — вот ещё один «экспрессионистский» поэт того же поколения, для которого столь же важна артодианская пластика речи, нарубленная в фарш — у одного ножницами семантического монтажа, а у другого челюстями новейших медиа. Однако при огромном значении для обоих ещё и такого фактора, как эмигрантская нота (а следовательно, и той рамки, в которой всегда находится их высказывание: «взгляд извне»), у Шваба отсутствует та экзальтация, которая у Ломакина находит единственный выход в дух захватывающей дрочке на поэзию Серебряного века. Чуть более по́зднее воплощение схожей экспрессионистической линии мы видели у Виктора Iванiва, хотя у последнего эти разрывы совершенно не акцентировались: у Iванiва не было этого маниакального стремления обозначить координаты каждого шва, его речь изначально исходила из пространства, чьи координаты всякий раз (де)монтировались заново.

2. С распадом речи — если не на модернистские кубы и супрематические обломки словесных знаков, то как минимум на серии переменных (Шваб и алеаторика! Кто б описал?) — связана акцентуация монтажной оптики. Обсессивная визуальность, кинематографичность швабовских стихов уже стала общим местом в критической рефлексии, однако, даже не обращаясь к опыту смежных дисциплин, читатель должен остро среагировать на нанизывание внешне не связанных фразовых логик. Монтаж у Шваба это не только банальные ножницы, отграничивающие один зрительный план от другого, — куда важнее, что склейки и швы, шитые белыми и живыми нитками, выпирают на уровне семантической структуры текста. Мотивная сетка здесь вообще проступает лишь при пристальном вглядывании — на поверхности она устранена. Именно с этим в первую очередь и связан «второй абсурдистский поворот», который осуществляет Шваб. Сегодня в текстах Введенского и Олейникова смысла можно различить куда больше, нежели бессмыслицы, однако Шваба всё ещё манит мечта о полной самостоятельности словесных групп, о сакральном «абсурде» — так в его текстах возникают узнаваемые обэриутские сигнатуры: Искрилось молоко сверкал картофель / Клубились полчища врагов, — или: Секунды времени равняются котлетам. Внешняя, поверхностная антиреальность стихотворений Шваба может напоминать и о классическом сюрреализме, извода Арагона, к примеру (И школьницы пляшут на синей траве / И львы как артисты на тротуарах лежат), но сильнее всего по нам ударяет то, что Шваб как бы изымает из сюрреалистской логики обязательную для той скользящую пластику перетекания мотива в мотив: излюбленной тем же Арагоном паронимической аттракцией Шваб не пользуется практически никогда. Изоляция фрагмента утрирована.

3. Это вступает в неожиданные отношения со специфической структурой стиха у Шваба. Каждый стих здесь также предельно герметизирован, сверхвысока доля стихов, которые являются синтаксически завершёнными предложениями и интонационно законченными фразами. Каждый анжамбеман в этом случае выступает сверхсильным сигналом, размыкая и одновременно акцентируя изолирующую силу клаузулы. Собственно, это и есть монтаж в прямом смысле слова: каждый обрыв строки — монтажная склейка. Сегодняшнему читателю это не может не напоминать об уникальных по своей интенсивности опытах синтаксической герметизации стиха у Зальцмана и Гора.

4. Стих Шваба крайне неопределён, поэт с удовольствием уклоняется от предложенного курса, вроде бы впадая то в одну, то в другую метрическую инерцию, однако сразу же даёт нам и совершенно неметризованный стих, в результате чего даже полноударный четырёхстопный ямб внутри гетероморфной строфы может не запускать механизм внутреннего скандирования. Эта ритмическая шизофрения выступает неожиданным средством диффузной связности: колеблющиеся ритмы заставляют нас по несколько раз перечитывать отдельные стихи, реинтерпретируя их стиховую и синтаксическую структуру. За счёт этого взаимопроникания шизоритмических пульсаций в смежных стихах, последние внезапно оказываются сильнее пригнанными друг к другу. Тем самым создаётся эффект, обратный герметизации отдельных стихов. Синтаксически и мотивно текст разъят на фасеты, но ритмически (за счёт совершенно идиостилевого гетероморфизма) он слит, хотя и в задыхающемся, неровном, булькающем ритме.

5. Поэтика Шваба уже подтвердила свою продуктивность, отражаясь в самых разных практиках более молодых авторов, от Владимира Беляева до Сергея Сдобнова и Александры Цибули. Особую, тревожную значимость его текстам придаёт совершенно уникальная фиксация на фигурах насилия, которые, однако, за счёт фирменной дистанции субъекта и «регистрирующей» интонации, не вовлекаются в опошляющую их возгонку. Насилие у Шваба не похоже и на тот иррациональный, досущностный военный эмбиент, который разлит по хронотопу текстов Кирилла Корчагина априорным условием, подкладкой речи. У израильского поэта насилие сосредотачивается в непредвиденных точках континуума, прокалывая сгущённую сферу разноречия моментами ясности — пунктумами. Война и насилие у Шваба есть некая шопенгауэровская воля, именно она разрежает речевое мельтешение и калейдоскоп стилевых осколков и утверждает некую однозначность смысла. Принято описывать швабовскую манеру как совершенно бесстрастную, безоценочную. Наверно именно присутствие войны в его поэзии помогает увидеть, что это не так: насилие и убийство у Шваба остаются максимально негативным переживанием, концентратом бессмысленности существования — а значит, и обещанием смысла как такового. Удивительно, что опыт чтения новейших стихов Шваба демонстрирует постоянный контакт его поэтического субъекта с интериоризированной фигурой войны — в отличие от большинства российских поэтов, эта константа сохраняла свою актуальность для швабовской лирики даже в сравнительно «мирные» нулевые.

Иван Соколов («Воздух»)


Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma
Лина К.
Олег Зурман
Марина Левен
+12

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About