Марта Нуссбаум. Профессор пародии

Dmitry Sereda
17:16, 28 марта 20187996
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

Претензии философа-феминистки Марты Нуссбаум к Джудит Батлер, изложенные в этой критической статье, носят как методологический, так и политический характер. Она обвиняет ее в элитизме, выражающемся в намеренно запутанном стиле письма, за которым, по мнению Нуссбаум, не содержится ничего, что не было бы высказано до этого другими феминистками. Политическое обвинение состоит прежде всего в том, что Батлер отказывается от организованной борьбы за равноправие в пользу индивидуальных «перформансов», якобы субверсирующих гендерный порядок. В свое время эта статья наделала много шума среди англоговорящей части феминистского сообщества, но интересна она еще и тем, что до сих пор остается одним из редких примеров столкновения двух крупных традиций политической мысли: аналитической и постструктуралистской.

Джудит Батлер

Джудит Батлер

1.

Долгое время академический феминизм в Америке был тесно связан с практической борьбой за достижение равенства для женщин. Феминистская теория понималась теоретиками не просто как красивое бумагомарание; теория была связана с предложениями социальных изменений. Поэтому исследовательницы участвовали во многих конкретных проектах: реформа законов об изнасиловании, привлечение внимания к проблемам домашнего насилия и сексуальных домогательств и создание юридической защиты от них; улучшение экономических возможностей женщин и их условий работы, завоевание пособий для беременных работниц, протесты против траффикинга женщин и девочек в проституции, работа на социальное и политическое равенство геев, лесбиянок.

Некоторые теоретики даже покинули академию, чувствуя себя более комфортно в мире практической политики, где они могут напрямую заниматься этими неотложными проблемами. Те, кто остались в академии часто считали за честь принадлежать к типу академиков, приверженных практике. Их взгляд всегда был обращен на материальные условия реальных женщин, они писали, помня о реальных телах и реальной борьбе. Сложно прочитать хотя бы страницу из Кэтрин МакКиннон, не вовлекшись в реальную тему юридической и институциональной трансформации. Даже если вы не согласны с ее предложениями — а многие феминистки с ними не согласны — ее тексты бросают вызов найти какое-то другое решение столь ярко обрисованной проблемы.

В некоторых случаях мнения феминисток по поводу того, что плохо, и что необходимо для того, чтобы ситуация стала лучше, различались. Но все были согласны, что условия, в которых живут женщины, несправедливы, и что законы и политические действия должны приблизить их к справедливости. МакКиннон, представляющая иерархии и субординацию, как повсеместность нашей культуры, приверженна изменению через законодательство — через законы об изнасиловании, домогательстве и международных правах человека — и относится к нему со сдержанным оптимизмом. Даже Нэнси Чодороу, которая в «Воспроизводстве Материнства» представила угнетающую картину репликации репрессивных гендерных категорий в воспитании детей, считала, что ситуация может измениться. Мужчины и женщины могут решить, понимая несчастливые последствия этих привычек, что теперь они будут действовать по-другому; а изменения в законодательстве и институтах могут помочь в таких решениях.

Феминистская теория до сих пор выглядит так во многих частях света. В Индии, например, академические феминистки посвятили себя практической борьбе, а феминистская теория там тесно связана с такими практическими проектами, как женская грамотность, реформа неравного земельного законодательства, изменения в законодательстве об изнасиловании (у которого в сегодняшней Индии есть большинство недостатков, с которыми боролись Американские феминистки первого поколения), усилия по признанию проблем сексуальных домогательств и домашнего насилия. Эти феминистки знают, что они живут посреди отчаянно несправедливой действительности; они не могут жить в мире с самими собой, не обращаясь к ней более-менее каждый день в теоретических работах и в своих делах за пределами аудитории. В США, тем не менее, ситуация другая. Можно наблюдать новую, тревожную тенденцию. Дело не только в том, что феминистская теория уделяет мало внимания борьбе женщин за пределами США (это всегда было удручающей чертой даже многих из лучших работ более раннего периода.) Нечто более изощренное, чем простое местничество, вышло на первый план в Американской академии. Это практически полный поворот от материальной стороны жизни к тому типу вербальной и символической политики, который крайне слабо связан с реальной ситуацией реальных женщин.

Феминистские мыслительницы нового символического типа считают, кажется, что заниматься феминистской политикой значит использовать слова субверсивным способом в возвышенно неясных и надменно абстрактных академических публикациях. Считается, что эти символические жесты сами по себе являются формой политического сопротивления, а значит не нужно взаимодействовать с такими неприятными вещами, как законодательство и социальные движения, чтобы действовать смело. Более того, этот новый феминизм внушает своим последовательницам, что широкомасштабные социальные изменения вряд ли возможны, а может и невозможны совсем. Мы все, так или иначе, узницы структур власти, которые определяют нашу женскую идентичность. Мы никогда не сможем существенно изменить эти структуры и никогда не сможем из них сбежать. Мы можем надеяться лишь на то, что нам удастся найти пространства внутри этих структур власти, в которых мы сможем пародировать их, издеваться над ними и преодолевать их в речи. Поэтому символическая вербальная политика, помимо того, что предлагается в качестве реальной политики, считается единственной действительно возможной политикой.

Эти преобразования многим обязаны недавнему рассвету французской постмодернистской мысли. На многих молодых феминисток, какой бы ни была их приверженность тому или иному французскому мыслителю, повлияла до невозможности французская идея о том, что, говоря бунтарски, интеллектуал занимается политикой, и что это значимый тип политического действия. Многие также восприняли (неважно, правильно или нет) из работ Мишеля Фуко фаталистскую идею о том, что все мы — узницы всеохватывающих структур власти, а реальные движения за изменения обычно заканчиваются тем, что оказывают власти услугу тем или иным изощренным способом. Поэтому эти феминистки находят утешение в том, что субверсивное использование слов все еще доступно феминистским интеллектуалкам. Лишенные надежды на более крупные или более долговременные изменения, мы все еще можем осуществлять сопротивление, перерабатывая вербальные категории, и, таким образом, периферию тех Я, которые ими определяются.

Одна американская феминистка повлияла на эти преобразования больше, чем кто бы то ни было. Джудит Батлер, как кажется многим молодым исследовательницам, определяет то, чем является феминизм сегодня. Философа по образованию, ее часто рассматривают (скорее в литературных, чем в философских кругах), как крупного мыслителя гендера, власти и телесности. Если нас удивляет то, что произошло с феминистской политикой старой школы и с той материальной действительностью, которой она себя посвящала, то кажется необходимым отдать должное работам и влиянию Батлер и тщательно изучить аргументы, которые заставили многих занять позицию, столь похожую на квиетизм и упадничество.

2.

С идеями Батлер сложно разобраться, потому что сложно понять в чем они заключаются. Батлер — очень умный человек. В публичной дискуссии она доказывает, что может говорить ясно и быстро схватывает то, что говорится ей. Тем не менее, ее стиль письма громоздок и неяснен. Он наполнен отсылками на других авторов, заимствованными из широкого спектра теоретических традиций. В дополнение к Фуко и недавней заинтересованности в Фрейде, Батлер в существенной степени опирается на мысль Луи Альтюссера, французского теоретика лесбийства Моники Виттиг, американского антрополога Гейл Рубин, Жака Лакана, Дж. Л. Остина и американского философа языка Сола Крипке. Эти персоналии, мягко сказать, не согласны друг с другом, так что первая проблема, возникающая при чтении Батлер, — это то, что вы оказываетесь смущены тем, что ее аргументы построены на обращении к столь многим противоречащим традициям и доктринам. Обычно без представления о том, как очевидные противоречия должны быть разрешены.

Дальнейшая проблема состоит том, как вольно Батлер обращается с отсылками. Идеи этих мыслителей никогда не описываются достаточно подробно для понимания непосвященными (если вы не знакомы с альтюссерианским понятием «интерпелляции», то вы надолго потеряны) или для объяснения посвященным того, каким именно образом эти идеи понимаются. Конечно, существенная часть академических текстов так или иначе использует отсылки, предполагает наличие знания определенных доктрин и позиций. Но как в континентальной, так и в англо-американской философской традиции академические авторы специализированного профиля как правило признают, что упоминаемые ими персоналии сложны и могут быть интерпретированы многими способами. Они, следовательно, обычно берут на себя обязанность выбрать определенную интерпретацию из многих соперничающих, и показать с помощь аргументации, почему они интерпретируют мыслителя именно так, и почему эта интерпретация лучше остальных.

Ничего из этого мы не находим у Батлер. Различия в интерпретации просто не рассматриваются. Даже тогда, когда, как в случае с Фуко и Фрейдом, она выбирает крайне спорную интерпретацию, которую бы не приняли многие исследователи. Таким образом, приходишь к заключению, что обилие отсылок в тексте нельзя объяснить обычным образом, предполагая наличие аудитории специалистов, желающих обсудить детали эзотеричной академической позиции. Эти тексты просто слишком пространны для того, чтобы удовлетворить такую аудиторию. Очевидно и то, что работы Батлер не нацелены на неакадемическую аудиторию, желающую бороться с реальными несправедливостями. Такая аудитория была бы озадачена варевом батлеровской прозы, ее духом сектантского знания, невероятно высоким соотношением имен к объяснениям.

К кому же, в таком случае, обращается Батлер? Похоже, что ее адресат — группа молодых феминистских теоретиков в академии, которые не являются ни студентками-философами, интересующимися тем, что Альтюссер, Фрейд и Крипке действительно говорили, ни чужаками, которых нужно проинформировать об их проектах и убедить в их ценности. Это подразумевающаяся аудитория представляется на удивление послушной. Покоренная пророческим звучанием текста Батлер, ослепленная налетом высоко-понятийной абстрактности, предполагаемая читательница не ставит вопросов, не требует аргументов или четких определений терминов.

Даже более странно, ожидается, что предполагаемый читатель не будет особо интересоваться итоговыми взглядами Батлер на проблему. Ведь большая часть предложений в любой книге Батлер — особенно предложений в конце глав — это вопросы. Иногда подразумеваемый вопросом ответ очевиден. Но зачастую все гораздо менее определенно. Среди невопросительных предложений многие начинаются с «Подумайте о…» или «Можно предположить…», употребленных так, что Батлер в действительности никогда не говорит читателю, одобряет она или нет описываемый взгляд. Мистификация, как и иерархия, — ее практический инструментарий. Мистификация, ускользающая от критики ввиду того, что содержит так мало четких заявлений.

Возьмем два показательных примера:

«Что значит для субъектности то, что она предполагает собственное подчинение? Является ли акт предполагания тем же, что акт переутверждения или между предполагаемой и переутверждаемой властью есть разрыв? Подумайте о том, что в самом акте, которым субъект воспроизводит условия своего подчинения, субъект воплощает темпорально укорененную уязвимость, которая принадлежит к этим условиям, особенно к обстоятельствам их обновления».

И:

«На эти вопросы вряд ли возможно здесь ответить, но они указывают направление мышления, которое, возможно, первично по отношению к вопросу совести, то есть к вопросу, который занимал Спинозу, Ницше и, с недавних пор, Джорджо Агамбена: как нам понять желание быть как конституирующее желание? Помещая совесть и интерпелляцию в контекст такого рассмотрения, мы можем добавить к этому вопросу еще один: как такое желание эксплуатируется не только законом в единственном числе, но и различными законами, которым нам приходится подчиняться, чтобы сохранить некое ощущение социального «бытия»?»

Почему Батлер предпочитает писать таким дразнящим, раздражающим способом?

Этот стиль определенно небеспрецедентен. В некоторых областях континентальный философской традиции, хотя, конечно, не во всех, существует прискорбная тенденция считать философа скорее зачаровывающей (зачастую за счет неясности) звездой, чем одним из равных выступающих.

В конце концов, когда идеи высказываются ясно, они могут быть отделены от своего автора, ты можешь позаимствовать их и использовать по-своему. Когда они остаются загадочными (то есть, когда в действительности не высказаны полностью), то ты остаешься зависим от изначального авторитета. Ты прислушиваешься к мыслителю лишь из–за его помпезной харизмы. Читатель подвешен в воздухе, ожидая его следующего шага. Что же скажет Батлер, когда она последует по этому «направлению мышления»? Скажите, пожалуйста, что же значит для субъектности, что она предполагает собственное подчинение? (Насколько я понимаю, ясного ответа на этот вопрос не предвидится.) Создается образ разума мощного настолько, что он просто не может произнести что-то легкое, так что ты ждешь, трепеща перед его глубиной, когда же он наконец это сделает.

Так неясность создает ауру значительности. Она также служит одной связанной с этим цели. Она заставляет читателя согласится, что, раз он не может понять что происходит, то происходить должно что-то важное, какая-то сложность мысли. Тогда как в реальности речь лишь о знакомых или даже банальных понятиях, рассмотренных слишком просто и повседневно для того, чтобы добавить новую грань понимания. Когда забитая читательница книг Батлер найдет смелость так подумать, она увидит, что идей в этих книгах мало. Когда используемые Батлер понятия высказываются четко и лаконично, становится видно, что в отсутствие многих дополнительных аргументов и разграничений они никуда не ведут и не являются особенно новыми. Таким образом, неясность заполняет пустоту на месте настоящей сложности мысли и аргумента. В прошлом году Батлер получила главный приз на ежегодном Конкурсе Плохого Письма, спонсируемом журналом «Философия и Литература» (Philosophy and Literature) за следующее предложение:

«Переход от структуралистского видения, в котором капитал структурирует социальные отношения относительно гомологичными способами, к взгляду на гегемонию, для которого отношения власти подвержены повторению, слиянию и переформулированию, принес в мышление о структуре вопрос темпоральности и знаменовал переход от альтюссерианской теории, которая воспринимает структурные тотальности как теоретические объекты, к такой, в которой прозрения о непредвиденных возможностях структур открывают обновленную концепцию гегемонии как чего-то связанного с непредвиденными пространствами и стратегиями переформулирования власти».

Батлер могла написать: «Марксистское видение, сфокусированное на капитале, как на центральной силе, структурирующей социальные отношения, представляло действия этой силы единообразно. Альтюссерианское видение, сфокусированное на власти, напротив, рассматривало действия силы как изменяющиеся со временем.» Вместо этого она предпочитает многословность, заставляющую читателя потратить столько усилий на дешифровку ее прозы, что на оценку истинности высказывания энергии остается мало. Объявляя награду, редактор журнала отметил, что «возможно именно вселяющая тревогу неясность этого текста заставила профессора Уоррен Хеджеса из Университета Южного Орегона превозносить Батлер как "одну из десяти умнейших людей на планете.» (Между прочим, такое плохое письмо никоим образом не повсеместно распространенно в группе «квир-теоретиков», с которой Батлер связана. Дэвид Хэльперин, например, пишет о связи между Фуко и Кантом и о греческой гомосексуальности с ясностью философа и точностью историка.)

Батлер обрела престиж в литературном мире, будучи философом: многие почитатели связывают ее стиль письма с философской глубиной. Но стоит спросить, принадлежит ли он вообще к философской традиции или, скорее, к связанной с нею, но все же противоположной традиции софистики и риторики. Начиная с того, как Сократ отделил философию от того, чем занимались софисты и риторы, она была дискурсом равных, которые обмениваются аргументами и контр-аргументами без всяческих обскурантистских ловкостей рук. Таким образом, считал он, философия выказывает уважение душе, тогда как манипулятивные методы остальных выказывают лишь неуважение. Однажды, усыпленная Батлер посреди долгого самолетного путешествия, я обратилась к черновику студенческой диссертации о взгляде Юма на персональную идентичность. Скоро я почувствовала, что воспрянула духом. «Как ясно он пишет, — думала я с удовольствием и толикой гордости, — А Юм? Что за прекрасная, милосердная душа: как уважает от интеллект читателя, пускай и рискуя обнажить этим собственную неуверенность.»

3.

Основная идея Батлер, представленная впервые в «Гендерном Беспокойстве» в 1989-ом и повторяющаяся во многих ее книгах, состоит в том, что гендер — социальный конструкт. Наши идеи о том, чем являются мужчины и женщины, не отражают ничего вечно существующего в природе. Скорее они происходят из обычаев, включающих в себя социальные отношения власти.

В таком понимании нет, разумеется, ничего нового. Денатурализацию гендера можно обнаружить еще у Платона, а существенное развитие она получила у Джона Стюарта Милля, который в «Подчинении женщины» утверждал, что «то, что сегодня зовется женской природой, это в высшей степени искусственная вещь». Милль понимал, что утверждения о «женской природе» исходят из иерархий власти и укрепляют их: женственность приспособлена быть тем, что служит цели сохранения подчиненного положения женщин или, как он выражается, «порабощения их разума». В случае семьи, как и в случае феодализма, риторика естественности сама служит источником рабства. «Подчинение женщин мужчинам — всеобщая традиция, вполне естественно, что любое отклонение от нее представляется неестественным… Но существовало ли когда-то господство, которое не представлялось естественным тем, кто им пользовался?»

В работах, опубликованных в 1970-ых и 1980-ых, Кэтрин МакКиннон и Андреа Дворкин утверждали, что конвенциональное восприятие гендерных ролей — это способ обеспечить продолжение мужского господства как в сексуальных отношениях, так и в публичной сфере. Они использовали суть прозрений Милля в сфере жизни, о которой викторианский философ мало что мог сказать. (Мало, но не ничего: уже в 1869-ом Милль понимал, что отсутствие криминализации изнасилования в браке делало женщин игрушкой в руках мужчин и отрицало их человеческое достоинство). Еще до Батлер МакКиннон и Дворкин обратились к феминистской фантазии об идиллической естественной сексуальности женщин, которую просто нужно «освободить», и утверждали, что социальные силы проникают настолько глубоко, что мы не должны предполагать, что у нас есть доступ к понятию «природы». Еще до Батлер они подчеркивали способы, которыми рассчитанные на мужчин структуры власти маргинализируют и подчиняют не только женщин, но и людей, которые хотели бы выбрать однополые отношения. Они понимали, что дискриминация против геев и лесбиянок — это способ укрепить знакомые иеарархически-структурированные гендерные роли, поэтому воспринимали дискриминацию против геев и лесбиянок как форму половой дискриминации.

Еще до Батлер психолог Нэнси Чодороу представила детальное и убедительное рассмотрение того, как гендерные различия воспроизводят себя сквозь поколения: она утверждала, что повсеместность этих механизмов воспроизводства позволяет нам понять как искусственность может, несмотря ни на что, быть вездесущей. Еще до Батлер биолог Энн Фаусто Стерлинг с помощью трудоемкой критики экспериментальной работы, якобы подтверждающей естественность конвенциональных гендерных различий, показала как глубоко социальные отношения господства проникли в научную объективность: «Миф о гендере» (1985) было подходящим названием для того, что она обнаружила в биологии того времени. (Другие биологи и приматологи тоже внесли свой вклад). Еще до Батлер политический теоретик Сьюзан Моллер Окин исследовала роль законодательства и политической мысли в конструировании гендерной судьбы женщин в семье. Этот проект в юриспруденции и политической философии также был продолжен многими феминистками. Еще до Батлер антропологическое рассмотрение подчинения — «Траффик Женщин» Гейл Рубин — предоставило ценный анализ связи между социальной организацией гендера и ассиметрией власти.

Так что же работа Батлер привносит в этот обширный корпус текстов? В «Гендерном беспокойстве» и «Телах, которые значат» нет детальных аргументов против заявлений о «естественных различиях», нет концепции гендерного воспроизводства и нет концепции юридического конструирования семьи. Ровно как нет и направленности на законодательное изменение. Что же в таком случае Батлер предлагает такого, чего мы не можем найти в более полном виде в предшествующих феминистских текстах? Одно сравнительно новое утверждение заключается в том, что когда мы осознаем искусственность гендерных различий, и откажемся думать о них, как о выразителях независимой природной реальности, мы также поймем, что нет убедительных причин для того, чтобы гендеров должно было быть два, а не три, пять или бесконечно много. «Когда сконструированный статус гендера осмысляется как абсолютно независящий от пола, сам гендер становится легковесной искусственностью», — пишет она.

Из этого утверждения для Батлер не следует, что мы можем свободно переизобретать гендеры как захотим: она считает, что наша свобода существенно ограничена. Она настаивает, что мы не должны наивно воображать, что за пределами общества существует первозданное Я, готовое открыться, чистое и освобожденное. «Нет Я, которое первично по отношению к конвергенции или которое сохраняет «целостность» до своего входа в конфликтное культурное поле. Есть только возможность подхватить инструменты там, где они лежат, при том, что «подхватывание» обусловлено именно тем, что они там есть.» Батлер, тем не менее, утверждает, что мы можем создавать в каком-то смысле новые категории посредством искусного пародирования старых. Таким образом, ее самая известная идея, ее концепция политики как пародийного перформанса рождается из (крайне ограниченной) свободы, приходящей от осознания того, что наши идеи о гендере были сформированы скорее социальными, чем биологическими силами. Мы обречены на воспроизводство структур власти, в которых родились, но по крайней мере мы можем над ними насмехаться, а некоторые способы насмехаться — это субверсивные атаки на изначальные нормы.

Идея гендера как перформанса — это самая известная идея Батлер, а значит на ней стоит остановится, чтобы рассмотреть более подробно. Батлер представила концепцию в «Гендерном беспокойстве», не ссылаясь на теоретический прецедент. Позже она отрицала, что отсылала к квази-театральному перформансу и связала свою идею с представлением Остина о речевых актах в «Как действовать словами». Остиновская лингвистическая категория «перформативов» — это категория лингвистических высказываний, которые функционируют скорее как действия, чем как утверждения. Когда (в подходящих социальных условиях) я говорю «Я ставлю десять долларов» или «Прости» или «Беру» (во время брачной церемонии) или «Я называю этот корабль», я не рассказываю о ставке, извинении, браке или присвоении имени — я это совершаю. Аналогичное заявление Батлер о гендере неочевидно, ведь рассматриваемые «перформансы» подразумевают, помимо языка, жесты, платья, движения и действия. Тезис Остина, ограниченный достаточно техническим анализом определенного класса предложений, вообще-то не очень полезен Батлер в развитии ее идей. В самом деле, хотя она и отвергает категорически прочтение ее работы, которое связывает ее взгляд с театром, похоже, что размышления о субверсивной работе с гендером «Живого театра» проясняют в ее работе больше, чем размышления об Остине.

Да и нельзя сказать, что батлеровская трактовка Остина убедительна. Она делает чудное заявление о том, что тот факт, что одним из многих примеров перформативов в тексте Остина является брачная церемония означает, что «гетеросексуализация социальных уз — парадигмальная форма тех речевых актов, которые создают то, что называют.» Навряд ли. Для Остина брак не более парадигмален, чем присвоение имени или извинение. Он заинтересован в формальных признаках определенных высказываний, и у нас нет никаких причин предполагать, что их содержание значимо для его аргументации. Как правило, вчитывать чрезвычайно значимые смыслы в обыденный выбор философом примеров — это ошибка. Должны ли мы говорить, что использование Аристотелем низкокалорийной диеты для иллюстрации практического силлогизма означает, что курица — сердце аристотелианской добродетели? Или что использование Ролзом дорожных маршрутов для иллюстрации практического размышления показывает, что цель «Теории справедливости» — отправить нас в путешествие?

Если отрешиться от этих странностей, то Батлер, по видимости, хочет сказать следующее: когда мы действуем и говорим гендерным образом, мы не просто отчитываемся о чем-то, что уже существует в мире, мы активно конституируем и укрепляем это. Ведя себя так, будто существуют мужские и женские «природы», мы со-создаем социальную иллюзию того, что эти природы существуют. Они никогда не отделены от наших дел: мы всегда привносим их в мир. В то же время, исполняя перформансы в несколько другой манере, пародичной манере, мы, возможно, можем их совсем чуть-чуть ослабить.

Таким образом, единственное место для субъектности в мире, ограниченном иерархией — это имеющиеся у нас небольшие возможности противостоять гендерным ролям, когда они обретают формы. Когда я осознаю, что воспроизвожу женственность, я могу перевернуть это, насмехнуться над этим, сделать это немного по-другому. Эти реактивные пародичные перформансы, по-мнению Батлер, никогда не дестабилизируют систему в целом. Она не мыслит о массовых движениях или сопротивлении, или кампаниях за политические реформы; только о личных действиях, совершаемых небольшими группами продвинутых «артистов». Артист может субверсировать плохой сценарий, необычно зачитывая реплики. То же и с гендером: сценарий остается плохим, но у актеров есть капелька свободы. Отсюда у нас есть база для того что в «Восхитительной речи» Батлер называет «ироничной надеждой».

Пока точка зрения Батлер, пускай и достаточно знакомая, выглядит правдоподобно и сравнительно интересно, хотя уже ее узкое видение возможностей перемен сбивает с толку. Но к этим правдоподобным заявлениям о гендере Батлер добавляет еще два, более сильных и спорных. Первое заключается в том, что нет никакого агента до социальных сил, которые производят Я, или за ними. Если это значит то, что дети рождаются в гендерно структурированном мире, который сразу же начинает воспроизводить мужчин и женщин, то это заявление правдоподобно, но не удивительно: уже некоторое время назад эксперименты показали, что то, как детей держат и как с ними разговаривают, то, как описывают их эмоции, существенно обусловлено полом, к которому, как верят соответствующие взрослые, они принадлежат. (Одного и того же ребенка будут подбрасывать, если взрослые думают, что это мальчик и тискать, если они думают, что это девочка; ее/его плач будет восприниматься как страх, если взрослые думают, что это девочка, и как гнев, если они думают, что это мальчик.) Батлер не выказывает интереса к этим эмпирическим фактам, но они подтверждают ее утверждения.

Но если она имеет ввиду, что дети приходят в мир абсолютно пустыми, без склонностей и способностей, которые в определенном смысле первичны по отношению к их гендерному опыту, то это гораздо менее правдоподобно и эмпирически доказуемо. Батлер не предоставляет доказательств, предпочитая оставаться на возвышенном уровне метафизических абстракций. (На самом деле, ее последняя фрейдистская работа может быть даже отвергает эту идею: она вместе с Фрейдом предполагает, что существует по крайней мере некоторые до-социальные импульсы и склонности, хотя большей частью эта линия излагается неясно.) Более того, это гипертрофированное отрицание предшествующей культуре субъектности отнимает некоторые из средств, которые используют Чодороу и другие, когда стараются думать о культурном изменении к лучшему.

В конце концов Батлер говорит, что у нас есть какая-то субъектность, способность изменяться и противостоять. Но откуда исходит эта способность, если в личности нет никаких структур, которые не созданы полностью властью? Для Батлер не невозможно ответить на этот вопрос, но пока она на него точно не ответила, не ответила так, чтобы убедить тех, кто считает, что у людей есть по крайней мере некоторые до-культурные желания — еды, комфорта, интеллектуального развития, выживания — и что структура личности незаменима для объяснения нашего развития как моральных и политических субъектов. Хотелось бы увидеть, как она взаимодействует с наиболее сильными версиями этого взгляда и говорит — ясно и без жаргона — почему именно она их отвергает. Также хотелось бы услышать, как она говорит о реальных новорожденных, которые похоже все–таки проявляют структуру влечений, которая с самого начала влияет на их восприятие культурных норм.

Второе из сильных утверждений Батлер заключается в том, что само тело и, в особенности, разделение на два пола — это тоже социальный конструкт. Она имеет ввиду не только то, что тело во многом определяется социальными нормами того, какими должны быть мужчины и женщины, но также то, что тот факт, что бинарное разделение полов воспринимается как фундаментальное, как ключ к организации общества, — сам по себе социальная идея, не представленная в телесной реальности. Что именно это утверждение означает и насколько оно правдоподобно?

Краткое исследование Батлер точки зрения Фуко на гермафродитов показывает тревожную настойчивость нашего общества на том, чтобы определить индивида в ту или иную категорию, вне зависимости от того, подходит ли он для нее, но, конечно, оно не показывает, что таких неопределенных случаев много. Она верно настаивает на том, что у нас может быть множество различных классификаций типов тел, не обязательно сфокусированных на бинарных разделениях, как на самых важных. Она также верно настаивает на том, что утверждения о половых различиях, якобы основанные на научных исследованиях, в существенной степени были проекцией культурных предрассудков, хотя и не предоставляет ничего настолько же убедительного, как тщательный биологический анализ Фаусто Стерлинг.

И все же это слишком просто: сказать, что власть — единственное, чем является тело. У нас могли бы быть тела птиц, динозавров или львов, но это не так. И эта реальность формирует наши выборы. Культура может формировать и переформировывать некоторые аспекты нашего телесного существования, но она не формирует все его аспекты. «В человеке, отягощенном голодом и жаждой, — как когда-то давно наблюдал Секст Эмпирик, — невозможно аргументом пробудить убеждение в том, что он ими не отягощен.» Этот факт важен и для феминизма, ведь пищевые потребности женщин (и особые потребности, возникающие при беременности и лактации) — это важная феминистская тема. Даже при обсуждении половых различий, списать все на культуру — чересчур просто. Да феминистки и не обязаны желать таких размашистых жестов. Например, женщины, занимающиеся бегом или баскетболом, обоснованно радовались уничтожению мифов о женских атлетических возможностях, которые были плодом мужского господства, но они также обоснованно требовали специального исследования женского тела, которое породило лучшее понимание тренировочных потребностей женщин и женских травм. Короче говоря, то, что феминизму нужно, и что он иногда получает, это внимательное изучение переплетения телесных различий и культурных конструкций. И абстрактные заявления Батлер, парящие над всем земным, не дают нам того, что нам нужно.

4.

Предположим, что мы согласны с наиболее интересным на данный момент заявлением Батлер: социальная структура гендера вездесуща, но мы можем противостоять ей субверсивными и пародийными действиями. Остаются два существенных вопроса. Чему мы должны сопротивляться, и на каком основании? Как будут выглядеть акты сопротивления, и достижения чего мы от них ожидаем?

Батлер использует несколько слов, которые она считает плохими, а значит заслуживающими сопротивления: «репрессивный», «подчиняющий», «угнетающий». Но она не предоставляет никакой эмпирической дискуссии о сопротивлении, вроде той, что можно найти в потрясающей социологической работе Барри Адамса «Выживание господства» (1978), в которой изучается подчинение черных, евреев, женщин, геев и лесбиянок, и их способы бороться с теми формами социальных сил, которые их угнетали. Не предоставляет она и концепций сопротивления и угнетения, которые могли бы помочь нам там, где мы действительно сомневаемся, чему должны сопротивляться.

В этом отношении Батлер отличается от более ранних социально-конструктивистских феминисток, все из которых использовали такие идеи, как не-иерархичность, равенство, достоинство, автономия и обращение как с целью, а не как со средством для того, чтобы обозначить направление для реальной политики. Еще менее того Батлер стремится установить какие-нибудь позитивные нормативные понятия. Конечно, очевидно, что Батлер, как и Фуко, решительно против таких нормативных понятий как человеческое достоинство, и обращение с человеком как с целью, на тех основаниях, что они врожденно авторитарны. На ее взгляд, мы должны ждать куда сама по себе приведет политическая борьба, не приписывая ничего заранее ее участникам. Всеобщие нормативные понятия «колонизируют под знаком однотипности.»

Идея того, что мы должны ждать куда все придет — то есть моральная пассивность — кажется приемлемой в случае Батлер, ведь она негласно предполагает аудиторию читателей-единомышленников, которые (вроде как) согласны с тем, что такое плохие вещи — дискриминация против геев и лесбиянок, неравное и иерархичное обращение с женщинами — и которые (вроде как) даже согласны с тем, почему они плохи (они подчиняют одних людей другим, они отрицают свободу, которая у людей должна быть). Но уберите это предположение, и отсутствие нормативного измерения станет серьезной проблемой.

Попробуйте читать о Фуко на юридическом факультете, как я это делала, и вы быстро поймете, что субверсия принимает множество форм, не все из которых приятны Батлер и ее союзником. Как сказал мне один проницательный студент-либертарианец, «Почему я не могу использовать эти идеи, чтобы сопротивляться налогообложению и антидискриминационным законам или чтобы присоединиться к вигилантам?» Другие, не столь любящие свободы, люди могли заниматься субверсивными перформансами, насмехаясь над феминистками в аудитории и срывая плакаты студенческих организаций геев и лесбиянок. Такие вещи происходят. Они пародийны и субверсивны. Почему тогда они не храбры и не хороши?

Ну что же, на эти вопросы есть хорошие ответы, но вы не найдете их у Фуко или Батлер. Чтобы отвечать на них, необходимо обсуждать свободы и возможности, которые люди должны иметь, и то, что значит для институтов обращаться с людьми как с целями, а не как со средствами, то есть, если вкратце, нужна нормативная теория социальной справедливости и человеческого достоинства.

Одно дело говорить, что мы должны проявлять скромность, заявляя об универсальных нормах, и должны быть готовы учиться на опыте угнетенных. Совсем другое дело — говорить, что нормы не нужны вообще.

Фуко, в отличие от Батлер, по крайней мере в своих поздних работах обозначил, что он борется с этой проблемой, а все его тексты пронизаны ожесточенным ощущением угнетения и приносимого им вреда.

Если подумать, то справедливость, понятая как личная добродетель, имеет такую же структуру, как и гендер в батлеровском анализе: она не врожденна или «естественна», она производится через повторяющиеся перформансы (как говорил Аристотель, мы учимся ей, реализуя ее), она формирует наши наклонности и подавляет некоторые из них. Ритуальные перформансы и связанные с ними подавления обеспечиваются механизмами социальной власти, как быстро узнают дети, не желающие делиться своими игрушками на детской площадке. Более того, пародическая субверсия справедливости широко распространена как в политике, так и в личной жизни. Но есть и важное отличие. Как правило, нам не нравятся эти субверсивные перформансы, и мы считаем, что молодых нужно отговаривать от циничного взгляда на справедливость. Батлер не может объяснить чисто процедуральным или структурным образом, почему субверсия гендерных норм — это социальное благо, тогда как субверсия норм справедливости — социальное зло. Фуко, как стоит помнить, восторгался аятоллой, почему бы и нет? Это тоже было сопротивление, и в текстах действительно не было ничего, говорящего нам о том, что эта борьба менее достойна, чем борьба за гражданские права и свободы.

Есть пустота в сердце батлеровского понимания политики. Пустота, выглядящая освободительно, потому что читатель подспудно заполняет ее нормативной теорией человеческого равенства и достоинства. Но не следует заблуждаться: для Батлер, как и для Фуко, субверсия — это субверися, и она в принципе может пойти в любом направлении. Разумеется, наивно пустая политика Батлер особенно опасна для тех целей, которые ей дороги. Ведь на каждого друга Батлер, стремящегося участвовать в субверсивном перформансе, провозглашающем репрессивность гетеросексуальных гендерных норм, найдутся десятки тех, кто бы хотел участвовать в субверсивных перформансах, которые попирают нормы налоговой дисциплины или не-дискриминации или достойного обращения с сокурсниками. Этим людям мы должны говорить, что они не могут сопротивляться как им захочется, потому что есть нормы честности, порядочности и достоинства, а значит есть и дурные поступки. Но раз так, то мы должны артикулировать эти нормы, а это Батлер делать отказывается.

5.

Что именно предлагает Батлер, когда касается подчинения? Она говорит нам участвовать в пародийных перформансах, но предупреждает, что мечта окончательно сбежать из репрессивных структур — это просто мечта. Именно внутри репрессивных структур мы должны найти небольшие пространства для сопротивления, и мы не должны надеяться, что это сопротивления изменит общую ситуацию. В этом есть опасный квиетизм.

Если Батлер хочет лишь предупредить нас об опасностях фантазирования об идиллическом мире, в котором пол — это не серьезная проблема, то она поступает мудро. Тем не менее, часто она идет гораздо дальше. Она предполагает, что институциональные структуры, обеспечивающие маргинализацию геев и лесбиянок в нашем обществе, а также сохраняющие неравенство в отношении женщин, никогда не будут глубоко изменены, так что мы можем лишь показывать им фигу и искать в них лакуны личной свободы. «Я вхожу в социальный мир названной оскорбительным именем, и раз у меня есть определенная неустранимая привязанность к моему существованию, раз нарциссизм утверждается в любых условиях, возлагаемых на существование, я вынуждена принять оскорбляющие меня условия, так как они определяют меня социально.» Другими словами, «Я не могу сбежать из структур унижения, не прекратив существовать, так что лучшее, что я могу сделать — это насмехаться и язвительно использовать язык подчинения.» Для Батлер сопротивление всегда видится как более-менее личное, исключающее неироничные, организованные публичные действия ради законодательного или институционального изменения.

Разве это не то же самое, что сказать рабу, что институт рабства никогда не изменится, но он всегда может найти способы насмехаться над ним и его субверсировать, обнаруживая свою свободу в этих актах тщательно ограниченного неповиновения? Тем не менее, факт в том, что институт рабства может быть изменен и был изменен, но не людьми, которые имели схожий с Батлер взгляд на возможность этого. Он был изменен, потому что люди не были удовлетворены пародическими перформансами: они требовали социальной революции, и в определенной степени ее получили. Фактом является и то, что институциональные структуры, формирующие жизнь женщин, изменились. Закон об изнасиловании, пусть все еще несовершенный, по крайней мере был улучшен, закон о домогательствах существует, хотя раньше не существовал, брак больше не подразумевает наделения мужчин монархической властью над женскими телами. Эти вещи были изменены теми феминистками, которым не было достаточно пародического перформанса, которые думали, что когда власть плоха, она должна уступить справедливости.

Батлер не просто отказывается от этой надежды, она получает удовольствие от ее невозможности. Ей кажется, что это волнующе — осознавать предполагаемую неустранимость власти и представлять ритуальные субверсии раба, который убежден, что таким и должен оставаться. Она говорит нам — это центральный тезис «Психической жизни власти» — что все мы эротизируем структуры власти, подавляющие нас, а значит можем обрести сексуальное наслаждение только в их пределах. Похоже, что именно по этой причине она предпочитает сексуальные акты пародийной субверсии любым значительным материальным или институциональным изменениям. Настоящие изменения так бы перепахали нашу психику, что сексуальное удовлетворение стало бы невозможным. Наши либидо — порождения плохих, порабощающих сил, а значит необходимо садомазохичны по своей структуре.

Что же, пародические перформансы не так уж и плохи, когда ты отлично устроившийся академик в либеральном университете. Но здесь сосредоточие Батлер на символическом, ее гордое невнимание к материальной стороне жизни, превращается в пугающую слепоту. Женщинам, которые голодны, неграмотны, лишены прав, избиты, изнасилованы, не кажется сексуальным разыгрывать, пусть даже и пародийно, состояние голода, неграмотности, лишенности прав, изнасилованности и избитости. Эти женщины предпочли бы еду, школы, право голоса и целостность своих тел. Я не вижу причин предполагать, что они садомазохично стремятся вернуться в плохое состояние. Если кто-то не может жить без сексуальности доминирования, то это, конечно, грустно, но в общем-то не наше дело. Но когда крупный теоретик говорит отчаявшимся женщинам, что жизнь предлагает им лишь БДСМ, она говорит жестокую ложь, и эта ложь льстит злу, давая ему больше власти, чем у него есть на самом деле.

«Восхитительная речь» — последняя книга Батлер, представляющая ее анализ правовых сложностей, связанных с порнографией и разжиганием ненависти, показывает нам насколько далеко распространяется ее квиетизм. Ведь тут она готова сказать, что даже там, где возможно правовое изменение, и даже там, где оно уже случилось, мы должны предпочесть, чтобы оно исчезло, чтобы сохранить пространство, внутри которого угнетаемые могли бы разыгрывать свои садомазохичные ритуалы пародии.

Как работа о свободе слова, «Восхитительная речь» — бессовестно плохая книга.

Батлер не демонстрирует знания главных теоретических рассмотрений первой поправки и широкого спектра кейсов, которые теория должна держать в уме. Она делает абсурдные утверждения о праве: например, она говорит, что единственный тип высказываний, который не был защищен поправкой — это высказывания, которые до этого определялись скорее как действия, чем как высказывания. (На самом деле, есть много типов высказываний, от лживых или вводящих в заблуждение реклам до клеветы и непристойности, как они определяются сегодня, которые никогда не считались действиями, и которым, тем не менее, отказано в защите первой поправки.) Батлер даже утверждает, что непристойность считалась эквивалентом «бранных слов» (термин конституционного права США — прим. переводчика). И ведь у Батлер нет аргументации, поддерживающей ее новаторское прочтение широкого спектра незащищенных высказываний, которые должно учитывать рассмотрение первой поправки. Она просто не заметила, что этот широкий спектр существует, и что ее взгляд не принят широко. Ни один человек, заинтересованный в праве, не может принимать ее аргументацию всерьез.

Но давайте попробуем извлечь из скудного батлеровского обсуждения разжигания ненависти и порнографии ядро ее позиции. Оно состоит в следующем: законодательные ограничения разжигания ненависти и порнографии проблематичны (хотя в итоге она не высказывается против них открыто), потому что они закрывают пространство, внутри которого жертвы оскорбительного высказывания могут осуществлять свое сопротивление. Похоже, этим Батлер хочет сказать, что если оскорбление рассматривается с помощью правовой системы, то возможностей для неформального протеста становится меньше, и, возможно, что если оскорблений становится меньше, из–за их незаконности, то у нас будет меньше возможностей против них протестовать.

Что же, это так. Закон действительно закрывает эти пространства. Разжигание ненависти и порнография — очень сложные темы, по поводу которых мнения феминисток могут разниться. (Тем не менее, взгляды, противоположные своим, нужно представлять четко: батлеровское рассмотрение МакКиннон не назовешь аккуратным. Она утверждает, что МакКиннон поддерживает «указы против порнографии» и предполагает, несмотря на открытое отрицание этого МакКиннон, что они подразумевают некую форму цензуры. Батлер не упоминает, что на самом деле МакКиннон поддерживает гражданские иски о возмещении ущерба, с помощью которых конкретные женщины, пострадавшие от порнографии, могут засудить ее создателей и распространителей.)

У аргументации Батлер есть применение и за пределами случаев разжигания ненависти и порнографии. Похоже, что она поддерживает не только квиетизм в этих областях, но и более общий правовой квиетизм или радикальное либертарианство. Выходит так: давайте откажемся от всего, начиная со строительных кодексов, заканчивая анти-дискриминационными законами и законами против изнасилования, потому что это закрывает пространства, внутри которых ущемленные жильцы, жертвы дискриминации и изнасилованные женщины могут осуществлять свое сопротивление. Это не тот аргумент, который радикальные либертарианцы используют, возражая против строительных кодексов и анти-дискриминационных законов, даже для них изнасилование — это крайняя черта. Но выводы сходятся.

Если бы Батлер ответила, что ее аргумент относится только к высказываниям (а в тексте не дано поводов для такого ограничения, учитывая отождествление вредоносных высказываний и действий), то мы могли бы ответить, оставаясь в области высказываний. Давайте избавимся от законов против лживых объявлений и нелицензионной медицинской консультации, ведь они закрывают пространства, в которых отравленные покупатели и изуродованные пациенты могут осуществлять свое сопротивление! Если Батлер не одобряет такие экстраполяции, она должна представить аргумент, который отделяет одни случаи от других. Не ясно, позволяет ли ее позиция провести такое разделение.

Ведь акт субверсии настолько сексуален, настолько захватывающ для Батлер, что думать, что мир в самом деле изменится к лучшему — дурной сон. Какая скука это равенство! Никакого БДСМ, никакого наслаждения. Так ее пессимистичная эротическая антропология поддерживает аморальную анархичную политику.

6.

Квиетизм, укорененный в батлеровских текстах, дает нам ключ к пониманию ее влиятельного увлечения дрэгом и переодеваниями, как парадигмами феминистского сопротивления. Для последовательниц Батлер ее понимание дрэга подразумевает, что это способ для женщин быть храбрыми и субверсирующими. Я не знаю ничего о попытках Батлер опровергнуть такое прочтение.

Но что здесь происходит? Женщину, одетую по-мужски, с трудом можно назвать новым образом. На самом деле, даже когда он был сравнительно в новинку, в девятнадцатом веке, в каком-то смысле он был уже достаточно старым, ведь он просто воспроизводил в лесбийском мире существующие стереотипы и иерархии мужского-женского общества. Мы можем спросить, что в этой области пародийная субверсия, а что — благополучное одобрение среднего класса? Иерархия в дрэг-культуре — это разве не все равно иерархия? И действительно ли это правда (как, похоже, говорится в «Психической жизни власти»), что господство и подчинение — роли, которые женщины должны разыгрывать в каждой сфере, если не господство, то подчинение?

Если вкратце, то женское переодевание — старый, затертый сценарий, о чем говорит нам и сама Батлер. Тем не менее, она хочет, чтобы мы увидели этот сценарий субверсированным, обновленным за счет знания переодевающейся изящных символических жестов. Но нам и здесь стоит усомниться в новизне и субверсивности. Обратимся к пародии Андреи Дворкин (в ее романе «Пощада») на батлеро-образную феминистку, которая вещает с позиции безопасного академического комфорта:

«Представление о том, что случаются плохие вещи — одновременно пропагандистское и неверное… Понимание жизни женщины требует от нас принятия скрытых или неясных измерений удовольствия, часто связанного с болью и выбором, часто с принуждением. Нужно научиться видеть тайные знаки — например,одежду, которая в современном контексте значит больше, чем просто одежда, или восстание, скрытое за мнимой конформностью. Нет жертв. Есть, возможно, недостаточность знаков, стойкая иллюзия конформности, просто маскирующая более глубокий уровень, на котором происходит выбор.»

В прозе, столь не похожей на батлеровскую, этот пассаж схватывает амбивалентность некоторых текстов Батлер, которая наслаждается своими бунтарскими практиками, полностью отворачиваясь от материальных страданий голодных, неграмотных, насилуемых, избиваемых женщин. Нет жертв. Есть лишь недостаточность знаков.

Батлер намекает читательницам на то, что эта озорная пародия на статус-кво — единственный сценарий сопротивления, предлагаемый жизнью.

Что же, это не так. Помимо многих способов быть человечней на личном уровне, выходя за пределы традиционных норм господства и подобострастия, жизнь предлагает множество сценариев сопротивления, которые не сосредотачиваются нарциссически на личном самовыражении. Такие сценарии вовлекают феминисток (и, разумеется, остальных) в создание законов и институтов, не особо заботясь по поводу того, как женщина демонстрирует свое тело и его гендерную природу: если вкратце, то они вовлекают в работу ради тех, кто страдает.

Большая трагедия новой феминисткой теории в Америке — это потеря чувства обязательства перед обществом. В этом смысле самовлюбленный феминизм Батлер — очень американский, и не удивительно, что он прижился именно здесь, где успешные представители среднего класса предпочитают заботиться о своем Я, а не думать о способах улучшить материальные условия других. Тем не менее, даже в Америке теоретик может быть привержен общественному благу и может достичь чего-то с этой помощью.

Многие феминистки в Америке до сих пор теоретизируют так, чтобы поддерживать материальные изменения и откликаются на ситуации наиболее угнетенных. Но все сильнее становится тенденция к пессимистическому кокетству, представленному Батлер и ее последовательницами. Батлеровский феминизм во многом проще, чем старый феминизм. Он рассказывает молодым талантливым женщинам, что дело обстоит так, будто им не нужно работать на улучшение законодательства или кормить голодающих, или бороться с властью с помощью теории, связанной с материальной политикой. Они могут заниматься политикой в сохранности своих кампусов, оставаясь на символическом уровне, делая субверсивные па в стороны власти с помощь слов и жестов. «Это, — говорит теория, — в любом случае более-менее все, что нам доступно в области политического действия, и разве это не волнующе и сексуально?» В ограниченном смысле это, конечно, обнадеживающая политика. Она говорит людям о том, что они могут прямо сейчас, не рискуя своей безопасностью, сделать что-то смелое. Но это чисто символическая смелость, и в той мере, в которой идеал Батлер предполагает, что эти жесты — это на самом деле политические изменения, он предлагает ложную надежду. Это не поможет голодным женщинам наесться, избитым — найти убежище, изнасилованным — справедливость, а геям и лесбиянкам — получить защиту закона.

Наконец, есть отчаяние в сердце беззаботного проекта Батлер. Большая надежда, надежда на мир настоящей справедливости, в котором законы и институты защищают равенство и достоинство всех граждан, была изгнана, возможно даже осмеяна как сексуально непривлекательная. Модный квиетизм Джудит Батлер — понятный ответ на трудности в реализации справедливости в Америке. Но это плохой ответ. Он идет на сделку со злом. Феминизм требует большего, а женщины заслуживают лучшего.

Опубликовано в The New Republic 22 (1999)
Перевод — Дмитрий Середа

Добавить в закладки