Donate
Жан Бодрийяр

Жан Бодрийяр. О ЛЮБВИ (Злой дух страсти)

Exsi Exsistencia05/03/17 12:2643.4K🔥

Предлагаем вниманию довольно неожиданный для современной философии текст, именно о любви (ну и соблазне, разумеется), а не о пресловутом сексе. Как отмечает сам автор, любви не нашлось места ни в крупных концептуальных системах, ни в психоанализе. Поэтому он предлагает совершенно иной взгляд на отношения между полами, не столько антифрейдистский, сколько вообще нефрейдистский. А заодно прослеживает всю историю любви и ставит диагноз ее нынешнему состоянию.

Это глава из центральной, по мнению западных исследователей, книги философа «Фатальные стратегии», которая, впервые на русском, готовится к выходу в скором времени.

О любви можно сказать все, и о ней невозможно сказать что-либо.

О любви можно сказать все, и о ней невозможно сказать что-либо. Любовь существует, и точка — вот и все. Любят мать, Бога, природу, женщину, птичек, цветы: это слово, ставшее лейтмотивом нашей глубоко сентиментальной культуры — самое пафосное в нашем языке, и при этом самое неясное, самое расплывчатое, самое невнятное. По сравнению с кристаллической структурой соблазна, любовь — это жидкий, даже газообразный раствор. Любовь — это разрешение [1]. Все растворяется в любви, любовью все разрешается. Разрешение, растворение всех вещей в гармонии страсти или в обычном либидо, любовь — это нечто вроде универсального ответа, надежда на идеальное общение, на возможность мира синкретических [fusionnelles] взаимоотношений. Ненависть разъединяет, любовь объединяет. Эрос — это то, что связывает, сопрягает, сочетает, побуждает к ассоциации, проекции, идентификации. «Любите друг друга». Говорил ли кто-нибудь когда-то: «Соблазняйте друг друга»?

Но я предпочитаю форму соблазна, которая поддерживает гипотезу о загадочной дуэли, неистовом побуждении или притяжении, форму, которая является не ответом, а вызовом, скрытой дистанцией и постоянным антагонизмом, что допускает правила игры, — я предпочитаю эту форму и ее пафос дистанции, нежели любовь и ее пафосное сближение. Я предпочитаю дуальную форму соблазна универсальной форме любви. (Гераклит: это антагонизм стихий [éléments], существ и богов, творит игру становления, а не универсальная текучесть и любовное смятение, боги противостоят друг другу и соблазняют друг друга. А любовь как принцип творения, которая придет вместе с христианством, положит конец этой большой игре).

Вот почему о соблазне возможно говорить, ведь он является дуальной и внятной формой, тогда как любовь — это универсальная и невнятная форма. Пожалуй, только соблазн и является действительно формой, тогда как любовь — лишь размытая метафора падения существ в индивидуализацию и изобретение, в качестве компенсации, универсальной силы, влекущей существ друг к другу, — что за проведение, что за чудесное проявление воли, что за гром среди ясного неба, с помощью которого существам якобы предназначено любить друг друга, благодаря какому безумному воображению возможно постичь фразу «Я люблю вас», постичь, что люди любят друг друга, что мы любим друг друга?… Это не что иное, как безумная проекция всемирного принципа тяготения и равновесия, проекция, которая является чистейшей фантасмагорией. Субъективной фантасмагорией, страстью, исключительно модерной.

Что за чудесное проявление воли, что за гром среди ясного неба, с помощью которого существам якобы предназначено любить друг друга, благодаря какому безумному воображению возможно постичь фразу «Я люблю вас»?

Там, где нет ни игры, ни правил, нужно изобрести закон и аффект, способ универсального излияния чувств, форму спасения, которая преодолевает разделение тел и душ, которая кладет конец ненависти, предопределению, дискриминации, судьбе: это наше Евангелие сентиментальности, которое кладет конец соблазну как судьбе.

Это возвышение любви к совершенству божественного права, к этической форме универсальной завершенности (любовь до сих пор служит повсюду моральным оправданием счастья) отбросило соблазн в несколько имморальную сферу, придало ему оттенок некой порочности, сделало из него игру, которая предшествует любви. Любовь остается единственной серьезной или возвышенной финальностью, единственно возможным оправданием [absolution] незаслуживающего оправдания мира. Все робкие попытки придать соблазну некоторое благородство сталкиваются с механизмами сублимации и идеализации, которые является механизмами любви.

Соблазн связан не с чувствами, а с эфемерностью кажимостей [2], у него нет модели, он не ищет какой-либо формы спасения, — следовательно, он имморален. Он не подчиняется морали обмена, он происходит из пакта, из вызова и альянса, которые отнюдь не являются универсальными и естественными формами, — это искусственные и инициационные формы. Следовательно, он откровенно порочен.

Дело осложняется еще и игрой слов. Ни соблазн, ни любовь не являются точными понятиями (им не нашлось места ни в крупных концептуальных системах, ни в психоанализе), поэтому они могут свободно чередоваться или перепутываться. Таким образом, если считать соблазн вызовом, игрой, которая никогда не заканчивается, непрерывным ритуальным обменом, бесконечным повышением ставок, тайным сговором и т.д., то можно всегда возразить: «Но если так, то не является ли соблазн все той же любовью?»

Можно даже инвертировать соотношение и сделать из любви нечто более острое, более вызывающее, чем соблазн. Любовь является «осуществлением» лишь тогда, когда она представляется, так сказать, нарциссически: я люблю другого, потому что он похож на меня, таким образом я удваиваюсь — я люблю другого, потому что он моя противоположность, таким образом я дополняюсь. Но можно представить любовь как безвозмездность, как устремление к другому, которое не ждет ответа, как вызов, который побуждает другого любить меня больше, чем я его люблю, а следовательно, как бесконечное повышение ставок. В то время как соблазн можно рассматривать как игру, которая доводится до конца, как тактику, которая призвана манипулировать другим в своих собственных целях.

Сегодня нас охватило воскрешение любовного дискурса, реактивация чувства от скуки, от пресыщения. Эффект симуляции любви. Безумная любовь, любовь-страсть давно мертвы в своих героических и возвышенных устремлениях. То, что сегодня разыгрывается — это спрос на любовь, чувство, страсть, ведь в наше время потребность во всем этом чувствуется особо остро.

На эту инверсию понятий нечего возразить. Соблазн и любовь могут обмениваться своими самыми возвышенными и самыми вульгарными значениями, что делает разговор о них практически невозможным. Тем более что сегодня нас охватило воскрешение любовного дискурса, реактивация чувства от скуки, от пресыщения. Эффект симуляции любви. Безумная любовь, любовь-страсть давно мертвы в своих героических и возвышенных устремлениях. То, что сегодня разыгрывается — это спрос на любовь, чувство, страсть, ведь в наше время потребность во всем этом чувствуется особо остро. Целое поколение прошло через либерализацию желания и удовольствия — и это утомленное сексом поколение повторно изобретает любовь как эмоциональное или чувственное дополнение. Иные поколения, романтические и постромантические, переживали ее как страсть, как судьбу. Наше же поколение всего лишь неоромантическое.

После такого сексуального пафоса — неопатетика любовных отношений. После либидинизации и инстинктивизации — неоромантизм страсти. Однако речь идет более ни о судьбе, ни о фатальности, а всего лишь о том, чтобы высвободить, среди прочего, потенциал и после длительной фазы «репрессивной десублимации», перефразируя Маркузе, расчистить путь прогрессивной ресублимации.

Секс, как впрочем и производственные отношения, был слишком прост. Никогда не поздно преодолеть Фрейда вместе с Марксом.

И так, налицо лишь выкройка [façon] любви, которая является только пеной на поверхности сексуальной культуры, и не следует питать слишком больших иллюзий по поводу оживления вокруг этой новой диспозиции. Формы симуляции настолько притерлись между собой, что уже ничто не может противостоять их взаимодействию, поэтому секс, любовь, соблазн, перверсия, порно — все это может сосуществовать в одном либидинальном диапазоне, так же как звуки в стереодиапазоне, сосуществовать без исключения (и на равных основаниях), с благословения психоанализа. Стереофонический концерт: к сексу добавляется любовь, страсть, соблазн, — точно также как к конвейерной линии добавили психосоциологию и согласованность действий.

Секс, как впрочем и производственные отношения, был слишком прост. Никогда не поздно преодолеть Фрейда вместе с Марксом.

Эта ситуация интересна как симптом истощения всей обсценной [3] констелляции сексуальности (обсценной не из–за самого секса — но из–за обсценности истины, которая обнажается, когда ее произносят). Мы подошли к завершению цикла сексуальности как истины. Это снова делает возможным возвращение к формам, чьи контуры [profil] и шарм находились в тени гегемонистской перспективы секса.

Восстановить некоторое подобие различения, иерархии всех этих фигур, то есть соблазна, любви, страсти, желания, секса — без сомнения, абсурдное пари, но это единственное, что нам остается.

В нашей культуре соблазн испытывал нечто вроде золотого века, начиная с эпохи Возрождения и до XVIII века: тогда он был, также как и политес или придворные манеры, конвенциальной аристократической формой, стратегической игрой, без какой-либо особой связи с любовью. В дальнейшем любовь для нас имеет разные тональности, романтические и романические: это уже не игра и не церемониал, это страсть, это дискурс. Это сила желания, которая охватывает нас, это смерть, которая влечет нас. Ничего общего с соблазном. Конечно, любовь приобретала и куртуазные формы в средиземноморской культуре ХІІІ века. Но нынешнее ее понимание выдумали в основном на рубеже XVIII — XIX веков, и направлено оно против поверхностной игры соблазна. Происходит разрыв между формой дуальной игры, стратегической иллюзией и новой, индивидуальной финальностью, исполнением желания — грандиозное восхождение констелляции желания, будь то сексуальные и психические стремления индивида, или политические устремления масс. Как бы то ни было, это желание и его «либерализация» больше не имеет ничего общего с аристократической игрой вызова и соблазна.

Еще один момент: соблазн языческий, а любовь христианская. Это Христос велел любить ближнего и Себя. Религия становится страстью, страданием и любовью, чего не было в архаичных культурах и античных мифологиях, для которых верховная власть [souveraineté] мира заключалась в упорядоченной игре знаков и кажимостей, в церемониальности и метаморфозах, а следовательно, преимущественно в действии соблазна. Никакой страсти во всем этом не было, никакой любви, ничего от возвышенного, божественного или естественного потока, также как не было и потребности в психологии, в этой субъективной внутренней жизни, где расцветет миф о любви*.

Существовал лишь ритуал, и принадлежал он к порядку соблазна. Любовь возникает из разрушения ритуальных форм, из их либерализации. Ее энергия — это энергия распада этих форм, в том числе, магических ритуалов соблазна мира (которые находят свое продолжение в христианских ересях, в виде манихейского или максималистского отрицания реального мира). Жестокие, суровые формы, знак в его чистом функционировании, противопоставленном реальности мира, господство чистой кажимости, без психологии, без страсти, без любви. Эти культуры отмечаются максимальной интенсивностью, любовь и вся ее метафизика спасения возникают словно из их расщепления, из извержения до тех пор тайных, инициационных форм, интенсивно соперничающих между собой. Если любовь, прозелитская, излучающая, экстенсивная энергия, — экзотерична, то ритуал эзотеричен. Любовь — это экспрессия, страстность, признание, коммуникация, а следовательно, переход энергии из потенциального, концентрированного состояния к стадии высвобождения, излучения, тепловой стадии, но также, следовательно — к состоянию застоя и упадка (хронической деградации). Таким образом любовь является закваской [ferment] народной, демократичной религии — в противоположность иерархическим и аристократическим порядкам, которые регулируются правилом.

Таким образом любовь является закваской [ferment] народной, демократичной религии — в противоположность иерархическим и аристократическим порядкам, которые регулируются правилом.

Любовь — это конец правила и начало закона. Это начало беспорядка, когда вещи располагаются согласно страсти, эмоциональному инвестированию, то есть тяжеловесной, обремененной смыслом субстанцией, а не согласно игре знаков, более легковесной, пластичной, более поверхностной субстанцией. Бог начинает любить своих ближних, чего он никогда ранее не делал, и мир перестает быть игрой. Мы унаследовали все это — и любовь является лишь следствием этого растворения правила и энергии, выделяемой этим смешением. Таким образом формой, противоположной любви остается соблюдение ритуала: всюду, где повторно изобретается правило и игра, любовь исчезает. По сравнению с регулируемой и исключительно конвенциональной интенсивностью игры или церемониала, любовь представляет собой систему свободно циркулирующей энергии. Следовательно, она ответственна за всю идеологию либерализации и свободной циркуляции, в ней весь пафос модерности.

Характерной чертой такой универсальной страсти как любовь, является то, что она индивидуальна и что каждый в ней находит только себя. Соблазн имеет дуальный характер: я не могу соблазнить, если я уже не соблазнен, никто не может соблазнить меня, если он еще не соблазнен. Никто не может играть без другого, это принципиальное правило. В то время как любить я могу без взаимности. Если я люблю, а меня не любят, то это моя проблема. Если я не люблю тебя, то это твоя проблема. Если кто-то мне не нравится, то это его проблема. Вот почему ревность является естественной чертой любви, в то время как соблазну она чужда, — эмоциональная связь всегда не уверена, в то время как пакт о знаках однозначен и обязателен. Кроме того, соблазнять кого-то не означает, что в него инвестируют или психологически поглощают, соблазн не знает этой территориальной ревности, которая присущая любви.

Я не хочу сказать, что любовь — это лишь ревность, но к ней всегда приобщается хорошо темперированная [4] ревность, какое-то субъективное требование эксклюзивности. Возможно, ревность даже предшествует любви: первоначально страстность была присуща греческим богам, не знавшим ни любви, ни сентиментальности, однако ужасно ревновавшим друг к другу.

Любить кого-то — значит изолировать его от мира, стирать его следы, лишать его собственной тени, увлекать за собой в смертельное будущее. Любить кого-то — значит, вращаться вокруг него как мертвая звезда, и погружать его в черный свет.

Любить кого-то — значит изолировать его от мира, стирать его следы, лишать его собственной тени, увлекать за собой в смертельное будущее. Любить кого-то — значит, вращаться вокруг него как мертвая звезда, и погружать его в черный свет. Вся ставка сделана на запредельное требование эксклюзивности на все человеческое существо как оно есть. Именно поэтому она и есть страсть: то есть ее объект интериоризируется [5] как идеальная цель [fin], а мы знаем, что идеальным объектом является лишь мертвый объект.

Следовательно, по сравнению с соблазном любовь является более рыхлой формой, более разбавленным раствором [solution], и даже процессом разложения [dissolution]. Впрочем, разложения патетического, по крайней мере в его самых возвышенных формах, например, тех, что породили роман. Эта патетическая выразительность исчезнет в результате следующей перипетии, которая превратит любовь в простую сексуальность. Последняя — всего лишь способ артикуляции отношений, основанный на «объективных» различиях между полами. Соблазн еще церемониален, любовь еще патетична, сексуальность — всего лишь отношения [relationnelle]. От одной формы к другой ставка знаков все больше исчерпывается в пользу органического, энергетического и экономического функционирования, основанного на наименьшем возможном различии, которым является различие полов.

На самом деле это мистификация — половое различие выдавать за первоначальное, основополагающее различие, такое, из которого вытекают все другие, или же все они являются лишь его метафорами. Это игнорирование того, что издавна люди продуцировали намного большую дифференциальную интенсивность посредством искусственных структур, а не исходя из особенностей тела и биологии. По крайней мере, они всегда рассматривали «естественные» различия лишь как частный случай искусственных. В буквальном смысле, чистая половая дифференциация не представляла никакого интереса (другое дело Инь и Ян: это два метафизических полюса, между которыми существуют напряжения, организующие мир). В некоторых культурах дифференциация воин/не-воин, брахман/не-брахман имеет вес гораздо больший, чем половое различие: они продуцируют большую дифференциальную энергию, с большей строгостью и сложностью упорядочивают вещи. Во всех культурах, кроме нашей, различение живого и мертвого, благородного и неблагородного, посвященного и непосвященного гораздо сильнее, чем различение полов. Фактически, сексуальность, в своей биологической и претенциозной очевидности, отмечает самое слабое и самое незначительное различие, то, которое приходит, когда все другие теряются.

На самом деле это мистификация — половое различие выдавать за первоначальное, основополагающее различие, такое, из которого вытекают все другие, или же все они являются лишь его метафорами.

Всякий натуралистический принцип дифференциации неизбежно незначительнее, он далек от того, чтобы породить мощь искусственности знаков, тщательный распорядок, мировой церемониал.

— соблазн — эра эстетического и церемониального различия между полами;

— любовь (страсть) — эра этического и патетического различия между полами;

— сексуальность — эра психологического, биологического и политического различия между полами.

Именно поэтому соблазн и более внятный [intelligible], чем любовь: ведь он разыгрывается в наивысшей, дуальной, совершенно дифференциальной форме. Секс же, среди всех дифференциальных форм, более всего приближается к недифференцированности. Что же касается любви, то она всегда занимает промежуточное место в спектре: награни соблазна и секса, она выражает мир, который двигается от чистой формы различения к чистой форме неразличения — но у нее нет собственной формы и, как таковая, она не поддается описанию. Таинственна вовсе не дуальная фигура соблазна, а скорее индивидуальная фигура субъекта во власти своего собственного желания или в поисках своего собственного образа.

Судьба также преподносит себя с ошеломляющей очевидностью — остается объяснить только не-судьбу. Впрочем, все, что можно сделать, это найти ее причины. Потому что, как и о банальности любви, о ней, коренным образом, нечего сказать.

Соблазн не таинственен — он загадочен.

Как и в тайне [secret], в загадке нет ничего непонятного. Напротив, она полностью интеллигибельна, но ее нельзя высказать, нельзя раскрыть. Такой неизъяснимой очевидностью является и соблазн. Такой является и игра: в основе любой игры лежит фундаментальное и скрытое [secrète] правило — загадка, однако сам процесс не таинственный, нет ничего более понятного, чем ход игры.

Любовь ответственна за все тайны мира, но в ней нет загадочности. Напротив, она обременена смыслом и принадлежит не к порядку загадки, а к порядку отгадки. «Любовь — ключ к загадке» или уж совсем брутально: «Вся истина — в сексе». (Истина, которая чудесным образом обнаружилась в ХХ веке, но с чего вдруг? Не верьте ей: загадка остается неразгаданной и сохраняет всю свою силу соблазна).

«Любовь — ключ к загадке» или уж совсем брутально: «Вся истина — в сексе». (Истина, которая чудесным образом обнаружилась в ХХ веке, но с чего вдруг? Не верьте ей: загадка остается неразгаданной и сохраняет всю свою силу соблазна).

Чем дальше от одной фигуры к другой, от соблазна к любви, затем от желания к сексуальности, и наконец, к откровенной порнографии, тем больше мы приближаемся к малейшей тайне, малейшей загадке, к признанию, экспрессии, разоблачению, разрядке, — короче говоря, к истине, которая в обсценности нашей культуры очень скоро превращается в принудительное выдавливание истины, вынужденное признание, насаждаемое разоблачение… вот только чего? А ничего — разоблачать-то как раз и нечего.

Откуда взялась эта безумная идея о том, что можно раскрыть тайну, выставить напоказ голую сущность, достичь радикальной обсценности? Это само по себе утопия — это не реально, и никогда не было реальным, — об этом знает соблазн и сохраняет свою загадку. Все другие формы, и любовь в особенности, болтливые и многословные. Они много говорят, они хотят высказать слишком многое. Любовь много говорит, любовь — это дискурс. Она высказывает себя и часто достигает кульминации в этом признании [déclaration], на чем и заканчивается. Акт речи в высшей степени неоднозначен, почти неприличен, такие вещи не высказываются — как можно сказать кому-то: «Я вас люблю» — такие вещи слишком хрупки, чтобы быть замкнутыми в тесном пространстве высказывания, хотя, может быть, они только в нем и живут, в таком случае у них и вовсе нет никакой тайны. Такие вещи живут лишь их умолчанием или антифразой: «Не люблю я вас, и все тут» или же: «Я с вами больше не разговариваю» — эти фразы еще нагружены вызовом и интригой соблазна, угрозой любви, и в своем отказе от признания, в изяществе отрицания, все еще сохраняют статус игры и легкость введения в заблуждение.

Впрочем, к счастью, фраза «Я вас люблю» не говорит то, о чем она говорит, и услышать ее надо иначе. Услышать в соблазнительном модусе (у всех глаголов есть скрытый модус: за изъявительным и повелительным наклонениями стоит соблазнительный).

Впрочем, к счастью, фраза «Я вас люблю» не говорит то, о чем она говорит, и услышать ее надо иначе.

Соблазн — это модальность всякого дискурса, включая дискурс любви (по крайней мере на это надо надеяться), он играет со своим высказыванием и касается другого обратной стороной того, что он высказывает. Таким образом «Я вас люблю» сказано не для того, чтобы дать понять, что вас любят, а чтобы вас соблазнить. Это предложение, которое колеблется между двумя аспектами и таким образом сохраняет неразрешимый шарм кажимости, того, что не имеет смысла, а следовательно абсолютно напрасно и опрометчиво хоть сколько-то в него верить. Поверить в «Я вас люблю» значит положить конец всему, включая любовь, так как это значит придать смысл тому, что его не имеет.

Но так бывает в лучшем случае, тогда, когда двусмысленность еще управляет дискурсом. В случае сексуальной потребности нет и следа двусмысленности. Здесь все обозначено, все сказано, в потребности нет тайны, все существует в своем выражении. Если это всего лишь признание в желании, то для признания достаточно найти слова, игра кажимостей здесь ни к чему. И тогда «Я вас люблю» принимает другой оборот: оно уже совсем не соблазнительное, а лишь отчаянно желательное наклонение: «Я прошу любить вас», «Я прошу, чтобы вы меня любили».

Можно согласиться с Лаканом [6]: нет сексуальных отношений, нет истины секса. И «Я тебя люблю», и «Я тебя хочу» говорят совсем об ином: либо о соблазне, либо лишь выражают потребность в любви, потребность в желании — и никогда не говорят о самой любви или о сексе. Поэтому это всегда несостоявшееся свидание, и сексуальность, как говорит Лакан — лишь история этого несостоявшегося свидания. Но, это еще не все, потому что утонченная спираль соблазна описывает вовсе не историю, а игру этого несостоявшегося свидания и то, какое иное удовольствие можно извлечь из этого обворожительного и абсурдного различия, которое природа установила между полами.

Можно согласиться с Лаканом: нет сексуальных отношений, нет истины секса.

Таким образом то, что было вызовом и соблазном, заканчивается заботой. Секс, желание, страсть как забота. Соблазняйте меня, любите меня, доставьте мне удовольствие, позаботьтесь обо мне. Характерная и навязчивая черта, которая может дойти чуть ли не до фетальной [эмбриональной] потребности в любви (фетальные стратегии). Уже в течение двух или трех веков все формы любви (включая любовь к природе) сверхопределяются [over-determination] в нашей культуре материнской любовью и сентиментальностью, которая из этого вытекает. Неподвластен этому лишь соблазн, потому что он не потребность, но вызов, — он противостоит подобной любви так же как дуальное противостоит синкретичному.

Эта любовь является лишь чем-то вроде плавающего либидо, которое распределяется почти везде и отчаянно пытается инвестировать свою оборачиваемость согласно экономике, которая больше не является экономикой систем страсти, но экономикой подсистем интенсивности, холодных и бесстрастных. Экологичное либидо, специфический продукт нашей эпохи: распределенное повсюду в гомеопатических и гомеостатических дозах, оно является тем минимальным приростом [différentiel] страсти, которого достаточно, чтобы поддерживать социальный и психологический спрос [7]. Поскольку оно плавающее, то его потоки можно регулировать, отводить, направлять из одной экологической ниши в другую: оно идеально соответствует порядку манипуляции.

Так энергия распада соблазна переходит в страстный порядок любви и заканчивается в алеаторном порядке спроса.

К счастью, существует обратная реакция, которая исправляет все только что сказанное по поводу просьбы [спроса]. Потому что если отвечать на нее теми же словами, которыми она обращается (или делает вид, что обращается) к вам, то можно совершить грубую ошибку. Возможно, что она просто истерически умоляет, чтобы ее опровергли, отвергли, обманули в ожиданиях, чтобы ответом было, что этого никогда не произойдет. Как и любое рассуждение [discours] произносится лишь с надеждой на то, что его оспорят и отвергнут, так и просьба может лишь умело играть признанием в желании, призывом внимания со стороны другого для того, чтобы поставить ему ловушку, завлечь его, а следовательно, соблазнить.

Если по своей сути просьба является таковой, если она является еще и этим, то отвечать на нее было бы ошибкой. Именно поэтому и не возникает особого желания отвечать на просьбу (люби меня, соблазни меня, доставь мне удовольствие), тогда как ответ на вызов или соблазн происходит спонтанно. И если в амбивалентности просьбы кроется что-то вроде попытки соблазнить, то и лучший способ ответить на нее — это соблазн.

Таким образом все формы в конечном счете оборачиваются сами на себя — обратная реакция обратимости, — и это объясняет почему трудно об этом говорить. Не потому что нельзя что-то сказать, а потому что нельзя сказать ни о чем — так порядок обратимости берет верх [revanche] над линейным порядком дискурса. Эту трудность, к счастью, невозможно преодолеть никогда, в то время как всегда можно говорить, когда нечего сказать.

Любовь никогда не была столь прекрасна, как в легендах и романах. Это таинственная страсть породила романическую форму — или наоборот?

Любовь никогда не была столь прекрасна, как в легендах и романах. Это таинственная страсть породила романическую форму — или наоборот? Неразрешимый вопрос. Но, прежде всего: существует ли то самое душевное движение любви?

Тристан и Изольда. Самая возвышенная история, история фатальной любви. И все же примечательно, что в этой изумительной истории любовь не пробуждается сама и не живет сама собой — для этого нужно любовное зелье. Героев связывает вовсе не какая-то стихийная форма влечения, а жестокое предопределение, которое имеет искусственный характер, в том смысле, что является фиктивным, акцидентальным и неотвратимым пактом, а не естественным душевным движением. Судьба — всегда колдунья, она всегда проходит через трагическую иллюзию знаков. И любовное зелье (которое было бы ошибочно интерпретировать в психологическом смысле как «метафору страсти») — знак вторжения этого колдовского эффекта. Вся страсть Тристана и Изольды — вызов существованию божественного права: известно, что оба влюбленных были признаны святотатцами. Дело в том, что зелье, которое они принимают — это кощунство, закрепляющее пакт соблазна и предопределения, полностью противоречащий законам любви божественного права, где знаки обмениваются между собой в своей идеализированной форме.

Итак, снова возвращаемся к тому же: любви не существует. Она должна существовать, но не существует. У влюбленных романтической эпохи не было другого выхода, кроме как совершить совместное самоубийство, чтобы абсолютизировать невозможный обмен. Возвышенность любви — в антиципации [8] своей собственной смерти. Любовь-страсть может существовать лишь в этом антиэротическом, антиестественном головокружении, которое никогда не может быть образом жизни. Ничего общего с нашим образом любовной жизни, идеальной встречей двух желаний и двух удовольствий.

Можно, впрочем, задаться вопросом, не изобрели ли эту форму банализированной любви, ставшей формой обмена (эмоционального и полового), чтобы избежать фатальности другого?

Производить обмен и знаки обмена — единственный способ избежать судьбы и бессмысленных [insensé] знаков. Никакого любовного зелья, никакого вызова. Ни страсти, ни нежности [tendresse]. Таким образом жизнь защищается от смертоносных форм искусственности и жертвенности. От соблазна, будь то соблазн смерти или соблазн самой любви, когда вместо образа жизни или любви он превращается в убийственную фривольность, которая отвлекает нас от нашего собственного конца [fin].

Среди основных фривольностей произвольного использования удовольствия и неудовольствия — фигура судьбы. Такое использование относится к компетенции одного лишь Бога. Среди второстепенных фривольностей — возможность любить и быть любимым. Это оставлено человеческим существам — патетическая констелляция настроений, желаний и выражений лиц.

Большинство вряд ли хотят, чтобы их соблазняли, они хотят, чтобы их любили. Им хочется испытывать страсть, удовольствие и радость семейной жизни. Очевидно, надо стремиться, чтобы тебя любили из страха быть соблазненным, несомненно, нужно любить, чтобы не соблазнять.

Любовь — это нечто вроде психологического инцеста, патетического сближения в противостоянии жестокой игре соблазна.

Любовь — это нечто вроде психологического инцеста, патетического сближения в противостоянии жестокой игре соблазна.

В сущности, у любви нет никакого собственного [душевного] движения (Eppur si muove! [9]). Или же оно отменяется порядком вызова и судьбы. Или отменяется в форме обмена и просьбы [спроса]. Как в том анекдоте где ссорятся два супруга. Жена упрекает мужа: “You give me love because you want sexe” (Ты даешь мне любовь, потому что хочешь секса!) А муж в ответ: “You give me sex because you want love”! (Ты даешь мне секс, потому что хочешь любви).

Когда секс и любовь приобретают мирскую форму домашней экономики, они вполне могут стать предметом обмена. Как только они теряют возвышенную [sublime] форму судьбы, они низвергаются в подсознательную [subliminale] форму обмена. И здесь возможны любые компенсации и замещения: ты даешь мне секс, я даю тебе любовь.

Во всем том, что является обменом, есть возможности размена. Но не в соблазне, который точно не является обменом, но вызовом. В соблазне не может быть равновесия, оптимизации обменных отношений, что так непросто, но все же возможно на уровне секса. Вот почему единственной действительно смертельной депривацией [10] является депривация соблазна.

В этом и заключается смысл того анекдота, ведь оба супруга в этой ссоре только и делают, что фактически разоблачают [dénoncer] возможность двустороннего обмена. И единственное, чего они хотят — это соблазн!

Единственное, что вам никогда не простит женщина, это не то, что вы ее не любите, а то, что вы ее не соблазнили, или же что она не соблазнила вас.

Во всяком случае, единственное, что вам никогда не простит женщина, это не то, что вы ее не любите (с любовью или сексом всегда все улаживается), а то, что вы ее не соблазнили, или же что она не соблазнила вас. Этого ничем не искупишь, и какую бы любовь и нежность вы ей не давали, в конце концов она всегда будет использовать их для жестокой мести. Не сумев соблазнить, она будет стремиться вас уничтожить. Все любовные и сексуальные грехи можно простить, потому что они не являются оскорблением. Лишь соблазн трогает за живое душу, которая находит покой лишь в убийстве.

Отсюда и проистекает то, что я называю злым духом страсти.

В основе самых страстных, самых прекрасных и самых отчаянных порывов всегда кроется злой дух, который изо всех сил старается поймать другого в ловушку.

Даже в самый наивный и самый безумный момент любви есть дьявольское искушение иронически отогнать ее перверсивным действием.

Есть нечто сильнее, чем страсть: иллюзия. Сильнее, чем секс или счастье: страсть иллюзии. Соблазн, соблазн, всегда соблазн. Расстроить эротическую силу властной силой игры и стратагемы — устроить ловушку в самом опьянении любви и прямо с седьмого неба мастерски проторить ироническую дорогу в ад — это и есть соблазн, это и есть форма иллюзии, это и есть злой дух страсти.


Примечания:

*Но если взять соблазн в христианском понимании, то все меняется: соблазн начинается вместе с христианством, он является дьявольским колдовством, которое призвано возмутить божественный порядок — или даже это сам Христос, потому что, согласно Ницше, тот пришел соблазнить людей своим человеческим обликом, развратить их психологией и любовью. И наоборот, никакого соблазна в Греции, где любовь гомосексуальная и педагогичная — не страсть, а добродетель.

[1] Игра слов: solution в переводе с французского означает «раствор» и «разрешение» (задачи, проблемы).

[2] Кажимость — субъективное выражение сущности вещей в поверхностных, неустойчивых, случайных проявлениях, зависящая от воспринимающего субъекта; выражает не всю сущность, а лишь её момент, реальность, в которой может находить отражение действительность.

[3] Обсценный, обсценность — в текстах Бодрийяра это слово означает не только «непристойный» или «неприличный»: он обыгрывает в этом термине еще и слово «сцена», то есть отсутствие сцены, неуместность, неприсценность.

[4] Аллюзия с циклом произведений И.С. Баха «Хорошо темперированный клавир».

[5] Интериоризация — (франц. iiiteriorisalion, от лат. interior внутренний), переход извне внутрь. В психологии — формирование внутренних структур человеческой психики благодаря усвоению структур внешней социальной деятельности.

[6] Лакан, Жак (1901-1981) — французский философ и психиатр. Одна из самых влиятельных фигур в истории психоанализа.

[7] Спрос — (demande), многозначное слово. Спрос, потребность, просьба, запрос, заказ — Бодрийяр использует эту многозначность.

[8] Антиципация — предвосхищение, предугадывание, представление о предметах или событиях, возникающее до их реального проявления.

[9] И все–таки она вертится! — известное изречение, приписываемое Галилею.

[10] Депривация — сокращение либо полное лишение возможности удовлетворять основные потребности — психофизиологические либо социальные.


Jean Baudrillard. LES STRATÉGIES FATALES (1983). Перевод: А. Качалов (exsistencia)



Так же перевел на русский:

Жан Бодрийяр. Симулякры и симуляция / Simulacres et simulation (1981), рус. перевод 2011 г., — М.: Постум, Рипол-классик, 2015, 2016.

Жан Бодрийяр. Дух терроризма. Войны в Заливе не было: сборник / La Guerre du Golfe n’a pas eu lieu (1991). L’Esprit du terrorisme (2002). Power Inferno (2002), рус. перевод 2015 г., — М.: Рипол-классик, 2016.

Надеюсь, что удастся еще пробить такие известнейшие вещи Бодрийяра как «Заговор искусства» (книгу), «Идеальное преступление» и Библию постмодернизма «Фатальные стратегии» (в работе).

Напомним, что в библиотеке Bookmate (по промокоду GORKY — месяц бесплатно) доступны уже вышедшие книги Бодрийяра, а также переводчика:

Дух терроризма. Войны в Заливе не было

Симулякры и симуляция

Ампутация души

Author

Valentina Slivko
Alesha Larin
Anna Lost
+16
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About