Donate
Technology and Science

Мягкие субверсии: Пост-Медиа

German Skrylnikov12/12/24 14:30202

ПОСТМОДЕРНСКИЙ ТУПИК И ПОСТ-МЕДИА ПЕРЕХОД

Крах определённого представления о прогрессе и модерности пошатнул веру в возможность освободительных социальных практик. В то же время социальные отношения как будто заморозились: иерархии и сегрегации укрепились, а бедность и безработица начали восприниматься как неизбежное зло. Профсоюзы все еще цепляются за последние доступные им институты, погружаясь в корпоративизм и консервативные позиции. Коммунистические левые силы неуклонно скатываются в догматизм, тогда как социалистические партии, стремясь выглядеть надёжными технократическими партнёрами, отказываются от прогрессивных критик. Не удивительно, что идеологии, ранее нацеленные на справедливое переустройство общества, утратили свою значимость и доверие. Значит ли это, что мы обречены стоять, сложа руки, перед восходом нового порядка жестокости и цинизма, который стремится захватить планету с твердой уверенностью в своем господстве? Именно к такому, увы, выводу пришли многие интеллектуалы и художники, особенно те, кто ассоциирует себя с модой на постмодернизм.

Я пока оставлю в стороне вопрос о масштабных рекламных кампаниях, проводимых менеджерами современного искусства: будь то «неоэкспрессионизм» в Германии, «плохая живопись» или «новая живопись» в США, «трансавангард» в Италии или «новый фовизм» во Франции. Иначе было бы слишком просто показать, что постмодернизм — это лишь последние судороги модернизма, реакция и до определенной степени отражение формалистских и редукционистских злоупотреблений последнего, от которых он, в конечном итоге, мало чем отличается. Без сомнения, из этих школ выйдут талантливые художники; их личный дар защитит их от вредных последствий подобной рекламы. Но возрождения творческой линии, на которое они надеялись, не случится.

Архитектурный постмодернизм, будучи более тесно связанным с глубоко тенденциями ретерриториализации современной капиталистической субъективности, представляется мне, напротив, гораздо менее поверхностным и более показательным для роли, отведенной искусству доминирующими структурами власти. Позвольте пояснить. На протяжении всей истории, несмотря на случайные отклонения, капиталистический импульс всегда сочетал два фундаментальных компонента. Один из них — это разрушение социальных территорий, коллективных идентичностей и традиционных систем ценностей. Второй компонент — это воссоздание, пусть даже искусственными средствами, индивидуализированных персональных рамок, схем власти и моделей подчинения, которые, если и не идентичны разрушенным, то по крайней мере функционально сходны с ними. Этот процесс я определяю как движение ретерриториализации. Таким образом, когда революционные детерриториализации, связанны с научным, техническим и художественным развитием, сметают всё на своём пути, одновременно начинается стремление к субъективной ретерриториализации.

И это противоречие становится ещё более острым с поразительным расширением коммуникативных и информационных машинных систем, которые направляют свои детерриториализирующие эффекты на человеческие способности, такие как память, восприятие, понимание, воображение и так далее. В результате определённая формула антропологического функционирования, определённая наследственная модель человечества оказывается, по сути, захваченной. Я считаю, что коллективная субъективность уступает место абсурдной волне консерватизма, которую мы сейчас наблюдаем, из-за неспособности должным образом справиться с этой поразительной мутацией. Что касается вопроса, при каких условиях можно было бы снизить уровень этих зловещих тенденций и какую помощь могут оказать оставшиеся островки освободительного желания, всё ещё выныривающие из этого потока, это и есть вопрос, лежащий в основе моего предложения перейти к эпохе постмассмедиа. Не углубляясь в дальнейшие рассуждения, мне кажется, что этот процесс опасной ретроградной субъективной ретерриториализации может радикально измениться в день, когда будут достаточно утверждены новые эмансипационные социальные практики и, прежде всего, альтернативные сборки субъективного производства, способные соединиться с молекулярными революциями нашей эпохи иначе, чем через консервативную ретерриториализацию.

Обратимся теперь к нашим постмодернистским архитекторам. Для некоторых из них термин «ретерриториализация» можно применять не только в переносном смысле, например, Леон Криер[1] просто предлагает строить новые города с традиционными улицами, площадями и районами. У Роберта Вентури[2]  речь идет не столько о ретерриториализации пространства, сколько о разрыве с временем, об отказе как от устремлений модернистов, вроде Ле Корбюзье, направленных в будущее, так и от ретроспективных мечтаний неоклассицистов, а правильней принимать существующее положение вещей таким, как оно есть. Более того, Вентури восторгается самыми прозаическими аспектами: «коммерческими полосами», окруженными «украшенными сараями», которые разрушают городскую ткань Соединенных Штатов. Он доходит до восхваления китчевых украшений на газонах пригородов, сравнивая их с работами Ле Ноетра. Когда в области изобразительного искусства молодым художникам приходится подчиняться правилам рыночных мастеров — из-за чего они оказывались на обочине — одна за другой усваивались самые ретроградные ценности неолиберализма. Живопись, для господствующих классов, всегда была лишь «дополнением к душе», символом престижа, тогда как архитектура всегда занимала важное место в создании территорий власти, размещении её символов и утверждении её долговечности.

Находимся ли мы в самом центре того, что Жан-Франсуа Лиотар называет постмодернистским состоянием, которое, в отличие от автора, я понимаю как парадигму всех подчинений и компромиссов с текущим статус-кво? На фоне краха легитимности того, что он называет великими нарративами (например, дискурс Просвещения, дискурс Гегеля о самореализации Духа или марксистский дискурс об освобождении рабочих) по мнению Лиотара, следует подозрительно относиться даже к самым неопределённым порывам коллективных социальных действий. Все согласованные ценности, по его словам, становятся устаревшими и сомнительными. Лишь «малые нарративы» легитимации, «прагматика языковых частиц», множественные и разнородные, чья результативность ограничена временем и пространством, могут спасти некоторые ценности справедливости и свободы. Здесь Лиотар примыкает к другим теоретикам, таким как Жан Бодрийяр, для которых социальное и политическое всегда были ловушками, «видимостью», от которой лучше избавиться как можно быстрее. Всякое социальное волнение сводится к языковым играм (здесь чувствуется влияние лакановского «означающего»), а единственным лозунгом, который Лиотар, бывший лидер левой газеты «Социализм или Варварство» [Socialisme ou Barbarie], удаётся спасти от катастрофы, становится право на свободный доступ к памяти компьютеров и базам данных.

Будь то художники, архитекторы или философы, герои постмодернизма имеют одно общее: они считают, что сегодняшние кризисы в искусстве и социальных практиках могут привести лишь к полному отказу от любых коллективных проектов. Давайте займемся нашим садом, и желательно в соответствии с практиками и обычаями наших современников. Не создавайте волнений! Создавайте моду, измеряемую рынками искусства и мнений, фильтруемую через рекламные кампании и опросы. Что касается обыденной социальности, постмодерн вводит принцип «достаточной коммуникации», который призван уравновесить и обеспечить эфемерную согласованность социальных сил. Это является сдвигом от более ранних социологических взглядов, например, французской социологии, где социальные факты рассматривались как реальные сущности. В постмодернизме эти факты превращаются в мимолетные, нестабильные облака дискурса, плавающие в абстрактном, знаковом эфире, что отражает отход от традиционного понимания социальных структур и фактов.

Но откуда, им пришла идея, что социум может быть таким образом сведён к фактам языка, а те, в свою очередь, — к бинаризуемым или «цифровым» цепочкам значений? На этом пункте постмодернисты вряд ли предложили что-то новое! Они полностью следуют традиции — самой модернистской — структурализма, влияние которого на гуманитарные науки, похоже, должно быть продолжено в самых худших условиях англосаксонского системизма. Секретная связь между этими учениями, как мне кажется, заключается в их подпольной природе, отмеченной редукционистскими концепциями, распространёнными сразу после войны теорией информации и первыми исследованиями кибернетики. Ссылки, которые эти различные доктрины без усталости заимствовали от новых коммуникативных и информационных технологий, были настолько поспешными и плохо управляемыми, что они отбросили нас далеко назад по сравнению с феноменологическими исследованиями, которые предшествовали им.

Необходимо вернуться к простой истине, но весьма значимой: concrete social assemblages (конкретные социальные сборки) — это не просто «первичные группы» из американской социологии, которые принадлежат сфере экономики мнений. Эти сборки затрагивают гораздо большее количество факторов, чем только языковое поведение: этнологические и экологические измерения, экономические полусемиотические компоненты, эстетические, телесные, фантазматические, которые не сводимы к семиологии языка. Постмодернистские философы, несмотря на все их исследования, остаются верными структуралистскому подходу, не способному связать субъективные факты с бессознательным, эстетикой и микрополитическими проблемами. Если сказать прямо, я считаю, что эта философия не является философией; это не более чем окружающее состояние сознания, «состояние» мнений, которое черпает свои истины из текущего интеллектуального климата. Почему, например, эта философия пытается создать серьезную теоретическую поддержку своей идеи, касающейся хрупкости социума? Разве всесилие массовых медиа не компенсирует тот факт, что любые социальные связи могут легко выдерживать нивелирование и инфантилизацию капиталистического производства знаков? Старое лакановское изречение «знак представляет субъект для другого знака» может быть девизом новой этики отчуждения. Но это не повод для радости, хотя постмодернисты так и делают. Нам стоит сосредоточиться на том, как выйти из этого тупика.

То, что производство наших первичных сигналов [signaletic raw] все больше зависит от вмешательства машин, не означает, что человеческая свобода и креативность неизбежно обречена на отчуждение из-за механических процессов. Ничего не запрещает машинным сетям вовлекаться в процесс субъективации, а не наоборот контролировать субъект машиной. Иными словами, ничто не мешает симбиотическим отношениям между машинной системой и человечеством. Для этого стоит провести различие между первичными сигналами и субъективными выборами, которые определяют логики автоссылок и интенсивности бытия, отказывающиеся от подчинения аксиомам теорий. Под этим я понимаю все области принятия решений, которые вступают в игру через сборки высказываний (коллективных и/или индивидуальных). В то время как сигналы определяются логиками дискурсивных ансамблей, отношения которых можно отнести к объектам, проявляющимся согласно внешним координатам (пространственно-временным-энергетическим), выборы определяются логикой авто-ссылок, принимающими форму экзистенциальной интенсивности, отказывающейся от подчинения аксиомам теорий. Эти логики, которые я также назову логикой тел без органов или логикой экзистенциальных территорий, имеют общую особенность: их объекты онтологически неоднозначны. Они являются объектами-субъектами, которые не могут быть обнаружены или осмыслены как фигуры, представленные на фоне координат репрезентации. Мы не можем постигнуть их извне; мы можем лишь принять их, взять на себя через экзистенциальный перенос.

«Транверсальная» функция этих амфиболических объектов, их способность пересекать районы времени и пространства, а также нарушать идентификационные присваивания, находится в центре фрейдовской карты бессознательного, а также, хотя и в другом смысле, в заботах лингвистов, занимающихся высказываниями/произношениями [enunciation].

Первичный процесс, идентификация, перенос, частичные объекты, функция фантазии «после факта» — все эти знакомые психоаналитикам понятия так или иначе подразумевают существование вездесущности и рекурсивности (проспективности) сущностей, которые они ставят под вопрос. Однако, подчиняя логику бессознательного логике доминирующей реальности (где интерпретация сводится к переводу одного в термины другого), Фрейд утратил специфику того, в что некоторые семиотические сегменты, будучи выведенными из контекста своей обычной означающей «миссии», могли приобрести особую силу экзистенциального производства. (в нейрозе, перверсии, психозе, сублимации и т. д.). Лакановая триада Реального, Воображаемого и Символического лишь усилила разобщенность этих сфер в их взаимосвязях.

Лингвисты, занимающиеся теориями высказывания и речевых актов, отметили, что некоторые языковые сегменты, помимо их классических функций значения и денотации, могут обладать особой прагматической эффективностью. Они могут кристаллизовать позиции говорящих субъектов или определять определенные ситуационные рамки (например, президент, заявляющий: «Заседание открыто», тем самым открывает заседание). Но они также полагают, что им следует ограничить значение своего открытия своей конкретной областью, тогда как на самом деле эта «экзистенциализирующая» функция, та самая, которая должна, по логике вещей, также подразумевать окончательный разрыв структуралистского подхода, в котором они продолжают ограничивать язык. Язык не просто индексирует общие субъективные позиции в рамках высказываний, такие как дейктические элементы[3], или задаёт контекстуализацию дискурса. Главное его назначение — кристаллизовать прагматические уникальности, катализировать самые разнообразные процессы индивидуализации, включая определение воспринимаемых территорий и развёртывание нематериальных вселенных внутренней референции.

Разумеется, прагматика «приведения в бытие» не является исключительной прерогативой языка; все другие семиотические компоненты и процедуры естественного и машинного кодирования участвуют в этом процессе. Лингвистическое означающее необоснованно занимает главенствующую позицию, полученную в системе капиталистической субъективации, поскольку поддерживает логику всеобщей эквивалентности и политику абстрактной капитализации власти. Однако другие машины семиотизации могут управлять состоянием мира, разрушая символическую гегемонию массмедиа. Эти режимы требуют конструктивной работы на пересечении аналитических, эстетических и социальных практик, а не постмодернистской спонтанности.

Появление новых практик субъективации в постмедийную эпоху будет значительно облегчено за счет согласованного переосмысления технологий коммуникации и информации, если они будут способствовать:

1.    Формированию инновационных форм диалога и коллективной интерактивности, что может привести к переосмыслению демократии.

2.    Миниатюризации и персонализации оборудования, позволяя переосмыслить медийно-машинные средства выражения; особенно в соединении через сети баз данных, которые откроют удивительные перспективы.

3.    Бесконечному умножению «экзистенциальных операторов», открывающих доступ к мутантирующим творческим мирам.

Наконец, отметим, что мультицентричность и субъективная автономизация постмедийных операторов не будут сопровождаться их замкнутостью на себе или уходом в постмодернистское отчуждение. Грядущая постмедийная революция должна взять на себя (с несравнимой эффективностью) задачи, которые в настоящее время осознаются лишь миноритарными группами. Именно они понимают смертельный риск для человечества, связанный с такими проблемами, как:

·       гонка вооружений и накопление ядерного оружия;

·       мировой голод;

·       необратимые экологические повреждения;

·       масс-медийное загрязнение коллективной субъективности.

По крайней мере, я надеюсь на это и призываю вас предпринять шаги в этом направлении. Если это не наш путь в будущее, я мало верю в счастливый конец этого тысячелетия!

ВСТУПЛЕНИЕ В ЭПОХУ ПОСТ-МЕДИА

Какими способами мы можем ускорить приход того, что я назвал постмедийной эпохой? Какие теоретические и практические условия способны способствовать осознанию "реакционного" характера текущей волны консерватизма, которую я не считаю неизбежной эволюцией развитых обществ?

Если "организованные меньшинства" должны стать лабораториями мысли и экспериментов для будущих форм субъективации, как они могут структурироваться и объединяться с более традиционными формами организаций (партии, профсоюзы, левые группы), чтобы избежать изоляции и репрессий, угрожающих им, при этом сохраняя свою независимость и уникальные черты? Этот же вопрос касается и рисков их кооптации государством.

Можно ли представить себе распространение "меньшинств, находящихся в становлении", способных диверсифицировать факторы субъективной автономии и экономического самоуправления в социальном поле? Совместимы ли они с современными системами производства и циркуляции, которые, по-видимому, требуют всё большей интеграции и концентрации в своих процедурах принятия решений?

Переосмысление всех способов производства субъективности требует переопределения бессознательного за пределами ограничивающих рамок психоанализа. Бессознательное больше не должно сводиться исключительно к интро-психическим сущностям или лингвистическим знакам, поскольку оно должно учитывать разнообразные семиотические и прагматические измерения, связанные с множеством экзистенциальных территорий, машинных систем и бестелесных универсумов. Я назвал его шизоаналитическим, чтобы отделить его от психоаналитического бессознательного, которое, по моему мнению, слишком привязано к персонологическим образованиям эго, переносу и идентификациям, не говоря уже о том, насколько оно непоправимо отягощено фиксированными и психогенетическими концепциями относительно инстинктивных объектов. Тем не менее, я не намеревался ограничиваться исключительно психозами. Я хотел открыть его для разной шизы [variety of schizzes], таких как любовь, детство, искусство и т. д. В отличие от фрейдистских комплексов, шизоаналитические структуры являются местами как внутренних трансформаций, так и переносов между преперсональными уровнями (например, теми, что Фрейд описывает в «Психопатологии повседневной жизни»), и постперсональными уровнями, которые можно глобально отнести к медиамиру, расширяя понятие медиа на любые системы коммуникации, перемещения и обмена. С этой точки зрения бессознательное становится «трансверсалистским» благодаря умению пересекать самые разные порядки, происходящие от абстрактных и уникальных машин, не привязываясь к какой-либо конкретной субстанции выражения и сопротивляясь универсалиям и структурным матемам. Таким образом, эго-сущность, ответственная за сущность субъекта и реальные и воображаемые действия человека, рассматривается только как более или менее транзиторное пересечение структур высказывания, различающихся по размеру, природе и продолжительности. (Хотя это не представлено буквально, аналогичное вдохновение можно найти в анимистических картографиях субъективности.)

Анализ должен радикально изменить попытки решения напряжений и конфликтов, которые уже «запрограммированы» в индивидуализированной психике через перенос и интерпретацию. Вместо этого он будет задумываться о высказываниях и переносить их таким образом, чтобы преодолеть растущие общественные противоречия между (а) представлениями и способами восприятия, связанными с телом, сексуальностью, социальными, физическими и экологическими условиями, а также с различными фигурами инаковости и конечности, сформированными технико-научными мутациями, особенно через информацию, электронику и образы; и (б) социальными и институциональными структурами, юридическими и нормативными системами, государственными аппаратами, моральными, религиозными и эстетическими нормами, которые, несмотря на кажущееся продолжение, на самом деле угрожают и подрываются изнутри детерриториализующими напряжениями предыдущих молекулярных регистров, что приводит к остановке каждого эволюционного процесса, его увеличению молекулярности, удержанию самых устаревших форм, даже в ущерб функциональной эффективности.

В отличие от трансцендентального субъекта философской традиции (замкнутой в себе монады, которую структуралисты считают открытой для инаковости исключительно благодаря языковому означающему), прагматические выразительные установки [enunciative arrangements] имеют разные направления. Их субъективные формирования, на пересечении гетерогенных компонентов, не могут быть сведены к единой семиотической сущности. Например, экономическая субъективность не может быть приравнена к эстетической субъективности: характер комплекса Эдипа у хорошо воспитанного мальчика с Верхнего Ист-Сайда Нью-Йорка будет совершенно отличаться от мальчика из бразильской фавелы.

Разъяснение внутреннего состава различных «структур» и их взаимных отношений требует двух типов логики:

1.    тех, которые касаются дискурсивных ансамблей, определяющих отношения между потоками и машинными системами, ссылающимися на различные типы энергетико-пространственно-временных координат;

2.    тех, которые касаются недискурсивных без-органных тел, определяющих отношения между экзистенциальными территориями и само-ссылающимися [endo-referring] бестелесными вселенными.

Введение в анализ таких понятий, как эндореференция[4] или автоорганизация, не подразумевает отказ от обычных областей научной рациональности, а представляет собой разрыв с научным каузализмом. Например, считается, что шизоаналитическая карта не является "вторичной" относительно экзистенциальных территорий, которые она представляет; нельзя даже сказать, что она их представляет, потому что карта сама порождает эти территории.

Связанный вопрос: разве любое эстетическое производство не зависит так или иначе от такого картирования, которое не требует теории сублимации влечений? Как только бессознательная субъективность рассматривается с точки зрения гетерогенности ее компонентов, ее многоформенной продуктивности, микрополитической интенциональности, стремления к будущему, а не фиксации на прошлых стратификациях, фокус анализа будет систематически смещаться с высказываний и семиотических связей на выразительные инстанции. Его напряжение на будущее, а не на зафиксированные прошлые стратификации, будет систематически смещать фокус анализа с высказываний и знаковых связей на выразительные инстанции. Вместо анализа фиксированных дискурсивных элементов будет рассматриваться конституирующие условия "дающего". Больше не будет смысла гоняться за абсурдом и парадигматическими блужданиями, пытаясь их закрепить на интерпретативных или структуралистских решетках. Сингулярности желания, те неназываемые остатки значений, которые психоаналитики считали частью объектов, больше не будут восприниматься как пределы аналитической эффективности, а будут рассматриваться как потенциал для процессуальных улучшений.

Например, вместо того чтобы акцентировать внимание на символической кастрации, переживаемой как пост-Эдиповское подчинение, акцент будет сделан на «контингентных выборах», которые ограничивают и придают экзистенциальную состоятельность новым прагматическим полям. Исследования должны уделять особое внимание сингулярным достоинствам знаковых связей, поддерживающих такие выборы (ритурнели, черты лица, становление-животными и т. д.). Параллельно с их знаковыми функциями значимости и обозначения они развивают экзистенциальную функцию, катализирующую новые вселенные ссылок. За относительным бессмыслием неудавшихся высказываний больше не скрывается тайный смысл, который шизоаналитическая прагматика выведет на свет, или латентный импульс, который она попытается освободить. Она сосредоточится на разворачивании бесчисленных бесформенных, неделимых материалов, которые, как научил нас опыт желания, способны увести нас далеко за пределы самих себя и территориальных ограничений, в неожиданные вселенные возможностей. Таким образом, активные а-значащие процессы экзистенциальной сингуляризации заменят пассивную бессмысленность, являющуюся предпочтительным объектом герменевтики.

Когда всё становится эквивалентным всему остальному, единственными важными вещами становятся уродливые компульсии к абстрактному накоплению власти над людьми ради различных видов связей и жалкое возвышение зеркального престижа. В таких мрачных условиях сингулярность и конечность неизбежно считаются скандальными, а "воплощение" [incarnation] и смерть воспринимаются как грехи, а не как часть ритмов жизни и космоса. Я не призываю к возвращению к восточной мудрости, которая может нести с собой худшие виды отречения, и не отвергаю великие эквиваленты капитализма — энергию, либидо, информацию — без осторожных или тщательных экспериментов с альтернативами. Даже капитал может быть переконвертирован в надежный инструмент экономической записи. Всё, что нужно, это заново изобрести его использование, не догматичным и программным образом, а через создание других "экзистенциальных химий" [existential chemistries], открытых для всех перераспределений и превращений этих "солей сингулярности" [singularity salts], которые могут раскрыть тайные искусства и анализ.

Анализ снова. Но где? Как? Везде, где возможно. Там, где неизбежные противоречия выходят на поверхность. Где тревожные разрывы смысла сбивают нас с толку среди повседневной банальности, невозможной, но вполне жизнеспособной любви, всевозможных конструктивистских страстей, которые подрывают сооружения болезненной рациональности… Это может быть индивидуально, для тех, кто стремится прожить свою жизнь как произведение искусства; двойственно во всех возможных формах, включая, почему бы и нет, психоаналитическую кушетку, если она была тщательно очищена; множественно — через групповую, сетевую, институциональную и коллективную практики; и, наконец, микрополитически благодаря другим социальным практикам, формам самовозвышения и боевых действий, которые через систематическое выведение социального желания из центра ведут к мягким подрывам и незаметным революциям, которые в конце концов изменят лицо мира, сделав его счастливее. Признаемся: это давно назрело.

[1] Леон Криер — люксембургский архитектор, теоретик и критик современной архитектуры, известный своими работами в духе традиционного городского дизайна. Криер выступал против модернизма и поддерживает возрождение классических архитектурных и градостроительных форм. Он оказал значительное влияние на развитие движения «нового урбанизма».

[2] Роберт Вентури — американский архитектор, теоретик постмодернизма, автор книги «Сложности и противоречия в архитектуре». Вентури критиковал строгие принципы модернизма и продвигал более эклектичный подход, принимая разнообразие, орнамент и элементы массовой культуры в архитектуре.

[3] Дейктические элементы (или дейктика) — это языковые выражения, которые зависят от контекста высказывания и указывают на определённые аспекты ситуации: время, место, участников. Например, слова "здесь", "там", "сейчас", "я", "ты" или "это" относятся к дейктическим элементам, потому что их значение становится понятным только в конкретном контексте общения. Они помогают уточнить смысл высказывания, связывая его с реальной или воображаемой ситуацией.

[4] Эндореференция — это концепция, описывающая отношения, при которых элементы в высказывании или системе ссылок направлены друг на друга внутри этой же системы, без внешних ссылок на внешние объекты.

Author

Оля Зу(е/є)ва
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About