"Вадим и Диана", отрывок №3
Через малое — не стоящее подробного описания — время тёмно-синий «Opel» Коцака подъехал к величественному жёлтому зданию с большими окнами и рядом белоснежных коринфских колонн. На фронтоне палаццо декларативно сиял год сотворения — это был 1937-ой год. В боковой нише безликая советская Венера держала над головой каменный шар, готовый обернуться и символом мира, и спортивным снарядом, ожидающим движения сильных рук вечно юной комсомолки. Чугунные створы ворот медленно разверзлись и мы почти триумфально въехали под тиранически массивные своды арки.
— Ты впервые у меня.
— Странно …да?
— Совсем нет. Я затворник и случайностей на моей территории не бывает.
— Видимо, я чересчур поспешно составил твой портрет.
— Ах… И не ты один.
Квартира Коцака самодовольно выставляла последствия ремонта. Меня удивило само четырехкомнатное пространство его семейного жилища. О том, что семья у Коцака действительно была, говорили разбросанные по прихожей детские игрушки и несколько пар элегантной женской обуви, выдающие пол ребёнка и вкусы супруги. Высокие потолки прихожей при первом знакомстве поражали кричащей парадностью, чуть сглаженной успокоительным эффектом пастельно-оранжевых обоев. Стену против входной двери скрывала огромная плиточная мозаика, воссоздающая известное полотно Дали «После дождя». Чуть выше изображения на декоративных крюках лежало старое охотничье ружьё с театрально взведёнными курками; над ним висели портреты Фрейда и Эйнштейна.
— Здесь мой двадцатый век, — прорекламировал Станислав прихожую, одновременно увлекая меня через арочный проход на кухню.
Я сел за круглый мраморный стол. Хозяин засунул в микроволновую печь два куска курицы и открыл окно, чтобы выкурить привычную сигарету. Его левая рука обхватила бицепс согнутой правой, а ноги то и дело слегка сгибались в коленях, словно принимая на себя груз мыслей, одолевающих вихрастую голову Коцака.
Затушив дымящийся остаток в глиняной пепельнице, Станислав достал из бара бутылку сухого и предложил выпить за «блаженство свободного мужского дня». Сделав два ободряющих глотка, я спросил о первом, что пришло в голову:
— Зачем тебе эти безумные собрания непонимающих друг друга людей?
Коцак неспешно поставил бокал на стол, разгладил большим и указательным пальцами воротничок дорогой серебристой рубашки, сделал на лбу две едва уловимые складочки и слегка прищурил левый глаз… (Наваждение. Его движения отнимали у моего внимания целую вечность). Он заговорил откуда-то издалека, голосом, которого я никогда не слышал:
— Я недавно прочитал одну занимательную книжку. Прочитал быстро, хотя объём был довольно приличный — настоящий романный объём… Я прочитал её и подумал: зачем автору нужен был именно такой персонаж? Знаешь, в его герое слились воедино Крошка Цахес, Смердяков, профессор Мориарти, капустный слизняк и ещё
(– Уж не пародия ли ты? — чуть не сорвалось с моих винных губ.)
— Я обожаю экстравагантные поступки. В детстве я проворачивал разные интересные штуки с представителями царства насекомых. Июль. Дача. Я выбегаю на зелёное пространство шести жалких соток и ловлю там крылатых жужжащих тварей для увлекательных опытов на пыльном чердаке. Один раз я посадил в литровую банку шмеля, осу, бабочку-крапивницу, пчелу и здоровую навозную муху. Я думал, что насекомые затеют меж собой драку и до смерти зажалят друг друга, но ошибся. Крылатая братия вместо гладиаторского поединка принялась тупо биться о стеклянную преграду. Наверное, думала, что под общим напором банка лопнет и вот она свобода… Первой выдохлась пчела, за ней шмель и бабочка. Только неуёмные оса и муха продолжали ритуально колотиться о гладкие внутренности тары. Мне быстро надоело их мельтешение и я прыснул в банку шипучим ядом. Все твари, кроме осы, мгновенно подохли. Её полосатое тельце ещё долго умирало в пыли, прилипшей к раме чердачного окна. Какое изящество, какая красота неизбежной смерти! Умирающего младенца-бабочку невозможно сравнить с эмансипированной женщиной-осой. Настоящей женщиной, готовой ужалить в любую минуту бытия и готовой к небытию в любую минуту блаженства. Пыль, словно мягчайший пух, всё глубже топила в себе тело осы. Она вертелась вокруг таблоидной талии, приподнимала головку и вновь опускала её, чтобы однажды не поднять вовсе. Я смотрел на эту упоительную смерть на раме чердачного окна, а за стеклом полыхали последние пятна заката и