Donate
Books

«Богемия – Воркута»: маршруты «дворянской» памяти в романе Станислава Бора

Igor Bondar-Tereshchenko02/08/16 13:05906
Станислав Бор. Юный господин в тумане: Роман: / Пер. с нем. Н. Хаузэр. — М.: Китони, 2014. — 156 c.
Станислав Бор. Юный господин в тумане: Роман: / Пер. с нем. Н. Хаузэр. — М.: Китони, 2014. — 156 c.

Не пытайтесь составить себе четкую картину поместья, основываясь на моем описании; пусть образ, едва начавший складываться у вас, так и останется зыбким и туманным; не надо на нем сосредотачиваться, с вас будет довольно и общего представления.

Сент-Бёв

…Уже в самом начале этой экзотической книги ее поэтика отсылает к европейской традиции «дворянской» прозы зарубежья, в которой и Бунин, и Газданов, и Шмелев, и, конечно же, Набоков. Причем, не только благодаря сюжетной и лексической виртуозности, не менее искусно переданной переводчицей романа, Натальей Хаузер. Настроение, атмосфера, нежные подростковые, а после юношеские коллизии — все это предельно, на грани легкого каламбура и иронии напоминает ту же «Аду, или Страсть» автора непременной «Лолиты»: «Из шезлонга виднелись окружности длинноногой кузины. У нее была не слишком большая грудь, шорты в цветочек и розовый бюстгальтер. Правда, Ребенка интересовало больше то загадочное место, где сходились ее объемные бедра. Он делал вид, что читает Карла Мая, хотя тайком смотрел именно туда».

Вы читали Карла Мая? «Белогвардейцы, вы его видали?» Кстати, в те же бровастые времена, когда создавался роман Станислава Бора, примерно из тех же краев (автор родился в Праге, работал телережиссером в Чехословакии, Германии, Австрии и Англии) в советские палестины приходили в оригиналах и «индейский» Май, и «приключенческий» Шклярский, и даже «вневременной» Пруст, а уж «голодного» Гамсуна мы и сами в бабушкиных приложениях к журналу «Нива» отыскивали под кроватью.


Журавли улетели, или Как умирает культура жизни

Вопрос: Началась ли наша робота? А если началась, то в чем она состоит?
Ответ: Работа наша сейчас начнется, а состоит она в регистрации мира,
потому что мы теперь уже не мир.

Д. Хармс


Самое удивительное в этой книге то, что никаких особенных героев в ней нет. Все особенные давно умерли, и те, о которых помнит автор, названы их — как это у Алисы в Зазеркалье? — антиподами, что ли. В принципе, известный прием, чтобы даже в легком ветерке из далекой Европы не заподозрили памяти о родных и близких — темах, людях, настроениях. А они ведь там были, и их тоже не стало. Автор родился в Праге, имеет чешское и швейцарское гражданство, живет в Цюрихе, а в аннотации к его грандиозной «документальной» эпопее, переведенной на русский, все равно осторожно отмечают, что «речь идет не о биографическом и ни в коем случае не об автобиографическом романе». И спросить, выходит, не с кого, поскольку «жизненные пути его антигероев служат автору для описания подлинных исторических событий». И сходить проверить некуда — действие происходит в Богемии, которой давно нет на карте чужой родины.

Впрочем, как быть и кто виноват в безусловном и негромком триумфе «Юного господина в тумане» Станислава Бора — об этом нас тоже извещают заранее, поскольку действительность здесь «портретирована посредством культурно-антропологического обзора». Да мы уже и сами знаем — и об устной истории, с недавнего времени признанной в науке вполне себе «документальным» источником (устная история, пересказ, «дедушка рассказывал»), и о прочих не поддающихся ни проверке, ни архивному тлену свидетельствах эпохи.

О чем же вспоминается в этой необычной книге? О дворянах, конечно, о ком же еще. Крупных, землевладельческих, как главы в «Истории Древнего мира» за 5 класс средней советской школы. Хотя, крупным, как убедимся далее, было другое сословие, а тут — дворяне как уничтоженный и тут, и там класс. Или как «буржуйское» сословие, как «враги народа», наконец — того самого, который им служил, а после сказал «хватит» и срубил березки за амбаром. С одной стороны, ничего плохого в этом нет, поскольку за амбаром сразу стало видно луну, а с другой стороны, просил же в «Окаянных днях» у Бунина помещик, чтобы не рубили, дабы было на чем вешать мародеров, когда вернется — да не послушались, сами истребили не уехавших господ.

И поэтому пугает, опять-таки, предисловие к роману Бора, мол, «Богемии, бывшего центра Европы, уже не существует», и «умирает культура жизни, которой больше не будет никогда», а нам и не страшно, поскольку, как правильно заметил Петрушка у Гоголя, стоит ли горевать о развалившейся кибитке, если журавли улетели!

В «Юном господине в тумане» они еще живы — и журавли, и господа — правда, не здесь, а в Европе, в упомянутой Богемии, где и происходит действие романа. А как же оккупация, спросите, немцы-фашисты и прочая коричневая чума, о которой они не знали, не замечая, словно атмосферное явление, как позднее Бродский — советскую власть у себя в штанах. Помните, как знакомились с ним зарубежные гости? «Он жестом приглашает нас войти, а сам в это время разговаривает по телефону и, поглядывая на нас, говорит в трубку: «Здесь сижу — х. сосу». Мы засмеялись, он засмеялся, и так началась наша близкая дружба с Бродским».


Das Land der Dichter und Denker', или Детство-детство юбер аллес

Никаких сантиментов тут нет.
Мы заставим этого мальчика писать дневник о Советской стране
и через полгода издадим этот дневник,
а мальчика отошлем назад в Германию.
Заработаем!

М.Кольцов


Хотя, если даже и не знали и не замечали происходящего наши богемцы с вневременной «сосущей» богемой, то всегда под рукой была прислуга, в романе она «весила хороших килограмм сто, носила высокие каблуки, колготки со швом, черную одежду и, конечно, все про «это» знала». И пускай под «этим» имеется в виду то же самое, что и у Маяковского, но про новые порядки слуги всех времен и народов знали получше «ихнего». Об этом, собственно, после и доносили. И в наших краях, и в «исчезнувшей» Богемии. На этом и основывались обвинения тому же поэту Введенскому, застрявшему перед войной в Харькове. Дескать, слыхали, как успокаивал белую кость, знакомую свою благородную, уверяя, что немцы, захватив город, дворян трогать не станут.

В данном контексте кликуш и наветчиков военного времени стоит отметить, что автор «Юного господина в тумане» отмечает, как его герой — уже в раскулаченное время, утративши всех и все — также, как упомянутый поэт, не особо лестно высказывается о Красной армии. Причем, даже отбывая в ней срочную службу, а уж про немцев в его семейной истории рассказывается с гораздо большим воодушевлением. Да и в Европе было почти так, как и предполагал несчастный Введенский, рассказывая харьковским знакомым о народе Гете, Шиллера и Гейне, о культуре бидермайера и вообще «das Land der Dichter und Denker'» («стране поэтов и мыслителей»).

Признаться, такие грустные темы, о трагическом развитии которых все уже давно знают, в «Юном господине в тумане» попросту опускают. Прячутся, будто дети под стол, за более жизненные, живые, бесстыдные и веселые сюжеты бытия. Мисюсь, где ты? Спичку, Маня, спичку! И малиновые шашки, и прочие дачные атавизмы, призванные веселить «ненужных» господ, которым бы разговаривать не о войне и немцах, а исключительно о погоде. С продавцами раков и почтальоном, как у классика с «ресницами в полщеки».

Хотя, в «богемном» и богемском романе, понемногу напоминающем о недалекой родине Швейка, рак имеет совсем иную семантику с коннотацией вкупе. Речь-то ведь все–таки о прислуге в колготках со швом. «Ребенок подошел к гладильной доске, сначала посмотрел, как из обрызганного водой льна поднимался пар, а затем спросил: — Госпожа Заградкова, а какой длины «он» у господина Заградка, когда он у него стоит?» При этом и дворяне на улице, и юные господа в светелке, и даже «стоявшая в трех шагах за спиной у Ребенка Маня» затаивают дыхание, словно у Бунина в «Темных аллеях», на которые порой похож роман Бора, или на «Аду» Набокова, с которой его лучше всего сравнивать. «Госпожа Заградкова осторожно поставила утюг, быстро взглянула поверх своей груди на Ребенка и показала обеими руками на гладильной доске, прямо перед его лицом, такую часть, которая была длиннее всех печеночных колбас. Маня порывисто вдохнула: — Такой большой?». Да уж не спичка, Маня, нет.

В целом же эротики в этом романе, признаться, хватает. Детство, взросление героя, слова и книги тревожного пубертатного периода, от чтения которых уши у нашей Мани «становились все краснее и краснее». В географическом регистре жанрово-стилистического извода были бы близки автору романа «Коричные лавки» Бруно Шульца, но на «дворянский» ум все–таки «Перехваченные письма» Вишневского приходят, с его откроенными и даже порнографическими пассажами сродни, если хотите, упомянутому Бунину и Борису Поплавскому. Хотя Гашека с эстетикой «телесного низа» забывать тоже нельзя. «Лишь после того как солнце давно уже исчезало за горизонтом, дядя Станислав говорил о другой форме эстетики: он обещал Ребенку взять его позже в Прагу на ревю. — Там есть тигры? Или медведи? — спрашивал Ребенок. — Но, как раз этого нет, зато много красивых девушек, которые вот так высоко поднимают ноги!»

Всяческие же прочие инверсии с девиациями «творческого» толка, как известно, были близки даже разбросанным во времени и пространстве представителям «белой кости». И они сами, и строй их мысли, власти и судьбы соприкасались сквозь патину «сюжетных» условностей, будучи неразлучны в делах и заботах даже в разных точках «сословной» планеты. Дед автора этих строк, также будучи «крупным», но не земледельцем, а сахарозаводчиком, даже раскулаченный и заброшенный после лагеря в ссылку все равно собирал там народ в общины, что-то организовывал, кем-то управлял.

И пускай все это в романе Бора «происходило уже в конце Второй мировой войны», но никакие вышеупомянутые патины памяти, копоть места и загар времени не могли изменить не то что сознания этого сословия, но даже их тело, не говоря уж о душе. «Всю жизнь он оставался таким, как люди его детства: все его тело было белым», — вспоминает герой об одном из генетических «компонентов» своего рода.

Да что там скрывать, даже в современной Европе подобные атавизмы не всегда воспринимались за сословный признак, и судьба Френсиса Бэкона, выгнанного отцом из дому, когда он застал сына, развлекающегося, в хлеву с конюхами, тому подтверждение. У героя романа Бора взросление и «первое переживание» тоже происходит в хлеву, «где с молодым служащим он почувствовал “его» между ног”, но «дворянского» сюжета это особо не касается. Не так далеко за это ссылали в Сибирь, а не выгоняли из дому, хотя, опять-таки, все обошлось, в детстве и не такое бывает.


Пластик социализма, или Пломбир-молозиво как предтеча мороженой клюквы

— Василь Иваныч! А клубника красная?
— Да!
— А клубника в крапинку?
— Да!… Спи не мешай думать…
— А клубника ползает?
— Да ты, Петька, божьих коровок наелся!

Из советского анекдота


Как исчезала Богемия? В принципе, так же быстро и эффективно, как прочие дворянские гнезда, память и заодно «родословная» история, случившиеся на пути у новых господ из старых крестьян и прочих нерадивых слуг. Поначалу новые хозяева, «разрушившие до основанья», питались подножным кормом марксизма-ленинизма, то бишь подъедали остатки былой роскоши. После, не умея настроить паровую машину и применить ласковый артикль при дойке коровы, взяли на работу кое–кого «из бывших». Служить народу и слушать «музыку революции» в секретарях у Луначарского пошли и Рюрик Ивнев, и Александр Блок, а здесь, чуть позже и гораздо центральнее европейских ценностей в культуре сельского хозяйства? «Плохо оплачиваемые бывшие земледельцы, теперь колхозники и колхозницы, делали только самое необходимое, чтобы их не обвинили в саботаже», — сообщает герой романа. — Отец бездейственно смотрел из окна. Все разрушалось: дома, машины. На дорогах появилось очень быстро много колдобин, никого это не интересовало. Они принадлежали всем, а значит, никому».

Кстати, есть бывшим господам в Богемии было запрещено, и люди снабжали себя как могли. «Им не разрешали держать коров, и молоко в магазинах не всегда можно было купить, тогда они воровали его из колхоза. Вся нация научилась лгать и воровать. И только мать сопротивлялась, к сожалению отца и сына, направлению того времени.

Иногда и к герою романа, и в дом автора этих строк приходили бывшие слуги, не помнящие «коммунистического» родства, и приносили продукты своей «колхозной» деятельности. Из прежней благодарности, а точнее, из теперешней неприкаянности в новой жизни, они по старинке убирались в комнатах, ходили на базар и нянчили детей. Ведь дети — дети у «бывших» остались прежние, «дворянские»! И Ребенок в романе Бора, и вообще. «А Игорек будет молозиво?» — спрашивали, бывало, сердобольные у хозяйки дома. «Мороженое?» — с надеждой тянулся капризный Ребенок. «Нет, Галя, он этого не будет», — твердо отвечала мать.

Впрочем, и бывшим слугам тоже было нелегко. «Как только партия почувствовала себя немного увереннее, она захотела тут же забрать украденное и розданное маленьким крестьянам имущество и запланированно организовала центральное наблюдение, — констатирует автор. — Обувные мастера были объединены в «Единства», продавцы в «Братства», кондитеры и пекари — в народное достояние «Бон-бон». Маленьких крестьян запугали так, что они и то, что имели, и то, что недавно приобрели — животных и землю, — отдали «по своему желанию» в колхозы».

Словом, ни есть, ни пить ни даже дышать, как у принца Лимона в «Приключениях Чипполино» было нельзя. Возлюбленного тетки объявили шпионом и расстреляли. Дядя у Ребенка, правда, умер сам. «Отец продал свои запонки, чтобы имя дяди было высечено на граните, так же как и все другие имена, с объемными бронзовыми буквами. Это было уже во время социализма: буквы выпадали одна за другой. Только тогда было видно, что они были сделаны из пластика и пустые внутри».


Господин Ёжик, или Время убирать навоз

Иногда мне кажется, что у меня нет общественного будущего,
а есть будущее, ценное только для меня одного.

А. Платонов


Ну, а как бывает дальше, мы уже знаем, мама рассказывала, да и дедушка тоже, ведь рассказывать — не сахар колоть, да и не руду — на урановом руднике. И целую исчезнувшую область Богемию из романа Бора, растворившуюся, словно упомянутый нежный рафинад в граненном стакане-котле стран социалистического лагеря, перевели не только на язык родных осин в Воркуте. Многие остались на «богемских» местах, но что это была за жизнь «прежних» господ? «В 1948 году при “разделении имущества» ей удалось выпросить из своих владений пять коров, чтобы они имели хоть что-то свое, — вспоминает мать герой романа. — Коров перегнали в хлев для волов, и она делает то, что раньше делали сильные пастухи: убирает навоз, рассыпает сено, кормит их». И вообще, как это бывает с большой болью, от которой плакала переводчица этого романа, понимание не меньшего горя приходит со временем, когда «враг народа» сибарит дядя Станислав умер, получая «маленькую пенсию”, а отец, напомним, продал свои запонки, «чтобы имя дяди было высечено на граните».

Дальше будет Чехословакия и Югославия, служба в армии и работа мамы-дворянки поварихой в колхозной столовой. А пока герой утешается тем, что «всегда ненавидел кофе с молоком, и теперь рад, что его больше нет». И вообще ничего нет — ни Богемии, ни богемы, ни «вишен нет, ни лавров». И Маня даже двадцать лет спустя «обращалась к матери в третьем лице “госпожа”, но и это потом исчезло, как лошади с дорог».

Впрочем, роман Станислава Бора — это не свод «прежних» добродетелей и не каноническое евангелие от раскулаченного сословия, поскольку никакой, повторимся, злости по поводу отобранного дома и добра нет. Главное, честь осталась, с честью даже в Красной армии можно прослужить, как герой этого книги, и ни разу не выстрелить в брата по ту сторону идеологических баррикад. Скорее всего, «Юный господин в тумане» — вроде малой энциклопедии дворянской жизни, а на самом деле — большой, всеобъемлющей, с тихой вселенской скорбью и одновременно эстетским сибаритством свод «прошлой» жизни. Доброй, не помнящей зла, смиренно разменявшей свой богемский ласточкин росчерк, как предвидел упомянутый классик, на «пластиковые» буквы новой жизни.

А уж юных господ в тумане — после того, как он рассеялся уже в «новейшей» истории этой самой «жизни» — наши литературоведы сравнивают с персонажами сказки Козлова. Такие же романтические смельчаки, и все о своем пропавшем добре пекутся. «А интересно, — подумал Ёжик, — если Лошадь ляжет спать, она захлебнётся в тумане?» На самом же деле, они большие и гордые, мистические и даже метафизические, величественные, но не великие. И не потому что исчезнувшие — как класс и как Богемия — а оттого что память о них осталась в нашей культуре, навсегда. Устная, семейная, теплая, как «шевиот его коленей».



Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About