Джон Сёрл. Слово вверх дном

Insolarance Cult
13:48, 06 ноября 2021🔥1
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

Несмотря на то что деконструкция снискала большую популярность среди американских теоретиков культуры, сама по себе она не является просто методом литературной критики. Известная идея Жака Деррида скорее предполагает проект глобального переустройства философии. Так, сторонники деконструкции, разрушая традиционные бинарные оппозици, борются с логоцентризмом западной философии, который уходит своими корнями к Платону. Но является ли амбициозное притязание деконструктивистов действительно осмысленным?

Специально для Insolarance Алексей Кардаш и Андрей Чистов перевели знаменитую статью Джона Сёрла 1983-го года, в которой он подробно разбирает и критикует деконструкцию.

Image

1.

«Деконструкция» — это название для влиятельного в данный момент движения в американской литературной критике. Основополагающая теория была разработана не литературными критиками, а французским профессором философии Жаком Деррида, многие из идей которого в свою очередь связаны с Ницше и Хайдеггером. Джонатан Каллер пишет от лица последователя Деррида, и его главная цель — изложить философию своего учителя, показав, как она «касается наиболее важных вопросов теории литературы» [p. 12; здесь и далее цитаты без указаний по: Culler, Jonathan. On Deconstruction: Theory and Criticism after Structuralism. Cornell University Press, 1982].

Что конкретно является деконструкцией? Почему она стала столь влиятельной в американской литературной критике, при этом будучи в огромной степени игнорируемой американскими философами? Я думаю, что если спросить большинство практикующих деконструктивистов об определении, то они не только не смогут предоставить вам его, но скорее даже посчитают сам запрос манифестацией «логоцентризма», который является одной из целей деконструкции для, ну, деконструирования. Под «логоцентризмом» они понимают что-то вроде озабоченности истиной, рациональностью, логикой и «словом», которая характеризует западную философскую традицию. Я думаю, что лучшим способом понять это (что приветствовалось бы многими практиками) является рассмотрение, по крайней мере, частичной методики работы с текстом; комплекса текстуальных стратегий, нацеленных, по большей части, на подрыв логоцентрических тенденций. Одним из нескольких преимуществ книги Каллера является тот факт, что он предоставляет каталог подобных стратегий и описание их общих целей:

«Деконструировать дискурс — означает показать то, как он препятствует той философии, которую представляет, или вскрыть иерархическую оппозицию, на которую он опирается, с помощью идентификации в тексте риторических операций, которые предоставляют нужные основания для аргументов, ключевых концептов или предпосылок» [p. 86].

По крайней мере, три стратегии из их числа выделяются на фоне остальных. Первое, и самое главное, деконструктивисты чутки к любым традиционным бинарным оппозициям в западной интеллектуальной истории, в частности к таким как: устное/письменное, мужское/женское, правдивое/вымышленное, буквальное/метафорическое, означаемое/означающее, реальное/представленное. Деконструктивисты утверждают, что в подобных оппозициях первые или левые термины наделены более превосходящим статусом, чем правые, что рассматривается, как «совокупность, отрицание, манифестация или разрушение первого» [p. 93]. Данная иерархическая оппозиция якобы пролегает через самое сердце логоцентризма с его одержимостью рациональностью, логикой и поиском истины.

Деконструктивист хочет подорвать такие оппозиции. Таким образом нарушив логоцентризм, сперва перевернув иерархическую структуру с помощью попытки показать, что правые термины являются приоритетными. А также, что левые являются просто исключением из правых; в то время, как правые определения являются условием существования левых. Такой шаг ведёт к причудливым результатам. Оказывается, что речь, на самом деле, форма письма, понимание — форма непонимания, и то, о чём мы думаем, как об осмысленном языке, является свободной игрой означаемых или бесконечным процессом переделывания одних текстов в другие.

Но этот шаг только часть двухступенчатой процедуры («un double geste, une double science, une double écriture» — Derrida, Marges, p. 392). Целью второго шага является «генеральный сдвиг системы» [p. 86]; целью является пересмотр или замещение вообще всей системы ценностей, выраженной классической оппозицией. Из этого также проистекают причудливые результаты, так как теперь оказывается, что разговорная и письменная речь являются формами «архи-письма», а «мужчина и женщина — оба вариантами архи-женщины» и т.д. [p. 171]. «Архи-письмо» реформирует «вульгарный концепт письма» в новый концепт, который теперь включает как устную, так и письменную речь. Явно не указывается нуждается ли «вульгарная концепция женщины» в подобном реформировании, однако есть основания полагать, что Каллер считал данный случай значимым.

Другой стратегией является выискивание определённых ключевых слов в тексте. Таким образом, если так можно сказать, автор выдает свои секреты. Определенные ключевые слова «фигурируют в оппозициях, которые необходимы для аргументации текста, но они также действуют таким образом, что ниспровергают эти же оппозиции» [p. 213]. Каллер прибегает к следующим примерам: «парергон» у Канта, «фармакон» у Платона, «supplement» у Руссо, и «hymen» у Малларме:

«Эти термины — точки, в которых признаки попыток поддержать или навязать логоцентрические выводы дают о себе знать в тексте. Это моменты жуткой затененности, которые могут вести к стоящим комментариям» [p. 213].

Одним из примеров подобного стоящего комментария является открытие Деррида о том, что Руссо использовал слово «supplement» одновременно в обсуждении сексуального опыта и теории письма: он говорит о том, что письменная речь является прелюдией (к разговору), как и мастурбация (к сексу). Деррида заключает, что «в цепочке предварительных замечаний [chain of supplements] трудно отделить письмо от онанизма» [Of Grammatology, p. 165].

Третья стратегия — уделение пристального внимания маргинальным элементам текста, вроде встречающихся в нем метафор, ведь именно такие маргинальные элементы «подсказывают, что действительно важно» [p. 146].

2.

По описанию Каллера деконструкция может показаться не слишком многообещающей, но проверка метода анализа текстов заключается в его результатах, так что давайте обратимся к примерам, в которых Каллер и Деррида объясняют то, каким образом должна работать деконструкция. Парадигмальный пример Каллера, который он представляет для демонстрации того, как различные характеристики и операции деконструкции «могут сходиться в практике» [p. 86] — это то, что он называет ницшеанской деконструкцией причинности.

«Предположим, что некто чувствует боль. Это вынуждает его искать причину и, видимо, выслеживать булавку, он устанавливает связь и изменяет порядок восприятия или феномена (боль… булавка [pain…pin]), чтобы создать каузальную последовательность, закрепить… боль [pin…pain]. «Фрагмент внешнего мира, который мы осознаем, возникает после воздействия, которое было произведено на нас, проецируется апостериори как его “причина”» [p. 86]

Пока что это не кажется деконструкцией чего-либо. Каллер считает иначе и, чтобы продемонстрировать идею аргумента в стиле деконструктивистов, стоит процитировать его комментарий по этому поводу:

«Давайте как можно более подробно расскажем, что подразумевает этот простой пример… Переживание боли, как утверждается, заставляет нас искать булавку [его курсив] и, таким образом, порождает возникновение причины [курсив мой]. Чтобы деконструировать причинность, нужно оперировать понятием причины и применить его к самой причинности» [p. 87].

Таким образом, некто «утверждает необходимость причинности, отрицая при этом какое-либо строгое обоснование» [p. 88]. Более того:

«…деконструкция обращает вспять иерархическую оппозицию причинной схемы. Различие между причиной и следствием делает причину более важной, предшествующей логически и хронологически. Следствие является производным, вторичным, зависящим от причины. Не исследуя причин или последствий этой иерархии, отметим, что, работая внутри оппозиции, деконструкция нарушает иерархию, производя обмен свойствами. Если следствие — это то, что заставляет причину стать причиной, то следствие, а не причину, следует рассматривать как источник. Показывая, что аргумент, возвышающий причину, можно использовать в пользу следствия, некто раскрывает и отменяет риторическую операцию, ответственную за иерархизацию, производя значительное смещение» [p. 88; курсив мой].

Я полагаю, что обсуждение этого примера Каллером не только не демонстрирует силы деконструкции, но и оказывается сплошной путаницей. Вот несколько вопиющих ошибок.

1. В этом примере нет ничего, что могло бы поддержать точку зрения, что следствие «порождает причину» или, что следствие «заставляет причину становиться причиной». Опыт ощущения боли заставляет нас найти её причину, тем самым косвенно вызывает поиск причины. Идея того, что это порождает причину является прямо противоположной тому, что показано в самом примере.

2. Слово «источник» использовано в двух абсолютно разных значениях. Если «источник» означает каузальное происхождение, то иголка является причиной боли. Если «источник» имеет эпистемологическое происхождение, то испытывание боли является первопричиной её поиска. Но, выходящее из этого заключение о том, что есть некий обобщенный смысл слова «источник», в котором «в качестве источника следует рассматривать следствие, а не причину» является просто заблуждением.

3. Нет никакой логической иерархии в первичности причины и следствия, т.к. оба термина коррелируют между собой: один определяется через другой. К примеру, Оксфордский словарь английского языка определяет слово «причина», как «то, зачем следует некий эффект», а слово «эффект», как «нечто имеющее причину или являющиеся следствием».

4. Вопреки тому, что утверждает Каллер, ничего в этом примере не демонстрирует, что возникает недостаточность в «строгом обосновании» причинно-следственной связи или, что произошла «значительная перестановка». Наши суждения здравого смысла о причинности заслуживают более аккуратного рассмотрения и критики, но ничто из рассуждений Каллера не может заставить изменить наши самые наивные представления о каузации.

Без сомнения нечестно осуждать деконструкцию на основании только этого одного примера, даже если это парадигмальный пример Каллера, показывающий преимущества метода деконструкции. Так что позвольте обратиться к любимому примеру Деррида — деконструкции оппозиции между речью и письмом, чтобы показать, что письмо первоочередно, а речь в действительности является его формой. На первый взгляд может показаться, что это довольно второстепенный вопрос для философии. Даже в философии языка большинство авторов не уделяют большого внимания различиям и сходствам письменной и устной речи. Однако Деррида считает этот вопрос крайне важным. Он полагает, что «привилегированность» устной речи над письменной, а также «угнетение» письма является ничем иным, как «фундаментальной работой эпохи», эпохи, которая началась с Платона и пролегает напрямик к логоцентризму современной философии. Если вкратце, то он считает, что логоцентризм основывается на фоноцентризме. Чтобы прояснить точку зрения Деррида я процитируют достаточно типичный для него отрывок:

«Преимущество звука (phone) не есть следствие выбора, которого можно было бы избежать. Оно отвечает определенному моменту в «экономии» — «жизни», «истории» или «бытия как самосоотнесен­ности». «Слушать собственную речь» (s’entendre parler) через посред­ство звуковой субстанции, которая дается как означающее — не­внешнее, не-мирское, а следовательно, не эмпирическое и не случайное, — это система, которая непреложно господствовала в те­чение целой эпохи и даже породила идею мира, возникающего из раз­личения между миром и не-миром, «нутрью» (dedans) и «наружей» (dehors), идеальным и неидеальным, всеобщим и невсеобщим, транс­цендентальным и эмпирическим и т. д.» [Of Grammatology, quoted by Culler, p. 107; здесь и далее перевод Н. Автономовой].

На первый взгляд, это утверждение выглядит странно. Различие между речью и письмом просто не важно для Платона, Аристотеля, Фомы Аквинского, Декарта, Канта, Спинозы, Лейбница, Юма и др. Из всех перечисленных единственным, кому Деррида приписывает какие-либо доказательства предпочтений в устной речи оказывается Платон, который в «Федре» сделал несколько замечаний по поводу невозможности подвергать сомнению написанные тексты. Платон корректно указывает, что говорящему можно задавать вопросы таким образом, каким их нельзя задать письменному тексту [1]. Заметьте, что все эти философы обращаются к вопросам универсального и частного, трансцендентального и эмпирического и т.д. Но эти вопросы для них не возникают ни из различия между письмом и речью, ни из–за «привилегированного» статуса устной речи. Гуссерль, одна из целей Деррида, необычен, но не уникален в мысли о том, что смысл, присутствующий в устной речи, значительно превосходит тот, который содержится в письменных текстах.

Тем не менее, по мнению Деррида важно, что не только Гуссерль, но и философия, а с ней, разумеется, «история мира в течение всей эпохи», включая современность, должно быть, ошибочно ставит речь выше письма. Если принять утверждения Деррида за чистую монету, то, на мой взгляд, то обратное было бы столь же, если и не более, правдоподобным. Начиная с развития логики Аристотеля в средние века, продолжая «Characteristica Universalis» Лейбница, а после Фреге и Расселом и до современного развития символической логики, можно настаивать, что все обстоит как раз наоборот; что, подчеркивая логику и рациональность, философы склонны выделять письменный язык как более наглядное средство выражения логических отношений. Действительно, что касается текущей эпохи в философии, то до 1950-х не было серьезных претензий от имени обыденного разговорного языка, адресованных письменным идеальным символическим языкам математической логики. Когда Деррида широко судит об «истории мира в течение всей эпохи», то его суждение оказывается не столько апокалиптическим, сколько просто вводящим в заблуждение.

Тем не менее, ошеломляющая неправдоподобность заявлений Дерриды предполагает, что имеет место нечто куда более глубокое, что мы теперь и должны исследовать. Чтобы показать, что письмо действительно первично, а речь — это действительно форма письма, Деррида следует стратегии, суть которой в том, чтобы найти черты, которые «классическая концепция письма» приписывает письму, а затем показать, что это также черты речи. Таким образом, для Деррида слова в устной и письменной речи оказываются повторяющимися или, как он предпочитает это называть, «итеративными» [iterable]. В обоих случаях слова институциональны, могут быть неверно поняты и, вероятно, что оказывается самым важным — полагаются на систему различий.

Последний пункт имеет решающее значения для аргумента. Свою идею Деррида развивает на основании работ швейцарского лингвиста Фердинанда де Соссюра, который писал, что «каждый из них характеризуется не свойственным ему положительным качеством, как можно было бы думать, а исключительно тем, что он не смешивается с другими. Фонемы — это прежде всего оппозитивные, относительные и отрицательные сущности» [Saussure, Course in General Linguistics, p. 119; перевод С.В. Чистяковой]. Соссюр резюмирует, говоря, что «в языке нет ничего, кроме различий» [p. 120]. Например, функция «b» в английском слове «bat» зависит не только от акустических свойств, но скорее от того, как она образует часть класса, отличающуюся от классов акустических свойств других элементов; такое различие позволяет нам отличать «bat» от «pat», «bed» от «red» и т. д. Язык состоит из системы элементов, сущностное функционирование которых зависит от различий между элементами системы.

Это важный момент, но обратите внимание, как Деррида трансформирует его:

«Введение в игру различений предполагает действительно такие слияния и такие отсылки, которые препятствуют тому, чтобы в какой-либо момент, в каком-либо смысле имели место простые элементы, присутствующие в самих себе и отсылающие лишь к самим себе. Будь то в порядке устного дискурса или письменного дискурса, ни один элемент не может функционировать как знак, не отсылая к какому-то другому элементу, который, в свою очередь, не остается просто присутствующим. Благодаря такой сцепленности каждый «элемент» — фонема или графема — конституируется на основе отпечатывающегося на нем следа других элементов цепочки или системы [мой курсив]. Это сцепление, эта ткань есть текст, продуцирующийся лишь в порядке трансформации какого-то другого текста. Ничто, ни в элементах, ни в системе, нигде, никогда не выступает просто присутствующим или отсутствующим. Везде, сплошь имеют место только различения и следы следов» [Positions, p. 26; перевод В.В. Бибихина].

Но это предполагает важное отхождение от взглядов Соссюра. Корректное утверждение о том, что элементы языка функционируют только как элементы ввиду различий между друг другом, становится ложным утверждением о том, что элементы «состоят из» (Каллер) или «конституированы» (Деррида) следами других элементов. «Везде, сплошь имеют место только различения и следы следов». Второе высказывание не эквивалентно первому и не следует из него. Из факта того, что элементы функционируют определённым образом из–за их отношений к другим элементам, просто не следует, что «ничто, ни в элементах, ни в системе, нигде, никогда не выступает просто присутствующим или отсутствующим. Везде, сплошь имеют место только различения и следы следов».

Действительно, как и с «деконструкцией» причинности у Каллера, аргумент свидетельствует о прямо противоположном тому, что заявляет Деррида. Рассмотрим пример. Я понимаю предложение «кот на ковре» определённым образом, т.к. понимаю, каким образом оно взаимодействует с неопределенной — даже бесконечной — группой других предложений, таких как «собака на ковре», «кот на диване», и т. д. Но я понимаю разницу между предложениями «кот на ковре» и «собака на ковре» конкретным образом по той причине, что слово «кот» представлено в первом предложение и отсутствует во втором, а слово «собака» находится во втором, в то время, когда отсутствует в первом. Система различий не делает абсолютно ничего, чтобы подорвать разницу между присутствием и отсутствием; напротив, система различий и является системой присутствия и отсутствия.

Это стирание элементов в пользу их следов является одним из ключевых ходов, или, возможно, ключевым ходом в философии языка Деррида, и, возможно, во всей метафизике деконструкции. Следующим шагом будет утверждение о том, что язык является всего лишь набором «установленных следов». Как только сделан подобный шаг, Деррида удобным для себя образом переосмысляет письмо таким образом, что все языки, неважно устные или письменные, являются письмом; установленный след — это «возможность, общая для всех систем обозначения» [Of Grammatology, p. 46]. Доказательство того, что говорение — это действительно письмо, теперь становится тривиальной задачей, ведь письмо было переопределено так, чтобы охватить оба явления. Подобное всплывает в следующем отрывке, который я вновь обширно цитирую для иллюстрации как самого стиля, так и «содержания»:

«Против фонологиз­ма нечего возразить, если мы сохраняем обыденные понятия речи и письма, из которых сплетается плотная ткань его доводов. В этих по­вседневных обыденных понятиях к тому же живет и прошлая исто­рия, и в этом нет противоречия: границы между ними едва различи­мы, но от этого они становятся еще более непроницаемыми.

Скорее приходится предположить, что «производность» письма как реальный и полновесный факт возможна лишь при одном условии, а именно, что «первичного», «естественного» и прочего языка никогда не существовало, что он никогда не был чем-то цельным, свободным от письма, напротив — что он всегда уже был письмом [мой курсив]. Или прото-письмом — мы хотели бы здесь указать на его"необходимость и очертить это новое понятие, продолжая назы­вать его письмом, поскольку по сути оно связано с расхожим понятием письма. Письмо смогло укрепиться лишь посколь­ку прото-письмо скрывалось, а речь стремилась изгнать своего другого, своего двойника, всячески преуменьшая различия между ним и собой. Мы упорно называем эти различия письмом, посколь­ку в процессе истории как подавления именно письмо стало обозна­чением различия, вызывающего наибольший страх. Оно предстало как прямая угроза желанию живой речи, как то, что изнутри и изна­чально ее починало. Различие, как мы постепенно уви­дим, не может мыслиться без следа» [Of Grammatology, p. 56-57].

Более того, как только инструмент разговора о следах и различиях был определён как определяющий для письма, его текстуальности, то он начинает применяется повсеместно — к опыту, к различию между присутствием и отсутствием, к разнице реальности и репрезентации. Когда письмо определено в терминах различий и следов, которые оказываются повсеместными, то неудивительным оказывается открытие о том, что всё — это письмо: «[реальная жизнь] всегда была письмом и только письмом. Там были только восполнения и значащие заме­ны, которые могли возникнуть лишь в цепи отсрочивающих отсы­лок, так что «реальное» могло появиться, добавиться и осмыслиться лишь на следах восполнения и по его призыву…» [Of Grammatology, p. 159]. И вновь: «il n’y a pas de hors texte» [нет ничего вне текста; p. 158].

Имея в виду всё вышеперечисленное, мы можем дать общую оценку деконструкции разницы между говорением и письмом.

1. Эксцентричное прочтение истории западной философии у Деррида, по которой философы должны решительно осуждать письмо, при этом превознося говорение, не основывается на реальном чтении трудов ключевых фигур философской традиции. Деррида подробно обсуждает только три основные фигуры: Платона, Руссо и Гуссерля. Скорее, это было вызвано его убежденностью в том, что все в логоцентризме зависит от этого вопроса. Если он может обращаться к соответственному переопределенному понятию письма, как к определяющему вопросы, которыми занимается философия — как определяющему истину, реальность и так далее — то он думает, что может деконструировать эти понятия.

2. Доказательство того, что говорение — это в действительности письмо, а письмо предшествует речи, основано на переопределении. Такими методами можно доказать все, что угодно. Можно доказать, что богатые на самом деле бедны, истинное на самом деле ложно и т. д. Единственное, чем могут быть интересны такие попытки, так это причинами, приведенными в пользу переопределения.

3. Переопределение письма у Деррида, призванное «реформировать вульгарный концепт», не основано на каком-либо фактическом эмпирическом исследовании сходств и различий говорения и письма. Ничего подобного. Например, он не принимает во внимание тот факт, что речь произносится вслух, а письмо записывается, или тот факт, что по итогу письменные тексты имеют тенденцию сохраняться в течение долгого времени, что не характерно для устных высказываний. Скорее, переопределение основано на неверном представлении о том, как функционирует система различий, и это не безобидное искажение [теории Соссюра]. Оно предназначено для того, что инструмент письма, охарактеризованный таким образом, мог быть применен достаточно широко — к опыту, к реальности и т. д.

Мишель Фуко однажды охарактеризовал прозаический стиль Деррида, как «obscurantisme terroriste [террорист обскурантизма]». Текст написан настолько туманно, что невозможно точно понять, что это за тезис (отсюда и «obscurantisme»), а потом, когда его критикуют, автор говорит: «Vous m’avez mal compris; vous êtes idiot [Ты меня не понял; Ты идиот]» (отсюда и «terroriste»).

3.

Какими предполагаются результаты деконструкции? Характерно, что деконструктивист не пытается доказать или опровергнуть, установить или подтвердить, и он, конечно же, не ищет истину [2]. Напротив, все это семейство понятий является частью логоцентризма, который он хочет преодолеть; скорее, он стремится подорвать, или поставить под сомнение, или преодолеть, или нарушить, или раскрыть соучастие. И целью является не просто набор философских и литературных текстов, но западная концепция рациональности и набор предпосылок, лежащих в основе наших концепций языка, науки и здравого смысла, таких как различие между реальностью и видимостью, между истиной и вымыслом. По Каллеру, «эффект деконструктивисткого анализа, что подтверждают многие читатели, это знание и чувство мастерства» [p. 225].

Проблема с этим утверждением состоит в том, что оно требует от нас некоторого способа отличить подлинное знание от его подделок, а оправданное чувство мастерства от простого энтузиазма, порожденного большим количеством претенциозного многословия. Примеры, которые приводят Каллер и Деррида, мягко говоря, не очень убедительны. В книге Каллера мы получаем следующие примеры знания и мастерства: речь — это форма письма (passim), присутствие — это определенный тип отсутствия [p. 106], маргинальное на самом деле центрально [p. 140], буквальное — метафорично [p. 148], истина — это своего рода вымысел [p. 181], чтение — это форма неправильного прочтения [p. 176], понимание — это форма непонимания [p. 176], здравомыслие — это своего рода невроз [p. 160], а мужчина — это форма женщины. [p. 171]. Некоторые читатели могут почувствовать, что такой список порождает не столько чувство мастерства, сколько монотонности. В деконструктивистском письме есть постоянное внесение напряжения в прозу, чтобы достичь чего-то, что звучит глубоко, придавая этому вид парадокса, например, «истины — это вымысел, вымышленность которых была забыта» [p. 181].

И это еще не все. Анатомам, несомненно, будет интересно узнать, что «то, что мы считаем самыми сокровенными пространствами и местами тела — влагалище, желудок, кишечник — это на самом деле внешние складки, сложенные вовнутрь» [p. 198]. И логикам, без сомнения, будет интересно узнать, что логоцентризм — это на самом деле то же самое, что фаллоцентризм. Согласно Деррида, термин «фаллогоцентризм» подтверждает данную сопричастность: «это одна и та же система: возведение (эрекция) отцовского логоса… и фаллоса как “привилегированного означающего”» [Деррида; цитирует Каллер, p. 172].

4.

До сих пор я писал так, будто мы могли бы принять рассказ Каллера как адекватное отражение взглядов Деррида, но на самом же деле я думаю, что Каллер заставляет Деррида выглядеть и лучше, и хуже, чем он есть на самом деле. Лучше в том смысле, что многие более ужасные аспекты философии Деррида упускаются или просто замалчиваются. Каллер, например, мало говорит о деконструкции идеи о том, что тексты представляют собой, по крайней мере иногда, реальный мир, то есть о заявлении Деррида, что нет ничего вне текста (il n’y a pas de hors texte), идея, которая, как я уже отмечал, связана с его идеей, что речь — это в действительности письмо.

Но Деррида также оказывается гораздо более поверхностным, чем он есть на самом деле. Он проявляет себя, как зачинщик различных трюков для работы с текстами, и Каллер, похоже, не понимает действительно глубинных проблем, которые привели к этому Деррида. Каллер, по-видимому, не знает, что Деррида отвечает на определенные конкретные тезисы Гуссерля и использует для этого оружие, полученное в значительной степени от Хайдеггера (библиография Каллера не содержит ссылок на Гуссерля и только одну на Хайдеггера). Я верю, что работа Деррида, по крайней мере те части, которые я читал — это не просто ряд путаниц и трюков. На самом деле решается большая проблема и совершается большая ошибка. Философская традиция, идущая от Декарта к Гуссерлю, да и вообще значительная часть философской традиции, восходящей к Платону, предполагает поиск оснований: метафизически определенных оснований знания, оснований языка и смысла, оснований математики, оснований морали и т. д. Гуссерль, например, искал такие основания, исследуя содержание своих сознательных переживаний, в то же время приостанавливая или «заключая в скобки» предположение, что они относятся к внешнему миру. Тем самым он надеялся выделить и описать чистые и несомненные структуры опыта.

Теперь же, в двадцатом веке, главным образом под влиянием Витгенштейна и Хайдеггера, мы пришли к убеждению, что этот общий поиск такого рода оснований ошибочен. Нет никаких оснований для этики или знания в том смысле, в каком это предполагали классические метафизики. Например, мы не можем в традиционном смысле найти язык и знание, исходя из «чувственных данных», потому что наши чувственные данные уже проникнуты нашими лингвистическими и социальными практиками. Деррида правильно отмечает, что таких оснований не существует, но затем он совершает ошибку, которая характеризует его как классического метафизика. Подлинной ошибкой классического метафизика была не вера в существование метафизических оснований, а скорее вера в то, что так или иначе такие основания необходимы. Вера в то, что если нет оснований, то что-то теряется, подвергается угрозе, подрывается или ставится под сомнение.

Именно это убеждение разделяет Деррида с традицией, которую он стремится деконструировать. Деррида видит, что гуссерлевский проект трансцендентального обоснования науки, языка и здравого смысла потерпел неудачу. Но он не видит, что это ни в малейшей степени не угрожает науке, языку или здравому смыслу. Как говорит Витгенштейн, всё остается в точности таким, какое оно есть. Единственная «основа», например, которой обладает или в которой нуждается язык, состоит в том, что люди биологически, психологически и социально устроены так, что им удается использовать его для формулирования истин, отдачи приказов и подчинению им, выражению своих чувств и отношения, благодарности, извинений, предупреждений, поздравлений и т. д.

Иногда создается впечатление, что деконструкция — это своего рода игра, в которую может играть каждый. Можно, например, изобрести деконструкцию деконструктивизма следующим образом: в иерархической оппозиции, деконструкция/логоцентризм (фоно-фалло-логоцентризм), привилегированный термин «деконструкция» — это на самом деле подчинённый обесцененному термину «логоцентризм». Ведь для того, чтобы установить иерархическое превосходство деконструктивизма деконструктивисты вынуждены пытаться представлять свое превосходство, его аксиологическое первенство, исходя из аргументации и убеждений, апеллируя к логоцентрический ценности, которые они пытаются обесценить. Но их попытки сделать это обречены на провал из–за внутренней непоследовательности самой концепции деконструктивизма, из–за его самореферентной зависимости от авторитета априорной логики. Посредством апоретического Aufhebung деконструкция деконструирует саму себя.

5.

И последний вопрос: допустим, что деконструкция имеет довольно очевидные и явные интеллектуальные слабости, допустим, что внимательному читателю должно быть совершенно очевидно, что король-то голый, но тогда почему она оказалась столь влиятельной среди теоретиков литературы? Давайте поставим вопрос острее: мы живем в чем-то вроде золотого века в философии языка [3]. Это не только эпоха великих мертвых гигантов, вроде Фреге, Рассела и Витгенштейна, но также эпоха Хомского и Куайна, Остина, Тарского, Грайса, Даммита, Дэвидсона, Патнэма, Крипке, Стросона, Монтегю и дюжины других первоклассных писателей. Это эпоха генеративной грамматики и теории речевых актов, семантики истинности-условности и семантики возможных миров.

Без сомнения, все эти теории по-своему ошибочны, ущербны и условны, но по своей ясности, строгости, точности, теоретической полноте и, прежде всего, интеллектуальному содержанию они написаны на уровне, значительно превосходящем тот, на котором написана деконструктивистская философия. Как же тогда объяснить популярность и влияние деконструктивизма среди теоретиков литературы? Почему же именно его интеллектуальные слабости кажутся источником популярности? Чтобы полностью понять этот феномен, нужно знать гораздо больше, чем я, о культуре английских факультетов и других современных языковых факультетов в американских университетах. Но я заметил, что существуют определенные черты деконструктивистской идеологии, которые очень хорошо согласуются с предпосылками, лежащими в основе многих современных теоретизирований о литературе.

Когда я читал лекции перед аудиторией литературных критиков, я обнаружил в дискуссиях о литературной теории две широко распространенные философские предпосылки, которые, как ни странно, были выведены из логического позитивизма. Во-первых, существует предположение, что если различие не может быть сделано строгим и точным, то оно вообще не является различием. Многим теоретикам литературы не удается увидеть, что, например, это не является возражением против литературной теории и не создает резкого деления на фикшен и нон-фикшен; или, что это же не является возражением против теории метафоры и не создает резкого деления на метафорическое и неметафорическое. Напротив, условием адекватности точной теории неопределенного явления оказывается то, что она должна точно охарактеризовать это явление как неопределенное; и различие является не меньшим различием для допущения семейства связанных, маргинальных, расходящихся случаев.

Люди, которые пытаются придерживаться предположения, что подлинные различия должны быть жесткими, созрели для попытки Деррида подорвать все–такие различия. Каллер, кстати, разделяет это предположение. Например, он утверждает, что тот факт, что выражение может использоваться и упоминаться в одном и том же предложении, каким-то образом ослабляет различие, которое философы и логики проводят между использованием и упоминанием выражений [pp. 119–120]. В том же духе он полагает, что тот факт, что одно высказывание может выражать сознательный речевой акт одного типа, а бессознательный — другого типа, является серьезной проблемой для теории речевых актов [p. 124]. Он также ошибочно полагает, что теория речевых актов ищет своего рода четкую границу между тем, что является обещанием, и тем, что не является обещанием [p. 135]. Но на самом деле это следствие теории о том, что в реальной жизни внутри каждого семейства речевых актов могут быть всевозможные исключения.

Во-вторых, столь же позитивистским является утверждение, что понятия, применимые к языку и литературе, если они действительно верны, должны допускать некоторую механическую процедуру проверки. Так, например, при попытке охарактеризовать роль интенции в языке многие литературоведы сразу же требуют какого-то механического критерия для установления наличия и содержания интенции. Но, конечно, таких критериев нет. Как мы можем сказать, каковы намерения человека? Ответ есть во всех отношениях, и мы можем даже ошибиться в самых благоприятных случаях. Но такие факты, как то, что нет никакой механической процедуры принятия решения для определения намерений автора или для определения того, является ли произведение фикшеном или используется ли выражение метафорически, никоим образом не подрывают понятия намерения, вымысла и метафоры. Наше использование этих понятий и наши различия между намеренным и непреднамеренным, буквальным и метафорическим, а также между дискурсом фикшена и нон-фикшена основаны на сложной сети лингвистических и социальных практик. В целом эти практики не требуют и не допускают строгих внутренних границ и простых механических методов установления наличия или отсутствия явления. Опять же, грубый позитивизм этих предположений, которые я критикую, имеет отношение к предположению Деррида о том, что без оснований мы не имеем ничего, кроме свободной игры означающих.

И есть еще более грубые призывы деконструктивистской философии. По-видимому, некоторым людям, профессионально занимающимся художественными (fictional) текстами, очень приятно слышать, что все тексты в любом случае являются вымыслом (fictional), и что утверждения о том, что вымысел существенно отличается от науки и философии, могут быть деконструированы как логоцентрический предрассудок. Это кажется положительно волнующим, когда говорят, что то, что мы обозначаем как «реальность» — это скорее текстуальность. Более того, жизнь таких людей становится намного легче, чем они предполагали раньше, потому что теперь им не нужно беспокоиться о намерениях автора, о том, что именно означает текст, или о различиях внутри текста между метафорическим и буквальным, или о различиях между текстами и миром, потому что все это просто свободная игра означающих. Верхний предел, и я полагаю, что reductio ad absurdum этого «чувства мастерства», передаваемого деконструкцией, заключается в утверждении Джеффри Хартмана, что главная творческая задача теперь перешла от литературного художника к критику.

Авторы перевода: Алексей Кардаш и Андрей Чистов.

Примечания

[1] Возможно, Деррида и Каллер так странно прочитывают ремарки Платона и Аристотеля о соотношении речи и письма по причине незнания того, что древние греки обычно читали вслух. Наша практика чтения про себя была «редким достижением» до Средневековья (Смотри W.B. Stanford, The Sound of Greek, University of California Press, 1967, и B.M.W. Knox, «Silent Reading in Antiquity», Greek, Roman and Byzantine Studies, Winter 1968, vol. 9, no. 4.). Именно в свете этого факта стоит понимать утверждение Аристотеля о том, что «сказанные слова отражают собой ментальный опыт, а написанные слова отражают собой сказанные».

[2] Что касается вопроса об истине, то он хочет говорить о ней сразу двумя способами. Он говорит, что истина — это своего рода вымысел [p. 181] и, что «истина — это сразу и то, что может быть продемонстрировано в рамках принятых рамок, и то, что просто имеет место, независимо от того, мог бы ли кто-либо поверить в неё или подтвердить» [p. 154 ; курсив мой]. Выделенная курсивом фраза не согласуется ни с идеей истины как вымысла, ни с понимание истины в духе деконструкции.

[3] Я сказал, что для профессиональных философов деконструкция оказалась малопривлекательной. Но есть некоторые примечательные исключения, высоко оцениваемые деконструктивистами. Они склонны быть неоднозначными союзниками. Один из них охарактеризовал Деррида как «типаж философа, который порочит имя брехни» [the sort of philosopher who gives bullshit a bad name]. Конечно, нельзя исключать, что это может быть выражением похвалы в деконструктивистской лексике [a].

Примечания переводчиков

[a] Сёрл ссылается на Мишеля Фуко. Впоследствии фразу начали ошибочно приписывать самому Сёрлу. Интересно заметить, что Фуко противопоставляется Деррида в качестве профессионального философа.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File