Яцек Денель. Кривоклят

Игорь Булатовский
13:50, 05 марта 2020🔥
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию
Image

Через несколько дней в Издательстве Яромира Хладика выходит роман польского писателя Яцека Денеля «Кривоклят» в переводе Юрия Чайникова. Яцек Денель (известный российскому читателю романами «Ляля» и «Сатурн») превращает печальную историю немецкого «кислотного вандала» Ханса Иоахима Больмана, пятьдесят раз атаковавшего полотна старых мастеров в европейских музеях между 1977-м и 2006 годом, в манифест воистину «маниакальной» любви к искусству, не без доли мрачной иронии утверждающий, что в эпоху тотальной коммерциализации и цифрового бума лишь уничтожение шедевра способно обратить внимание «аудиогидных племен» на его подлинную общечеловеческую ценность.

Image

Вы не боитесь, спросил меня как-то один репортер после очередного процесса, что когда вы несете эту вашу Schwefelsäure in der Flasche, то она может вытечь и сжечь вас, на что я ответил, что искусство требует жертв, и эти мои слова стали заголовком статьи, напечатанным большими жирными буквами; а ведь с этими Flaschen на самом деле проблема: с одной стороны, она должна быть плотно закрыта, а с другой — в любую минуту должна быть готова к тому, чтобы быстрым точным движением моментально открыть ее, предварительно достав из кармана плаща или куртки, впрочем, вот уже много лет плаща, потому что я не большой любитель курток, особенно после фиаско в зале с «Девушкой, примеряющей ожерелье» Вермеера в Музее Далем в Берлине, когда die Flasche предательски вылезла у меня из кармана и охранник направил меня в гардероб, категорически заявив, что в музейные залы ни в коем случае нельзя вносить никакие жидкости, ибо неровен час и найдется псих, кому вздумается принести Schwefelsäure в такой Flasche и попытаться уничтожить одну из картин; из–за чего во мне на многие годы поселилось отвращение к этому залу, да собственно говоря, ко всему берлинскому Музею Далем, и я больше никогда не пытался встать перед «Девушкой, примеряющей ожерелье», чтобы быстрым точным движением открыть eine Flasche и облить Вермеера mit der Schwefelsäure, а заодно и несколько других картин, что зависело бы от скорости реакции ближайшего охранника или остальных посетителей, которые как правило предпочитают не рисковать, не без основания считая, что я из тех, кого называют психами. Я уже рассмотрел и опробовал целый ряд систем и мне нравится думать, что в каком-нибудь другом, в лучшем мире, где мужчины в определенном возрасте, обливающие mit Schwefelsäure произведения искусства и даже шедевры в известных, даже самых знаменитых музеях, пользовались бы несколько иной, чем у нас, репутацией, быть может, лексиконы и энциклопедии включали бы такое гнездо, как «Метод Кривоклята», или «Система Кривоклята», или даже «Die Krivoklatschwefelsäureattakensystem» (KSSAS), а я мог бы выступать с выездными лекциями и объяснять, как я достиг совершенства в транспортировке и в применении емкостей mit der Schwefelsäure, ввернул бы по ходу лекции несколько забавных анекдотцев о неудачных экспериментах, и даже, но это только если бы атмосфера лекции позволила, я показал бы длинный бежевый шрам на левой голени, результат неудачной попытки испортить портрет кисти Хальса в Дрездене с помощью оконного пульверизатора. В конце концов, хоть я со всей уверенностью не рекомендую пульверизатор, должен с некоторым смущением признать, что материал, из которого изготовлен контейнер, он же емкость, если конечно эта емкость сделана из schwefelsäurebeständigem материала, в принципе большой роли не играет, и что нет системы более совершенной, чем eine Flasche с хорошо завинчивающейся пробкой; быстрое открывающее движение руки и обливание картины, к тому же если зал, в котором находится выбранная картина, недалеко от туалета, что легко проверить на любом музейном плане, получаемом посетителем при входе вместе с билетом, можно позволить себе и более плотное закрывание и даже заклеивание скотчем einer Flasche на время ее транспортировки и проноса в здание музея, а потом отклеивание скотча и ослабление крышки в тиши туалетной кабинки, но на самом деле ничто не заменит ловкости, а она легче всего приобретается в ходе тренировок, я также много раз отрабатывал обливание картины, вернее ее репродукции, как правило, водой, однако всегда используя ту самую емкость, которую предстояло задействовать в самый важный момент, венчающий все приготовления. За последние недели, с того момента, как мне всё-таки удалось купить Schwefelsäure и взлелеять в себе определенные надежды на получение пропуска из Медицинского Центра «Замок Иммендорф», у меня не было оказии потренироваться, потому что сам факт тренировки поставил бы под угрозу всё мое предприятие, и я не смог бы доставить большей радости охранникам Длоухому и Ауэрбаху, чем выдать себя тем, что, укрывшись за густой елкой или туей в замковом парке, я упражняюсь в поливании водой прибитой с этой целью к стволу рослой ели или туи репродукции известного ренессансного полотна, скажем, Тициана, взятой из папки «Шедевры итальянской живописи», которая уже много лет пылилась в больничной библиотеке, но я радуюсь, что емкости, в которых мне удалось приобрести Schwefelsäure, это удобно ложащиеся в руку литровые Flaschen, имеются в свободной продаже и я применял их как в Вене, так и в Дрездене, и каждый раз как следует заранее потренировавшись, так что я могу рассчитывать, по крайней мере, на одну картину, а то на две и даже на три. Естественно, остается вопрос, а не хватило бы облить две или три соседние картины по той простой причине, что они висят рядом, в одном ряду, а смотритель стоит как раз у входа в соседний зал и что-то читает или разглядывает в своем телефоне, но такой вопрос может задать только человек, который к обливанию картин mit Schwefelsäure подходит равнодушно, чтобы не сказать непрофессионально, и который тем самым никогда не стал бы рисковать потерей своей так называемой нормальной жизни и своей так называемой нормальной семьи только ради того, чтобы уничтожить тонкий слой краски, а вернее всего — только лишь лака на каком-нибудь пятисотлетнем полотне или доске; такой человек, я слишком хорошо знаю это, сочтет эту операцию невыгодной, потому что он, и я в этом уверен, не побрезгует примитивным вандализмом, с удовольствием поцарапает чью-нибудь машину ключом от почтового ящика, накалякает спреем на стене, даже исторической, а в результате — и удовольствие налицо, и риск не перехватывает дыхание в груди, а вот уничтожение собственности, имеющей значительную историческую или финансовую ценность, полностью его парализует. Зато у человека, вроде меня, подходящего к делу серьезно и — скажу это без ложной скромности — профессионально, есть на этот вопрос однозначный, причем однозначно негативный ответ, он понимает, что музейщики как правило вешают одни шедевры в некотором отдалении от других шедевров, чтобы глаз зрителя отдохнул между одним извержением гениальности и другим, разве что мы имеем дело с циклом картин, и тогда музейщики вешают одну картину рядом с другой, потому что, вопреки расхожему мнению, вкус у них, у музейщиков, ужасный, так называемое общение с произведением искусства вкус в них ничуть не воспитывает, не обостряет его, совсем напротив — притупляет, да так, что когда они видят цикл, то поступают как самая примитивная дизайнерша интерьера, даже хуже — как простая почтальонша, которая вешает четыре тарелки с кошечками в один ряд, вешает идеально ровно, потому что это из одного набора, а набор — это нерушимая святыня, которую непозволительно дробить, а потеря хотя бы одной из четырех тарелочек — невосполнимая утрата, и многие почтальонши и многие музейщики предпочли бы в глубине души безвозвратно потерять весь цикл, чем одну из картин или тарелочек, потому что разрозненный комплект бьет по самим основам его (музейщика) или ее (почтальонши) упорядоченного отношения к миру. А поскольку я хочу уничтожить непременно несколько шедевров, а не один шедевр или несколько проходных полотен какой-то там школы или мастерской, то у меня есть два выхода: я должен или напасть на целый цикл — хотя, честно говоря, выдающихся живописных циклов не так уж и много, не будем обманывать себя, нередко в цикле шедевром оказывается только одна из трех, четырех или даже шести картин, да что шести — даже десяти картин, кроме того, бывает так, что все они развешаны по стенам на разных континентах, но даже если бы безнадежный вкус музейщиков свел их всех вместе и заставил висеть рядом, то всё равно из, например, «Четырех последних дел» Босха я не облил бы ничего, кроме «Вознесения блаженных», из «Жития Св. Урсулы» Карпаччо — исключительно «Сон святой», из «Триумфов Цезаря» Мантеньи в конце концов мог бы уничтожить «Несущих вазы», но все они и так уже настолько тронуты временем, что у меня не хватит духу еще и к этому руку прикладывать, а уж из четырех «Аллегорий любви» Веронезе, репродукции которых на отдельных листах можно найти в папке «Шедевры итальянской живописи», для обливания не годится ни одно, понимаете, ни одно полотно — или у меня остается второй выход, а именно: я должен найти зал, в котором между одним шедевром и другим такое расстояние, которое я буду в состоянии преодолеть за время между первым нападением и тем моментом, когда меня обезоружит охранник или кто-то из стоящих поблизости посетителей, хотя скорее охранник, потому что посетитель редко обнаруживает в себе геройскую жилку; между одним нападением и вторым проходит слишком мало времени, чтобы им успеть представить себя на фото в газетах и информационных сервисах, зато достаточно много времени, чтобы счесть нападающего безумцем, потому что с задачей признать человека безумцем большинство людей справляется за доли секунды, в принципе мало с чем человек справляется так быстро, как с признанием кого-то безумцем, так что они принимают позу и делают мину зайца, замершего в прицеле ружья, принимают позу и делают мину человека, готового броситься на спасение бесценного шедевра, прогнать, обезоружить, спасать наше общее наследие, но он не в состоянии, потому что именно в этот момент в силу неизвестных причин он стал как раз зайцем. Имея такой небогатый выбор, я всегда боялся снизить свои критерии и опуститься, например, до двух-трех полотен, пусть известных, но не шедевров, только потому, что они висят на удобном расстоянии друг от друга, или же — до известного цикла, развешенного в соответствии с безнадежным вкусом музейщиков на одной стене, но ведь цикл несовершенный, из которого только одно полотно я с чистой совестью мог бы назвать шедевром и с чистой совестью облить mit der Schwefelsäure, потому что прекрасно понимаю, что расплата за мою акцию будет та же, что и обычно, то есть возвращение, причем на долгие годы, в какую-нибудь клинику, больницу или медицинский центр с его невыносимыми пациентами, казенной едой, группами художественной терапии, в которых придурковатый персонал низшего ранга, страдающий каким-то малозначимым психическим заболеванием, участвует в изготовлении котиков из папье-маше, а тронувшиеся умом старые девы — ангелочков из глины, и где власть имеют главным образом те, у кого меньше всего вкуса, то есть врачи-специалисты по художественной терапии, короче — цена будет высокой, и я готов заплатить такую высокую цену, но исключительно за уничтожение шедевра или шедевров. Тешу себя тем, что я ни разу не посягнул на рядовое произведение, причем ни разу вопрос не упирался в так называемое причинение вреда в максимально крупных размерах, всё это безумство СМИ вокруг убытков, весь этот подсчет в шиллингах, в марках, а потом в евро, это печатание сумм аршинным шрифтом, обязательно черно-желтым или черно-красным, с широкой обводкой, с черно-желтыми или черно-красными восклицательными знаками, всё это всегда мне чрезвычайно претило, поскольку у меня есть свое мнение относительно ценности Дюрера или Тициана, не говоря уже о Вермеере, который столько лет не появлялся на рынке, так что любая спекуляция на тему цен — чистой воды вымысел, а кроме того: то, что «Портрет некрасивой горожанки в жабо» Рембрандта где-то продали за столько-то и столько тысяч или миллионов, вовсе не значит, что его же автопортрет будет стоить столько же, по той причине, что площадь картин приблизительно одинакова, что обе картины относятся примерно к одному периоду — до такого додуматься может только круглый идиот. И все–таки каждый раз, когда я уничтожал какую-то картину, причем слову «уничтожал» пресса, к сожалению, всегда вменяла его буквальное значение, несмотря на многочисленные попытки, каждая из облитых картин была, в конце концов, прибегая к сленгу реставраторов и журналистов, «спасена», а также восстановлена, а также защищена от уничтожения, короче: хотя мне не довелось стать причиной ни одной что называется невосполнимой потери, так или иначе, каждый раз австрийская пресса, особенно старались некоторые издания, упорно печатала чушь о так называемых невосполнимых утратах, чушь, украшенную большим количеством нулей, обязательно черно-красных или черно-желтых, потому что какой-то лишенный вкуса и фантазии редактор позвонил какому-то лишенному вкуса и фантазии маршану или историку искусства, который сказал ему: пять миллионов, десять миллионов, пятнадцать миллионов, потому что на таком-то аукционе и на таком-то аукционе за столько пошел «Портрет некрасивой горожанки в жабо», а это тот же самый автор и тот же самый период. Я не облил бы mit Schwefelsäure «Портрет некрасивой горожанки в жабо», даже если бы он висел рама к раме с автопортретом Рембрандта, хотя как раз автопортреты Рембрандта и портрет Титуса, один лучше другого, в головах музейщиков так похожи друг на друга, что слились у них в цикл и были удачно повешены в Венском Музее истории искусства, один возле другого, к тому же я потянул щиколотку и едва хожу, уж не говоря о том, чтобы бегать, так что я всё равно не оболью mit Schwefelsäure «Портрет некрасивой горожанки в жабо», предпочту остановиться пусть на одном Рембрандте, но зато шедевральном, и остается только вопрос долгих размышлений, какому из портретов я сослужу эту службу, причем я не исключаю, что в результате могу остановиться на «Портрете Титуса», который, по моему разумению, ничуть не уступает лучшим из автопортретов Рембрандта. Однако всё зависит от пропуска, а если вы считаете, что легко получить пропуск из Медицинского Центра «Замок Иммендорф», то глубоко заблуждаетесь, впрочем, нет у меня ни малейшего повода думать, что кто-то считает получение такого пропуска делом легким, совсем напротив, о таких местах говорят: дом без дверных ручек, в том смысле, что войти сюда можно, но выхода отсюда нет, хотя конечно у Медицинского Центра «Замок Иммендорф» есть свои ручки, прекрасно смазанные камердинером Эггером, которые не только исправно действуют, как и всё в Медицинском Центре «Замок Иммендорф», не только легко подаются вверх и вниз, приводя в движение открывающий и запирающий механизм, но также, что из этого логически следует, позволяют свободно перемещаться между боксами пациентов, общими палатами, коридорами, туалетами, потому что по вопросу замков как дирекция, так и персонал Медицинского Центра «Замок Иммендорф», отличаются далеко продвинутым либерализмом. Однако если присмотреться к сложной громаде Медицинского Центра «Замок Иммендорф», а точнее — к сложной громаде замка Иммендорф как такового, который напоминает своего рода дорогой набор каменных детских кубиков фирмы «Анкер», собственно говоря, не детских, а коллекционных, авторской работы, в которые никто не играет и которые всегда пребывают на соответствующей полке, в соответствующей коробке, плотно уложенные один к другому, отдельно — серо-бежевые, для строительства стен, среди них — зубчатые, хитроумно сцепленные друг с другом в одном углу коробки, потом отдельно — красные, на черепицу, требующие большого внимания при составлении друг с другом, так чтобы все их изгибы идеально друг к другу прилегали, наконец, отдельно — те, что потемнее, серо-голубые, из которых делают оконные рамы, — если присмотреться к этой сложной громаде, то можно убедиться, что и двери здесь исключительные, и ручки у этих дверей тоже исключительные, требуют к себе подхода — правильно — исключительного. Исключительного подхода к себе требуют не только ручки и двери, но и всё, что с ними связано, то есть — привратник и охранник, который как раз сидит в сторожке, которая когда-то называлась домиком садовника, который, в смысле домик садовника, так долго оставался домиком садовника, как долго замок Иммендорф оставался замком Иммендорф, но как только он превратился в Медицинский Центр «Замок Иммендорф», домик пережил жесточайший упадок, выразившийся в том, что он стал местом пребывания охранника Ауэрбаха и охранника Длоухого, двух типов, которые если бы даже вдруг захотели стать садовниками, никогда бы не были приняты на эту должность, которая требует более высоких чувств, чтобы не сказать — просто человеческих, поскольку если человек тверд и в течение многих лет может сносить нечеловеческое к себе отношение со стороны охранника Длоухего и охранника Ауэрбаха, многочисленные свидетельства чего имеются, то растение, к которому люди с нечеловеческими чувствами относятся, соответственно, бесчеловечно, вянет и умирает. Исключительный подход означает, что недостаточно нажать на ручки рукою, в чем можно убедиться на всех других ручках и дверях Медицинского Центра «Замок Иммендорф», но также и то, что необходимо предоставить соответствующему лицу соответствующий документ, выданный Секретариатом по вопросам Контактов с Пациентами и их Семьями, заверенный печатью Секретариата по вопросам Контактов с Пациентами и их Семьями, а также подписанный главврачом Медицинского Центра «Замок Иммендорф», доктором Хансом Арнимом Кельманном, непременно заполненый фиолетовыми чернилами, что все или, скажем так, почти все, кто обращает внимание на такие детали как цвет чернил, считают своего рода экстравагантностью, в то же время при этом добавляя, что главврач психиатрического отделения мог бы значительно дальше продвинуться по пути экстравагантности, чем выбор чернил редкого нынче цвета, которые привозят специально из Линца. Получение пропуска — дело отнюдь не легкое, что доказывает опыт некоторых пациентов, которые не получают его в течение долгих лет, впрочем, есть и такие, кто получает его часто, а по мнению некоторых австрийских газет, даже поразительно часто, скандально часто или идиотично часто, причем, для получения пропуска не имеет значения, легкое это заболевание или тяжелое, или кто пациент — простой с развинченными нервами господин, которому нужно всего лишь несколько месяцев покоя в уединении, или же это опасный преступник, которому суд отсрочил приведение приговора в исполнение, потому что судебный эксперт, нередко, впрочем, сотрудник Медицинского Центра «Замок Иммендорф», а порой и сам главврач, доктор Ханс Арним Кельманн, счел, что в момент совершения преступления вышеупомянутый преступник или скорее (приняв во внимание линию защиты) больной был в весьма ограниченной степени вменяемости и точно так же весьма ограниченно мог представлять себе последствия своих действий. Можно даже сказать, что больной в легкой форме имеет значительно меньше шансов получить пропуск, чем больной в тяжелой форме, потому что больные в легкой форме постоянно питают наивную веру, а говоря «постоянно», я имею в виду порой целые десятилетия, в течение которых по причине легкости своего заболевания они пребывают в очередных лечебных учреждениях, больницах и медицинских центрах, так вот, они питают эту наивную, неизвестно откуда — ибо не из полученного же в лечебных учреждениях, больницах и медицинских центрах опыта — берущуюся веру, что врачи — это их союзники, даже если бы врачи в течение многих лет относились к ним не как к союзникам, а как к попавшим в их руки самым лютым врагам, которых можно безнаказанно истязать самыми разными способами — как психическими, так и физическими — причем только кто-то исключительно наивный тешит себя мыслью, что настоящий врач не будет мучить больного лишь психически, если может мучить его также и физически, равно как не будет делать этого исключительно физически, если у него есть возможность мучить еще и психически, причем самыми разными способами. А потому легко больной или, лучше скажем так — «так называемый легко больной», считая своих врачей союзниками, подвергаются очередным терапиям так, будто они начисто лишены инстинкта самосохранения, из–за чего нередко — а тому есть многочисленные доказательства даже в такой небольшой больнице как Медицинский Центр «Замок Иммендорф» — попадают в первое свое лечебное учреждение практически абсолютно здоровыми людьми со, скажем так, некоторого рода душевной хрипотцой, но последующие годы и месяцы постепенно превращают их в человеческие остовы, притороченные к стальным кроватям кожаными ремнями, поскольку в своем неуемном желании излечиться соглашались сначала на валиум, на галоперидол, на лекарства первого поколения, второго поколения, третьего поколения, соглашались на групповую терапию, на бихевиоральную терапию, наконец на лоботомию и в то же самое время соглашались, изо дня в день на абсолютно нечеловеческое отношение к себе со стороны врачей и всего остального персонала, начиная с охранников, Ауэрбаха и Длоухого, и кончая главврачом, доктором Хансом Арнимом Кельманном. Так называемые легкие больные предаются очередным терапиям, потому что беспокоятся о своем здоровье, потому что питают глубокую веру в то, что их легкую душевную хрипотцу можно легко вылечить, и ведь на самом деле оно именно так и было бы, если бы в свое время они не переступили порога медучреждения, больницы или медицинского центра, а прилегли бы на пару месяцев на диванчике в комнатке с окошком во внутренний дворик и там — на диванчике то есть, в комнатке — перекантовались как-нибудь с самым сильным приступом своей душевной хрипотцы, так нет — они нашли в себе силы, собрали маленькую сумку с пижамой, косметикой и легким чтивом и сделали один единственный шаг, которого не должны были делать, то есть переступили порог медучреждения, не понимая, что таким образом они ставят жирный крест на своей судьбе. А поскольку они рассчитывают на быстрое излечение, то, видя во врачах своих союзников, они исповедуются им, докладывают о каждом даже не особо интересном симптоме, о беспокойном сне, головокружении и зуде, надеясь на то, что это хоть каким-то образом ускорит долгожданный момент вожделенного выздоровления, тем временем врачи выискивают беспокойный сон, головокружение и зуд в таблицах соответствия недугов и терапий, после чего предлагают подписать согласие на конкретное лечение, которое легкие больные легко подписывают, искренне веря, не зная, что это вовсе не путь к излечению, а что это путь перерождения душевной хрипотцы в душевное воспаление легких, чахотку и смерть. Из–за этого так называемые легкие больные становятся в сущности самыми тяжелыми больными в данном учреждении, больнице или медицинском центре, становятся с годами не только развалинами, но и одновременно, что мне представляется довольно занимательным, пациентами особо благодарными врачам за разрушение их жизни, потому что ни один раб, выкупленный с турецкой галеры, ни одна мать, у которой тот или иной святой воскресил ребенка, что нарисовано в мельчайших подробностях на принесенной в дар церкви картине, не излучают такой благодарности, какую излучают так называемые легкие больные на последних стадиях своей болезни, когда от них отвернулся уже последний член семьи, когда их больше не навещает ни племянница из Штирии, ни лучшая подруга с так называемой школьной скамьи, хотя в школах вот уже много лет ученики сидят на стульях, а не на скамьях; тогда достигают они в своей благодарности истинных высот, а врачей это склоняет, понятное дело, только к введению дополнительных и к усилению уже применяемых терзаний. В противоположность им у так называемых тяжело больных нет больше ни малейших иллюзий, что их вылечат, ибо для того, чтобы верить в излечение от тяжелой психической болезни, надо быть форменным идиотом, среди так называемых тяжело больных этого практически не случается, а коль скоро они не верят, то и пребывают в полной ясности, на сияющей вершине убежденности, что это и есть их жизнь и что другой жизни уже не будет, равно как не будет никакого излечения, никакого идиллического возвращения на диванчик в комнатку потише, с окошком во двор, к жене, которая спокойно моет окно, стоя на подоконнике, и насвистывает хит из «ABBA», нет, они знают, что больше не будет ни нормальной семьи, ни даже так называемой нормальной еды, из–за чего они более чутки к врачам и, даже если питали наивные иллюзии относительно врачебной порядочности и честности, то очень скоро приходят к пониманию своей реальной ситуации. У так называемых тяжело больных есть симптомы, целая куча симптомов, за которые легкие больные, всегда охотно рассказывающие врачам о даже самой мелкой глупости, дали бы порезать себя, тяжело больные, когда спят или идут по коридору, переживают такое, от чего у легких больных волосы дыбом встали бы не только на голове и на спине, но и на ногах, но несмотря на это, если их спросит врач, не было ли у них в последнее время каких-то особенных недомоганий, те, посмеиваясь и пожимая плечами, в сотый раз будут жаловаться на качество пищи, что даже на опытных врачей действует расхолаживающе, почему и представляет собой железный пункт в наборе приемчиков каждого тяжело больного, ведь даже самый сильный, самый умный и склонный к жестокости врач отступает, слыша о холодных комках в картофельном пюре и одинаково серых морковке с горохом, где морковку от гороха можно отличить только по форме. Вот, собственно говоря, почему легкие больные не получают пропуска, чем не особенно печалятся, потому как уверены, что благодаря сотрудничеству с врачами они недели через две-три вернутся к своей обычной жизни, к семье и к нормальной пище, а вот тяжело больные, благодаря глубокому пониманию механизмов работы больницы и благодаря своему недоверию к врачам, утаивают все симптомы, посвящая много времени и внимания доказательству своей нормальности и тем самым мастерски камуфлируют свою болезнь, которую знают значительно лучше, а если быть точным — ближе, чем легкие больные, благодаря чему они в состоянии получать пропуска значительно чаще, хотя, конечно, не слишком часто, безотносительно к тому, что скажут по этому вопросу отдельные австрийские издания, которые никогда, видимо, не используют слова с таким умилением и в окружении таких наречий, как тогда, когда пишут о пропусках для пациентов психиатрических больниц. В моем случае наиболее эффективным камуфляжем за последнее время стала недавняя трудотерапия, понятное дело, та самая трудотерапия, которую я ненавижу глубоко, искренне и всеми фибрами души, сколько себя помню: я имею в виду занятие изобразительным искусством с доктором Паулем Иммерфоллем, тем самым всемирно известным доктором Паулем Иммерфоллем, видным, шевелюра с проседью, врачом, телевизионным экспертом по вопросам психического здоровья, потому что на телевидении нельзя быть экспертом по психическим болезням, а если и можно, то только по психическому здоровью, выглядящим как артист, прибежавший на телевидение на минутку из труппы снимающегося рядом медицинского сериала, обязательно в очках в золотой оправе, соавтором множества памятных книг по случаю девяностолетия другого медицинского светила, украшением многих научных конференций, а также автором и соавтором бесчисленных научных публикаций, в которых он с инстинктом, по мнению собственному и мнению коллег, редким даже среди врачей-психиатров, которые, по собственному мнению и мнению коллег, обладающих огромным инстинктом, занимался проблематикой терапии с помощью искусства. По мнению доктора Пауля Иммерфолля, а также его коллег, лечение искусством опирается на создание произведений искусства, то есть на оклеивание картона клочками цветной бумаги, на лепку бесформенных куч из глины или соленого теста, калякании на недорогой бумаге недорогими цветными карандашами или простыми карандашами, но тоже недорогими, о чем я вспоминаю, потому что ни одно искусство не прощает неуважения к инструментам, тем временем врачи, специалисты по терапии с помощью искусства не имеют к инструментам никакого уважения, что следует, понятное дело, из того, что у них нет никакого уважения к своим пациентам, вот и покупают им самые дешевые мелки и карандаши, а также самую дешевую бумагу и самые дешевые акварельные краски, которые они разводили бы самой дешевой водой из–под крана, если бы только вода из–под крана имела разделение на дорогую и дешевую, и это потому, что они считают своих пациентов не художниками, а шкодниками, которые изводят мелки, карандаши, бумагу и соленое тесто, приобретаемые на средства и без того уже напряженного, о чем они никогда не преминут упомянуть, и без того уже отягощенного сверх меры бюджета больницы. А потому, и это типично для врачей, самые прославленные из них, с мировой славой, рассказывая о своем опыте общения с художниками не на конференции, а в ближнем кругу коллег, никогда не назовут больных художниками, совсем наоборот, сядут иногда в кресло, в халате, закинут ногу на ногу и скажут: «Художник, ха, художниками были Дюрер, Моне, Мане, Ренуар (о, да, Ренуар, ибо как все люди, лишенные даже остаточной крупицы вкуса, они особенно ценят Ренуара, этого короля китча, этого художника профилей Марии-Антуанетты на вазочках, который попал в музеи благодаря стечению обстоятельств, оказавшихся несчастными для всей истории искусства и для всех, кто, несмотря на воспитание в австрийской школе и прогулок по австрийским улицам, и несмотря на так называемое общение с произведениями искусства, не лишены этой последней, остаточной крупицы вкуса) о, Тициан, скажут, вот это был художник, достаточно взглянуть на мощные мазки его кисти! Потому что врачи знают, как правило, только ону прилипчивую банальность для определения данного художника, банальность доклеенную, привязанную к его фамилии намертво: Тициан — мощный мазок, Леонардо — необоримая сила гения, Боттичелли — неземная сладость, Рембрант — лучшие импасто за всю историю искусства, Вермеер — поистине фотографическая точность, Дюрер — исключительно каллиграфическая линия, Рубенс — божественные округлости, потому что, естественно, они никогда не всматривались в комету, которую Дюрер рукой импрессиониста нарисовал на реверсе Святого Иеронима, они не помнят, что Изабелла Брант умерла еще до того, как возраст успел бы сделать то, что сделал ее муж — прибавить ей дородности, а в жизни была худощавой девушкой, сидевшей под каприфолью, что Боттичелли — это бочки, полные скорбей и страданий, что Вермеер — это значительно больше, чем фотографическое отображение бликов света на боку обливного кувшина, что это сотворение мира заново, и так далее, и так далее, что не имеет для них ни малейшего значения, ибо искусство они знают практически только из альбома «Тысяча главных произведений искусства», что лежит на кофейном столике в гостиной, и даже когда смертельно скучают в своем кабинете, они не зайдут в библиотеку за папкой «Шедевры итальянской живописи» и не окинут взором несколько репродукций, что для глаза является вопросом прямо скажем базовой гигиены, сравнимой с чисткой зубов, мытьем рук после туалета, врачи, однако, ведут образ жизни в любом отношении негигиеничный и отсутствие гигиены зрения здесь не исключение. Вот они и говорят: «Тициан, конечно, это художник, или Дюрер, или Вермеер, такой взял бы эту нашу дешевую бумагу, самые дешевые восковые карандаши и самую дешевую гуашь и создал бы шедевр, потому что искусство это величие духа, это мощь видения, это врожденный талант, а эти, из группы художественной терапии, что с них возьмешь, у них если и есть что врожденное, так это только пороки. — Ха, ха, ха, хорошо, — говорит другой, — очень хорошо сказал, врожденные пороки, ну да, в этом много правды, художник это Боттичелли, скажем, неземная сладость. — Конечно, — соглашается первый, — неземная сладость у этого Боттичелли, он совершенно другой, чем Леонардо, а всё равно великий. — О да, — соглашается с ним второй, — Леонардо это совсем другое дело, это необоримая сила гения, были мы с Дорой на выставке машин Леонардо, дай бог памяти, где это было, вроде как в Иннсбруке, знаешь, такая передвижная выставка, и скажу тебе, что сразу пришло мне в голову: вот она — необоримая сила гения!» — причем следует обратить внимание, что они набрасывают фамилии из одного и того же пула, всегда одни и те же пять, десять, самое большее пятнадцать фамилий, главным образом итальянских, голландских и французских, Джотто, Леонардо, Рафаэль, Боттичелли, Дюрер, Вермеер, Тициан, Веронезе, Рембрандт, Дега, Мане и всегда после него Монэ, хотя одного от другого не отличат, Пикассо, но никогда Ван Гог, я много раз слышал врачей-психиатров, которые говорили о живописцах, но ни разу не слышал, чтобы они упомянули имя этого художника, который на самом деле лечился по части психиатрии, совсем напротив, они предают Ван Гога полному замалчиванию, и в качестве художника и в качестве пациента, нет ни одной цепкой и банальной фразы о Ван Гоге, которую изрекли бы врачи-психиатры. Я не заметил этого ни у кардиологов, ни у нефрологов, ни у терапевтов, совсем напротив, у них есть свои банальные фразы о Ван Гоге и они пользуются ими поистине самозабвенно, потому что Ван Гог это нечто большее, чем отрезанное ухо, это Ван Гог, в трепещущих цветах которого чувствуется страстность юга, Ван Гог, гениальный самоучка, тем временем психиатры не упоминают о нем ни словом, будто его вообще не было, не только как живописца, но и как пациента, он категорически и безоговорочно удален из мира разговоров врачей-психиатров о живописи и трудотерапии. Даже можно сказать, что избегание разговоров о Ван Гоге, избегание Ван Гога как такового, полное игнорирование Ван Гога относится к железным принципам и традициям этой профессии, потому что врачи-психиатры не разобрались в нем с самого начала, увидев в нем легкого больного, он же роль легкого больного принял со всем, что с ней связано, то есть с терзаниями и истощающей человека терапией, которая в конце концов доводит его до смерти, потому что должна довести до смерти, но, прежде чем до нее дело доходит, освобождает место для многочисленных мук, уготованных врачами-психиатрами, как медицинских в узком смысле слова, так и совершенно не имеющих к медицине никакого отношения; взять хотя бы доктора Пейрона из Сен-Реми, который все картины, оставленные Ван Гогом в его больнице распределил так: портреты отнес своему сыну, известному стрелку, что, говорят, попадал в глаз со ста метров и за несколько недель разодрал полотна в клочья, остальное же поделил между часовщиком Ванелем, тоже любителем пострелять, а еще — фотографом, художником-любителем, который соскоблил с них краску и на полученном полотне нарисовал прованские пейзажики, в которых доктор Пейрон из Сен-Реми, врач-психиатр, наконец-то углядел искусство. Кто-то столь наивный, который верит в наличие высших чувств у врачей-психиатров, мог бы заподозрить, что дело тут в угрызениях совести, но я, человек свободный от такого типа глупых предрассудков, знаю, что это физически и психически невозможно, что если любой врач в процессе обучения теряет большинство чувств из числа возвышенных, то психиатры теряют их все без исключения, а не говорят о Ван Гоге, потому что, несмотря на разработку всемирно известных программ арт-терапии, то есть лечения с помощью занятия искусством, они не в состоянии соединить в воображении искусство и психическое заболевание, они могут видеть или художника или больного, а как мы знаем, кто раз был признан легким больным, никогда не перестанет быть им, он уже всегда в глазах врача-психиатра будет легким больным, которого следует загнать в могилу, в соответствии с таблицами соответствия недугов и терапий. Что касается меня, то я был признан легким больным очень рано, уже в четырнадцать, ну, может, в пятнадцать лет, когда я по собственной воле пришел к врачу-психиатру, по собственной, никем не принуждаемой воле, обеспокоенный некоторыми симптомами, которые сегодня я вижу в каждом не лишенном вкуса и впечатлительности молодом человеке, пошел в университетскую больницу и записался на прием к врачу-психиатру, который уже через пять минут разговора поправил проволочную оправу очков, оперся локтями о столешницу и сказал эти страшные слова: «Ничего такого, никакого серьезного заболевания нет, никакой серьезной угрозы здоровью, скорее своего рода душевная хрипотца, которую надо перележать на больничной койке». И именно в этот момент он похитил меня как Король Ольх, похитил меня на многие годы, на восемь, десять, двенадцать лет, затащив в мираж так называемого легкого заболевания, так что я принимал его за своего союзника и делился с ним каждым, даже самым незначительным симптомом, который чаще всего оказывался просто проявлением жизни в ее невиданном разнообразии, разнообразии неслыханном даже за стенами больницы или медицинского центра. И он не остался у меня в долгу и вместе с коллегами прописал валиум и галоперидол, прописал инсулиновые шоки и электрошоковую терапию, прописал групповую и бихевиоральную терапию, прописал антидепрессанты, успокоительные и противопсихотические средства, я же от месяца к месяцу, от года к году был ему всё более и более благодарен за его старания, все дни напролет лежал на койке, вперив взор в стену, или, сидя на террасе больницы, прикуривал одну сигарету от другой и всё думал, как лучше, как душевней мог бы я оказать ему свою безграничную благодарность за электрошоки, за инсулиновые шоки, за успокоительные и противопсихотические средства, которые в очередной раз должны были вытащить меня из моей легкой душевной хрипотцы, а в действительности вогнали меня в хроническую и тяжелую болезнь, которую продолжали коварно именовать легкой болезнью. Если даже время от времени меня выпускали из больницы, лечебного заведения или медицинского центра, утверждая, что я могу начать так называемую нормальную жизнь, если меня искушали перспективой вхождения в общество в качестве так называемой общественно полезной единицы, которая без сопротивления и раздумий (потому что сопротивление и раздумья для врачей-психиатров являются неопровержимым свидетельством болезни, хотя на самом деле они являются самыми что ни на есть недвусмысленными признаками здоровья) принимает так называемые принципы общественного общежития, получает работу, пусть даже и временную, начинает функционировать в еженедельном, ежемесячном и ежегодном ритме, ходит на работу с понедельника до пятницы, в субботу идет на танцы или свидание, или на свидание с танцами, в воскресенье — в церковь или на рыбалку, или поет тенором в Мужском Певческом Обществе «Песенный Венок» в Зимбахе-ам-Инн, или сидит за столом с разложенным на нем комплектом инструментов моделиста-конструктора, собирая модель корабля, получает ежемесячную выплату, весной ест первые овощи, летом землянику и малину, осенью яблоки и груши, зимой орехи и сухофрукты, использует положенный по закону отпуск и пользуется всеми законными свободными от работы днями, как постоянными, так и плавающими, то есть первого января Новый Год, шестого января — праздник Трех Королей (они же волхвы), далее, если он протестант, Страстную Пятницу, далее Пасхальный Понедельник, первого мая День Труда, Троицу, Божье Тело, пятнадцатого августа Успение Богородицы, двадцать шестого октября Национальный Праздник Австрии, первого ноября День Всех Святых, восьмого декабря Непорочное Зачатие Богородицы, двадцать шестого декабря — Святого Стефана — если, скажу, меня искушают такой перспективой, то лишь затем, чтобы тут же у меня ее отобрать. Не было такого, чтобы, начав так называемую нормальную жизнь в Новый Год я смог дотянуть ее до Рождества, да что там Рождества, не случалось даже на Трех Королей спеть колядки в составе Мужского Певческого Общества «Песенный Венок» в Зимбахе-ам-Инн или государственный гимн в день Национального Праздника Австрии; вся моя так называемая нормальная жизнь была абсолютно ненормальной, потому что сколько бы я в награду за долгую работу ни получал право на выходные дни, сколько бы раз, пересилив себя, я ни знакомился бы с девушкой и шел к ней на свидание с намерением закрутить роман, сколько бы раз я ни становился центром притяжения, с позволения сказать, коллег по работе, с которыми в очередную субботу (отменив свидание с девушкой) я отправлялся пить пиво или на ярмарку в ближайшие окрестности, даже если я держал в памяти их имена, фамилии, имена их жен, детей, о здоровье и успехах которых я имел обыкновение вежливо расспрашивать, даже если я проходил через все эти бесконечно трудные испытания, я каждый раз, продолжая считаться легким больным, выдавал себя во время посещения врача несколькими мелкими симптомами, что мгновенно вырывало меня из так называемой нормальной жизни, из недельного, месячного и годичного ритма, и бросало в абсолютное безвременье лечебного заведения, больницы или медицинского центра. Только доброте сердечной, только самой что ни на есть неизбывной доброте сердечной, а также безграничной любви и такой же смелости моей будущей жены я был обязан окончательным решением о заключении между нами брачного союза, несмотря на то, что машина психиатрического лечения в соответствии со своими тайными таблицами соответствия недугов и терапий, то отрывала меня от нее, то опять возвращала меня к ней из–за чего всё наше время от помолвки до свадьбы превратилось в цепь разрозненных эпизодов, каждый из которых требовал заново преодолеть себя и заново познакомиться; только, повторюсь, небывалой сердечной доброте моей будущей жены, а также ее безграничной любви я был обязан этим, хоть и была она человеком в медицинском отношении отнюдь не образованным, зато была наделена точным видением другого человека, убедила меня, чтобы я перестал считать себя легким больным и начал считать себя тяжелобольным, главная задача которого — обвести врачей вокруг пальца, отвлечь их внимание, скрыть от их взора все симптомы, словом: вырваться из–под их опеки, как только станет возможным, и на такое время, на какое только будет возможно. Так начинались одиннадцать счастливейших лет моей жизни, от которых я сегодня отрезан не только смертью моей жены, но и воротами, охраняемыми стражниками Ауэрбахом и Длоухим, а если, как я уже говорил, вы считаете, что пропуск из Медицинского Центра «Замок Иммендорф» получить легко, то вы глубоко заблуждаетесь; совсем другое дело когда к тебе, перешедшему в категорию тяжелобольных пациентов, врачи-психиатры неожиданно теряют интерес, ты вдруг перестаешь интересовать их в качестве случая, поддающегося лечению, прекрасного для тестирования очередных терапий и для очередных истязаний, принимаемых с неизменной благодарностью; в качестве перешедшего в категорию тяжелобольных я почувствовал, из–за этого не предвиденного никакими врачебными калькуляциями изменения, этого чисто умозрительного, проистекающего из произвольных врачебных оценок, радикальное изменение отношения ко мне врачей, которые стали обходить меня по большой дуге и уже не подходили ко мне и не заводили разговор, да ладно разговор, вообще не заглядывали в мою палату, так что когда спросишь их о пропуске чтобы домой сходить, пожимали плечами и не особо понижая тон, говорили, что этому ведь и так уже ничего не навредит, таким ведь всё равно, где лежать — здесь, в лечебном учреждении, или у себя дома, если конечно близкие возьмут на себя ответственность, потому что Медицинский Центр «Замок Иммендорф» ответственность на себя взять не может точно так же, как не берет он ее за действия циклонов и землетрясений. Но теперь, когда я стал пациентом, приговоренным несколькими вступившими в законную силу решениями суда к возмещению ущерба, нанесенного имуществу значительной ценности с применением von der sechsundneunzigprozentigen Schwefelsäure, получение пропуска стало граничить с невозможностью, и теперь оно требует долгих (а если быть точным — многолетних), исключительно тонких и последовательных попыток, однако при всём при этом получить пропуск всё равно легче, чем получить пропуск так называемым легким больным. Впрочем, в свое время и покупка von Schwefelsäure была делом несравненно более легким, достаточно было пойти в аптеку и сказать: «Дайте, пожалуйста, eine Flasche mit Schwefelsäure, die sechsundneunzigprozentige, спасибо», и никаких лишних церемоний, да и я никогда не спрашивал, зачем им в аптеке эта Schwefelsäure, где ее применяли в медицине, что лечили mit der sechsundneunzigprozentigen Schwefelsäure, которой я, в свою очередь собирался лечить общество, довольно того, что ее отпускали без рецепта, просто по устному запросу в обмен на пятидесятишиллинговую банкноту с Фрейдом, что не означает, что в самом начале покупка von Schwefelsäure далась лично мне легко, совсем напротив: от одной лишь мысли, что мне надо будет встать перед аптечным окошком и попросить die Flasche mit der Säure, мне делалось дурно, а два раза даже стошнило, бесчисленное количество раз я входил в аптеку, вставал в очередь за двумя-тремя посетителями, после чего в последний момент уходил, а раз даже аптекарь крикнул мне вслед: «Молодой человек, здесь нечего стыдиться, продам я вам эти презервативы», целыми неделями я ломал голову, как купить die Säure, само обливание казалось мне делом значительно более легким, техническим вопросом, а не эмоциональным, тогда как покупка von Säure была в значительно большей степени проблемой эмоциональной, чем технической, я выходил из квартиры, спускался вниз, ехал на автобусе или поезде в какой-нибудь населенный пункт побольше, где никто меня не запомнит, входил в аптеку и выходил с пустыми руками, это доводило меня чуть ли не до безумия, покупка von Säure была выше моих сил, но и выдержать то, что я не могу купить die Säure, тоже было выше моих сил, а один раз после одной такой неудачной попытки купить я даже проколол несколько сотен покрышек грузовиков, а в другой раз вырубил под корень целый питомник, более шестисот молодых саженцев дуба, один за другим, до сих пор это заливает меня краской стыда, но всё потому, что для меня покупка von Säure была на грани невозможного уже тогда, а уж что говорить про теперь, когда меня не только замуровали в Медицинском Центре «Замок Иммендорф», но и, кроме всего прочего, из–за так называемых правил торговли Евросоюза покупка von Schwefelsäure стала невозможной практически для любого, вне зависимости от его мотивации и истории болезни. Уже одно это может довести до душевного срыва, не говоря о значительно более серьезных нарушениях, потому что даже убежденность в том, что я взял на себя задачу более существенную, чем моё единичное и преходящее существование, а потому могу, более того — обязан это самое единичное и преходящее существование посвятить выполнению оной задачи, так вот даже эта убежденность, наполняющая меня чувством глубокого удовлетворения, не спасала меня от впадения в состояние практически абсолютной душевной надломленности и желания бросить выполнение взятой на себя задачи, желания капитулировать, сползти если не в так называемую нормальную жизнь, то по крайней мере в жизнь так называемого легкого больного, который отдается в руки врачей и равнодушно воспринимает включение и исключение очередных так называемых лекарств, что доводит его до единственно возможного конца; ближе всего к этому сползанию я был на третьем году художественной терапии, когда объединенные врачебные силы, во главе с мировой известностью доктором Паулем Иммерфоллем, специалистом по психическому здоровью, соединенные с силами лишенных каких-либо художественных талантов пациентов, привели меня, по сути, на край этого сползания и я был как никогда близок к тому, чтобы бросить выполнение задачи, что и сделал бы несомненно, если бы не одно обстоятельство: Цайетмайер попросил меня принести ему карандаши.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки