Donate

А если нет?

K G K12/08/19 20:121.6K🔥

Сразу хочу предупредить: я не виноват. То, что я якобы сделал тогда, не доказано. А то, что мечтал и мечтаю исполнить теперь (но успею ли?) вполне безобидно и даже похоже на проявление милосердия.

***

Перед тем как пригласить домой, Ставнин наблюдал меня около месяца. Он до сих пор разглядывал во мне кого-то еще, хотя, бесспорно, знал, что я — учитель физкультуры. Наблюдал — было его слово, я бы сказал просто: виделись.

Мы познакомились в апреле. В нашем доме, в Одинцово, на неделю отключили отопление и водоснабжение. Приехало телевидение. Замерзшие немытые жильцы высыпали на улицу. Оператор заснял и меня. Я минут пять ругал правительство, рассказывал про непомерные траты на баню, а в конце все же выразил надежду, что все будет хорошо. В новости, конечно, допустили только эту часть интервью. На следующий день меня по телефону разыскал один из бесчисленных помощников Ставнина и попросил о встрече. Он сказал, что господин Ставнин уже доверяет мне, ведь меня показали в новостях. Мы условились встретиться в выходные, в Москве. Помощник спрашивал меня о работе, о принципах, которыми я руководствуюсь в воспитании учеников. А в понедельник позвонил снова и сообщил, что я подхожу.

Я ничего не понимал, ведь, напомню, я был учитель. Я мог кинуть мяч, объявить игру, но разобраться в такой ситуации — позвольте. В этом я честно признался Ставнину, когда мы впервые встретились. Он ответил, что Бог мне судья, и добавил, что Бог — милосерден. Этой фразы я тоже не раскусил. Месяц мы ходили по кафе, где он платил. Всего раз шесть. И говорили все время обо мне.

Не могу я хорошо описывать людей, поэтому про Ставнина сказал бы, что это был человек важный, лет шестидесяти, лысый и с бородой. Вот, я думаю, и финиш. Ну еще полный, невысокий. Часто звонил у него телефон, он что-то записывал, коротко отвечал. Несколько дел совершались в его голове за один раз, поэтому иногда он забывал, кому и что говорит. Наш разговор у него дома поначалу пошел совсем не в ту сторону, и он не сразу распознал ошибку.

Я приехал днем в субботу. Он жил в огромной квартире, почти в центре.

― Купил весь этаж, ― объяснил он. ― Пришлось нажать кое-на-кого. Не хотели продавать.

Мы сели в столовой. Ставнин был в лиловом кожаном кресле и бордовом халате, на толстых пальцах ― толстые перстни. Он предложил закусить немного. Я не ел так никогда. Тут было и вино, и хлеб. Много красивых закусок. Ставнин лично налил мне вина, поднес тарелку с закусками. Я выпил бокал залпом и съел что-то пестрое.

— Теперь основное блюдо, ― сказал он.

То была рыба. После рыбы он промокнул губы салфеткой и позвонил в колокольчик. Пришла молодая девушка.

— Грета, сыр, — сказал он. Через минуту Грета вернулась с деревянной доской.

— А-а, зачем? ― спросил я.

— Так принято. Спустя какое-то время после основного блюда съесть немного сыра. Читали “Парижский кулинар” за 1926 год?

— Нет.

— Там подробно об этом. Когда-то у нас все это было, — погрустнел он. — И раньше, чем у французов.

— У французов сейчас беспорядки, — обрадовался я, как люди редко радуются беспорядкам.

— Да, да. Сырные бунты.

— Вроде, что-то с бензином?

— А что они возят на бензине?

— Сыр?

— Сыр.

Я посмотрел на доску.

— А это что такое? Вот, с лепесточками.

— Это швейцарский, — ответил он. От сыра пахло, как из мужской раздевалки после двойного лыжного урока.

— Не решусь, — засмеялся я.

После шел ликер, потом ― кофе с мороженым и, наконец, он предложил мне пересесть в курительную комнату, которая одновременно была и бильярдной. Я сильно наелся. За исключением лепестков сыра, все было идеально. Я и не думал, что можно есть вот так: с удовольствием. У меня промелькнула мысль, что окажись Ставнин гомосексуалистом, я бы сейчас постеснялся отказать.

Мы сидели друг напротив друга и курили.

— Что вы думаете обо мне? — вдруг спросил Ставнин. — Мы же уже месяц знакомы.

— Я не очень понимаю, зачем я вам.

— Я объясню. Видите ли… Я многого добился в жизни. Я психолог, продюсер, предприниматель, директор, имею клинику. Защитил докторскую диссертацию. Она называлась “Божественное в мужчине”. Это была лучшая диссертация у нас на кафедре. По крайней мере, так писали в 89-ом, в нашей стенгазете. Так вот, мне нужны верные помощники. Я не могу всем вертеть сам. Да, я в центре круга, но без людей не обойтись. Поверьте, это не ради денег. Это, скорее, про эмоции, про имманентное.

Я выпустил сигаретный дым: иди, дым. Ставнин поднес мне серебряную пепельницу.

— Так что вы думаете? ― снова спросил он.

— Вы хотите, чтобы я превратился в вашего помощника?

Он пристально посмотрел на меня.

― Хочу. И даже не в помощника, а в проводника идей.

― А что я должен делать?

Тут ему позвонили, он отвлекся и десять минут говорил по телефону. “Никаких эмоций, вытряси из них все”, ― видно, разговор дался нелегко, потому что после него он и ошибся.

― Понимаете, ― сказал он, ― я придумал слово.

― Что?

― Да. Новое ослепительное слово. Для надежды, для любви, для прощения.

― Какое?

Он бросил на меня окончательный взгляд.

― Лобог.

Я хихикнул.

― Лояльный бог.

Я отказался понимать.

― Мы сделаем телеграм-канал. LoBog Channel. Вы будете его вести.

― Я? Как?

― Каждое утро вы будете отправлять подписчикам утреннюю молитву. Мы поработаем с вами над текстами. Сначала это будут простые мотивирующие послания. Вроде, дети мои, бог лоялен к вам, распахните ставни, станьте на колени… А потом мы станем вплетать в них рекламные месседжи. Деньги, то есть эмоции, хлынут рекой…

― Простите, ― перебил я, ― я не совсем с текстами, я учитель физкультуры…

Ставнин замолчал. Потом сверился в телефоне с расписанием.

― Вы не Жильцов?

― Нет.

― Не текстовик?

― Нет.

― Вот черт. И правда, он у меня на шесть, после вас.

Он засмеялся, и я ― за ним.

― Простите меня, ― сказал он, ― совсем меня отвлекли.

Мы докурили.

― Я собирался предложить вам иное, ― еще посмеиваясь сказал Ставнин.

― Что же?

― Короче говоря, у меня не так давно появилась идея. Возродить имперский поп.

― Я извиняюсь, а он существовал?

― Конечно. Правда, недолго. При Николае I. Он его и придумал. В один год с Третьим отделением. Но потом закрутилось: Польша, железные дороги. Ему некогда, Бенкендорфу некогда, и все это заглохло. А какие были группы… Глинка им музыку писал. Какие имена: “Гимназистки с перчиком”, “Свинки-копилочки”…

Я слушал Ставнина, жалея, что так скромно его понимаю. В школе я приятельствовал с учителем истории, но перенял от него мало знаний. В основном мы выпивали в пятницу, закрывшись у меня в спортзале, и он говорил: “Я трахнул пол-Москвы. Твоя задача ― ликвидировать вторую половину”. Но дальше Ставнин прояснил сказанное.

― У меня есть три молодые девочки в пансионате под Москвой. Прекрасно поют, умненькие, красивые. Увидите ― закачаетесь. Такие, знаете, что ножкой ступят, а ты готов квартиру отписать. Но ― массивные пробелы в физическом образовании. А на сцене надо хорошо двигаться. Мах ногой ― прыжок, эшапе ― шпагат. И темп, темп, темп. А у них этого нет.

Я задумался. Ставнин, видя мою нерешительность, добавил в разговор денег.

― Я сравнительно неплохо заплачу, ― сказал он.

― Но сейчас четверть кончается, год даже, ― ответил я. Честно выражаясь, мне его предложение показалось в тягость. Ездить куда-то, учить оголтелых девиц тому же, чему я и так посвящаю все дни. Ну сколько он там заплатит?! И во что все выльется? Я же давно не…

― Нет, нет, с июля. Вы мне там нужны каждый день. Вы там будете жить. Я ведь знаю, вы хотели бы там жить (он подмигнул). За пять тысяч в день.

― Рублей?

Ставнин улыбнулся:

― А вы бы предпочли ― луидоров?

***

Закончился школьный и мой учебный год. За выпускными экзаменами, теплоходными прогулками и душераздирающими концертами, которые ученики готовили для нас, учителей, захлопнулся июнь. Трудно было удержать в себе слезы. На одном представлении мне пришлось делать вид, что я укрылся в нормативах на будущий год, потому что в эту минуту Кочеткова из 11 “Б” (получается, бывшего) пела:

Когда уйдем со школьного двора

Под звуки нестареющего вальса,

На нашем сердце выступит дыра,

Размером с контур школьного двора.

Зажмем глаза от слез краюшкой пальца

И все уйдем со школьного двора…

Мой приятель историк рыдал, уткнувшись в картонную таблицу “Крымские войны”.

Ставнин будто пересел с первого ряда на последний в актовом зале моей головы. Мне и не верилось, что он, такой занятой, вспомнит обо мне. Я полагал, что он уже подыскал мне заменителя. Но утром тридцатого июня его помощник, тот самый, позвонил и сказал, чтобы я попросил соседей присмотреть за гиацинтами и котами, если они у меня есть, потому что завтра за мной заедут ровно в шесть вечера, а дома я появлюсь только в августе. Я сказал, что все сделаю, купил и уложил в сумку свежие спортивные штаны, несколько футболок и белье. Напоследок мы с историком (благо он жил через два подъезда) выпили, посмотрели запись с номером Кочетковой и тут уж рыдали оба. Пела она пронзительно, словно стрела, как сказал историк, а уж он-то знавал стрелы.

***

Без пяти шесть я спустился вниз. Котов и гиацинтов у меня не водилось, поэтому я просто закрыл квартиру и перекрестил дверь. Меня уже ждала автомашина марки “мусье” (я называл так для удобства все французские автомашины). Моя невнушительная сумка легко влезла в багажник, я сел рядом с водителем, который вместе с рукой протянул и свое имя: Одри.

― Очень эту актрису люблю, ― сказал он, ― ну, знаете: “Завтра у Трифоновых”, “Моя прекрасная Леля”.

По дороге он рассказал мне, куда, зачем и кто.

― Сейчас проедемся с вами, да. По Киевке. Недолго, час плюс кусок часа. А в августе я вас сюда верну. Нормально будет. Там бывший пансионат, плохо уцелел. Но господин Ставнин восстановил. Заселил туда трех девочек. Все легально, восемнадцать есть. Ну, они там учатся, как вы учите в школе. Только глубже, вдумчивее. Растут питомцы. Там охрана, человек один. Тоже, как вы, один. Плюс учителя еще: по языкам, по танцам, по вокалу. Больше-то не надо, нет. Жить ― живите в отдельном домике. Утром встали, позавтракали, посмотрели расписание. Увидели ваш урок, провели. Потом весь день читаем, гуляем, отдыхаем. Рядом речка-река. Получили на охране пропуск, вышли, ныряете. В реке круги, у вас удовольствие.

― А как же насчет оплаты? ― спросил я.

― Это не бойтесь. Вот ваша карта.

― “СтавБанк”?

― Да, это банк господина Ставнина. Каждый день ― новые пять тысяч. Ежедневная зарплата ― удобство. Захотите маме отослать ― уже можно, первая пятерка уже на месте.

Всю оставшуюся дорогу Одри рассказывал про Ставнина и его проекты. Ощутимо было, что он восхищается своим хозяином или директором, не знаю, как выгоднее назвать его. Сейчас Ставнин сильно надеялся на эту группу, поэтому и затеял ремонт в пансионате, пригласил преподавателей. Уже осенью он планировал записать дебютную песню и снять на нее клип. А значит ― работы было через край.

Называлась группа “Дагерротипы корсетов в студеной воде”. Одри не смог толком объяснить такое название. Сказал только, что господин Ставнин уважает все старинное, настоящее. Да и изюминка у группы должна быть, не все же педерастией прикрываться. Я не возражал: я думал про пять тысяч на моей карточке. Завтрашний день помножит их на два, думал я. Мало ли на что я способен их просадить…

Мы проехали Наро-Фоминск, свернули и какое-то время ехали по лесной дороге. Потом снова повернули, среди деревьев я заметил ржавую вывеску “Пансионат Гигиена”. Дорога стала совсем сомнительной. Одри скинул скорость. Показался ржавый высокий забор.

― Забор не стали реставрировать, ― сказал Одри, ― конкуренты узнают, свистнут идею. Не надо.

Ворота тоже были старые, как завуч нашей одинцовской школы. Две покосившиеся створки соединяла цепь с замком. “Фортификация”, ― подумал я. Из серо-синей будки неохотно вышел мужчина лет шестидесяти пяти, в камуфляжном костюме и кирзовых сапогах. На правом рукаве у него была нашивка: “За оборону Чемульпо”. Он отвязал овчарку от будки поменьше. Собака подозрительно смотрела на визитеров.

― Пароль, ― сказал мужчина строго.

― Варяг, ― ответил Одри. Мужчина расцвел.

― Проезжайте. Солдат, сидеть, ― скомандовал он и открыл скрипучие ворота.

― Это Всеволод Федорович. Это наш новый учитель физической культуры, ― представил нас Одри. Всеволод Федорович, мне пора, я просто привез вот. Введите в курс. Распорядок, пароли. Все по вашей части. А мне пора.

Мы втроем пожали руки, Одри отдал мои вещи, Всеволод Федорович закрыл ворота и помахал Одри вслед. С ним мы сошлись быстро. Я физкультурник, он ― военный, далеко ли друг от друга лежали наши интересы?!

Он повел меня по территории, крепко держа Солдата на поводке.

― Значит, докладываю, ― сказал он. ― Все входы-выходы в количестве одного в моем ведении. Каждое утро всем учителям на мобильный телефон поступает сообщение с кодовым словом.

― А Одри? ― спросил я.

― Он заранее запросил. Далее. Подъем в восемь, завтрак в девять в столовой: это отдельное здание, я покажу. В десять часов первый урок. В одиннадцать тридцать ― второй. С часу до двух ― прием пищи. В два тридцать ― третий урок. В четыре ― четвертый. Дальше у всех свободное время. Можно читать. В пять чай. В семь тридцать ужин. Еще можно чай или кефир на ночь.

― Как в больнице, ― пошутил я, ― я лежал.

― Я тоже, ― обрадовался он, ― после Порт-Артура.

Дружба с учителем истории не пропала для меня бесследно. Я не помнил про Порт-Артур наверняка, но был уверен, что он случился не вчера. Почему же Всеволод Федорович сказал “Порт-Артур”. Может, оговорился.

― Эх, Порт-Артур, Порт-Артур, ― повторил он, и я понял, что это уж без ошибки. “Ладно, ― решил я, ― познакомимся еще ближе, спрошу”. Всеволод Федорович продолжал:

― Девочек выводить за забор нельзя. Приказ господина Ставнина. Все наказания осуществляю я.

― Какие наказания?

― А как же? Она кто? Она девчонка. Ей юлить охота, а работать неохота. Тогда прихожу я с розгами.

Я удивился:

― Вы порете их розгами?

― Точно так. А без розог-то путного не выйдет. Вот Фердинанд Семенович, который по языкам, тоже поначалу смеялся: “Ха-ха-ха, Всеволод Федорович, ви есть большой шутник”. А на втором же занятии Дашенька его за руку укусила, так он сам просился ее пороть. Но нельзя. Как уже говорено: порю только я. Так что, милый друг, не торопитесь Всеволода Федорыча осмеивать.

― А… господин Ставнин одобряет это? ― спросил я.

― Всецело. Поэтому случись что, у вас в спортивном зале на стене есть красная кнопка. Жмете ее, прихожу я, приношу розги.

Я не знал, что и думать. Мне, конечно, не были милы такие методы, да и попробуй ударь кого-нибудь в школе. Сразу Магадан улыбнется тебе. Но с другой стороны: непослушных детей хватало, а Ставнин торопился. В конце концов, и деньги платил он. Я настроился справляться без рукоприкладства. Пусть другие об этом просят, я отучу положенное время и поеду домой. Заработаю тысяч двести, еще в Лоо съезжу или в Пицунду перед новым учебным годом.

― Мы пришли, ― сказал Всеволод Федорович. Пока я размышлял о воспитании и отпуске, мы вышли к пансионату. Это было облезло-голубое здание. Перед ним, по правую руку от меня, стояли пять свежих деревянных домишек в один этаж. Четыре одинаковых и один побольше.

― Четыре для учителей, и один ― столовая, ― объяснил Всеволод Федорович.

― А вы где живете?

― А у меня в будке постелено. А повара, уборщицы в столовой же и живут. Ваш дом вот этот, самый крайний.

Мы подошли к дому, он открыл дверь ключом и отдал его мне.

― А где девочки? ― спросил я.

― У них сейчас ужин. Они едят в главном корпусе. У них там стол, постель и классы. Вы располагайтесь, переодевайтесь и идите ужинать в столовую. А утром вот здесь (он показал рукой на стенд) будет расписание. Завтра я отведу вас на ознакомительный урок. До завтра.

― Спасибо вам, ― сказал я, ― до завтра.

― Солдат, честь!

Солдат сел и подал мне правую лапу.

― До завтра, Солдат.

***

Меня не назовешь необщительным: учителю поневоле приходится поговорить здесь, обсудить там. Но и душой общества меня не выберешь. Поэтому я немного нервничал перед знакомством с другими учителями. Все–таки одно дело ― преимущественно женский коллектив, в котором я вращался в школе. Женщины ― ласковые, любящие существа. А мужчины… Кто знает, что у них на уме. Хорошо, если ничего. А если лидерство? То-то же.

Мой домик был внутри весь деревянный, вроде дачки. Прихожая, просторная комната с кроватью, столом, стулом и шкафом, ванная. На полке книги. На стене ― картина: сосредоточенная девушка в платье несет поднос с кружкой и стаканом.

Я умылся и прикинул, стоит ли надеть новые спортивные штаны. Те, что украшали меня сейчас, выигрышно смотрелись с рубашкой и, подумав, я не стал нарушать стройности. Я вышел из дома, закрыл дверь и направился в столовую. Она была метрах в ста от моего нового жилища. Три раза по тридцать метров плюс еще немного.

Поднявшись на деревянное крыльцо, я открыл дверь. В столовой тоже преобладало дерево. Сначала шла маленькая комнатка с раковинами. Я снова помыл руки и вошел в следующую дверь. На меня тут же повернулись три приятных на вид человека. Потом мы обменялись именами, но я сначала опишу их, чтобы не забыть это сделать.

Первым сидел Ролан Петрович, учитель танцев, тонкий брюнет, со страстным взглядом. Я подумал, что таких нельзя пускать на выпускные балы: слишком много беременностей навалится потом на недавних одиннадцатиклассниц. Следом сидел Фердинанд Семенович, грузный, с красивыми усами. Таких на выпускные можно было заводить толпами: кому нужен умный человек среди геенны молодежных танцев. Напротив них находился Альберт Сергеевич ― педагог по вокалу. Он был одет лучше всех: в белой рубашке и бархатной бабочке. Не успел я придумать, как соотнести с выпускными балами его кандидатуру, как все трое побросали десерт и бросились ко мне навстречу.

― Дорогой вы мой…

― Как же мы вас…

― Ну, наконец-то…

― А то все…

― Знаете, как уныло в домино втроем…

― Теперь-то…

― Ого…

Мужчины казались приличными. Во всяком случае не злыми. После рассказа Всеволода Федоровича я рассчитывал увидеть кровожадных монстров, а встретил почти приятелей. Они быстро усадили меня за длинный стол поближе к себе, а Альберт Сергеевич подошел к окошку выдачи и пропел:

― Стаканыч, еще одну порцию.

Стаканычем они звали повара.

Учителя отставили десерты и ждали, пока я съем свой ужин. Рука Ставнина чувствовалась и тут: мне подали хороший бифштекс с кровью, пюре с нежным грибным соусом и легкий овощной салат. Было так вкусно, что я спросил:

― А выпить здесь никак?

― Ну что вы, кто ж даст, ― сказал Ролан Петрович. Он оглядел учителей.

― Ха-ха-ха, ― не выдержал Фердинанд Семенович, ― ви есть большущий актер, Ролан Петрович.

И он достал из–под стола литровую бутылку коньяка.

― Посуду, ― пропел Альберт Сергеевич в окошко.

― Стаканы потом вернете, ― раздался голос из недр кухни.

― Вот за это мы его и нарекли Стаканычем, ― засмеялся Альберт Сергеевич.

Пока он разливал коньяк, я съел что-то, что мои новые друзья называли мусс.

― Только смотрите, ― предупредил меня Ролан Петрович, ― не проговоритесь охраннику про коньяк. Он тут же доложит Ставнину. Нам здесь этого нельзя. Стаканыч, ― крикнул он, ― ты же не выдашь?

― Мне-то за хер? Я сам трезвым не готовлю.

― А откуда же вы берете? ― спросил я.

― Ох, не напоминайте, ― вздохнул Альберт Сергеевич. ― Выйдет кто-нибудь на прогулку и чешет до магазина. Шесть километров в одну сторону. Мы бы сразу взяли пять бутылок, но этот разве пропустит. Прячем в штанине. Поэтому Ролан Петрович не ходит. У него вон какие штаны танцевальные, узенькие.

Все засмеялись. Мы выпили. Учителя достали домино. Налили еще коньяка. Размеренно пил только Фердинанд Семенович. Остальные торопились. Коньяк тек во мне как добрый ручей. Альберт Сергеевич смешал фишки. Он ослабил бабочку. Было довольно жарко, и мы раскраснелись. Я подумал, что теперь самое время спросить про моих учениц.

― О, ― сказал Фердинанд Семенович, ― они есть страшные шалуницы. Весьма добротный материал. Вроде как парча. Но кусачая.

И хлопнул дупелем об стол. Альберт Сергеевич и Ролан Петрович стали наперебой хвалить девочек, но коньяк сделал их такими сбивчивыми, что я понял, только что девочки очень хороши, хоть и строптивы. Мы перескочили на спорт, Фердинанд Семенович рассказал, как обстоят дела с публичными домами в Вене и Будапеште, а я ― немного про школу в Одинцово и про друга-историка. В десять Стаканыч раздал нам кефир и закрыл окошко, напомнив про стаканы. Мы еще постояли на улице, и Фердинанд Семенович выкурил полсигары, а остальные ― по сигарете. Потом мы разошлись по домикам, все–таки вставали все рано. Я поставил кефир на стол, открыл окно, разделся и лег. Потом вспомнил что-то и взял телефон. В поиске я набрал “Порт-Артур”. Выскочили военные корабли, начало двадцатого века окутало экран. Значит, я был прав, и Всеволод Федорович не мог… Но тут меня придавило к мягкой кровати впечатлениями дня, прекрасным ужином и коньяком. Я уснул, успев только похвалить себя, что догадался поставить будильник на восемь заранее.

***

Выспался я гениально. Свежий неодинцовский воздух из окна прогнал коньяк и усталость. Уместно ли использовать это слово, не знаю, но я вскочил с постели. Оделся и вышел на улицу. На телефон пришло сообщение: “Сегодняшний пароль ― Манчьжурия”.

Наутро пансионат показался мне приветливее, хотя и был так же стар и ветх, как вчера. Я обошел его и обнаружил, что за ним есть площадка с турниками, брусьями и баскетбольным кольцом. Она была как будто укрыта зарослями шиповника. Я подтянулся несколько раз и столько же ― присел. Коньяк никак не напоминал себя вчерашнего.

Все окна первого этажа были плотно занавешены, наверное, на случай шпионажа. Да я особо и не стремился заглядывать внутрь.

Я вернулся к дому и подошел к стенду. Расписание уже висело на месте, и я испугался. Первым уроком стояла физкультура. Я сверх десяти лет работал в школе, но там все было схематично и ясно. На первый-второй рассчитайсь. И стоишь, слушаешь. Потом первые берут один из трех видов мячей, вторые идут к турнику. Освобожденные рисуют, играют. Мне всегда нравилось это слово ― освобожденные. Ну, неспособные, ну, больные ― ладно. Но почему освобожденные? Как будто кто-то штурмовал останки дома, занятого неприятелем, чтобы привести детей на урок ― просто посидеть.

Так я попытался отвлечься от мыслей о первом занятии. К счастью, появился Всеволод Федорович с Солдатом.

― Пароль, ― шутливо спросил он.

― Манчьжурия, ― ответил я. Всеволод Федорович улыбнулся еще шире.

― С вами приятно иметь дело. Эти охламоны ни за что не скажут. Потом у ворот начнут в телефоне копаться, искать. Я специально к вам пришел. Хочу показать пансионат. Девочки сейчас завтракают, я вас быстро проведу по классам, покажу их комнату. И отпущу на завтрак.

Он привязал Солдата к стенду с расписанием и повел меня ко входу в пансионат. Мы вошли, и я очень удивился. Внутри все было гораздо чище, опрятнее и новее, чем снаружи. Но при этом все было еще и старинным. Или под старину, не знаю.

― Да, это под девятнадцатый век, ― перехватив мой взгляд сказал Всеволод Федорович, ― имперский поп ― явление из тех времен, вот господин Ставнин и подумал, что интерьер должен соответствовать.

― Я как-то неуютно чувствую себя в спортивных штанах, ― признался я.

― Есть такое, но вы привыкнете. Учителям разрешается ходить в своем. Все–таки им не придется выступать, сниматься. А уж девочки по всей строгости одеты. Осторожно, оттоманка.

Это я чуть не наткнулся на изящный бежевый диванчик.

Всеволод Федорович повел меня по коридору, рассказывая. Обои на стенах были необычные. Я привык к лилиям, а тут тянулись золоченые на бордовом полосы. Они достигали горизонтального бордюра и уж после него до пола шли охристыми. Везде, где только можно, стояли крохотные столики, кушетки, диванчики, высокие вазы с цветами. Пол сиял. Величественные многоуровневые люстры отражались в нем.

Мы подошли к двери в самом конце коридора.

― Здесь у девочек душевая, ― сказал Всеволод Федорович и подмигнул мне, открывая дверь. Мрамор, бронза, позолота, зеркала в золоченых рамах, мраморные скамейки, щетки, куски мыла ― вот, что я увидел в просторной душевой.

― Одновременно тут могут разместиться шесть человек, ― сказал Всеволод Федорович, ― а моются только они трое!

Пространственная нерациональность оскорбляла его.

Мы пошли в обратную сторону.

― Спальня, ― сказал охранник. ― Смотрите, какие перины на кроватях. Гагачий пух. Я после Порт-Артура в больнице на соломенном матраце изволил почивать. А тут…

― А это что сверху?

― Балдахин. Если им захочется уединиться. Ну, вы понимаете.

Потом был класс для занятий в том же стиле и спортивный зал. Всеволод Федорович показал неприятную красную кнопку на стене. Я огляделся, и мы вышли.

― А там столовая, ― махнул рукой в другой конец коридора Всеволод Федорович. ― О, а вот и они.

Я хорошо запомнил ту первую встречу… Из–за массивной бирюзовой двери выпорхнули три девочки и бегом направились в нашу сторону. Все они были в пышных платьях, кожаных ботиночках на массивных каблуках, в шляпках и перчатках. Цвет лица у всех был бледный, как потом объяснил Всеволод Федорович ― аристократический.

― Не бегать, ― прикрикнул он, ― выпорю ведь.

Девочки сбавили ход.

― Это ваш преподаватель по физкультуре. Поздоровайтесь.

Девочки на секунду остановились, сделали книксен. И снова ускорили шаг.

― Еще один ублюдок, пошел на хуй, мало нам, ― шипели они еле слышно. Одна из них, самая бледная и красивая, обернулась и презрительно улыбнулась. Такое обычно называется стоять, раскрыв рот ― вот так я и стоял. Всеволод Федорович, видимо, ничего не слышал, и девочки знали это.

― Вот такие они: Дашенька, Катенька и Дианочка. Красавицы. Ну, идите завтракать. А в десять будьте в спортзале. На время занятий я прихожу сюда, если вдруг вы нажмете на кнопку, тут же явлюсь.

Я пошел завтракать. Омлет не пролазил. Я заливал его какао, и тогда он неохотно, но соскальзывал вниз. Во мне шевелились давно забытые чувства: неужели? неужели снова они? Остальные учителя еще не поднимались. Я кое–как поел, пошел к себе, проверил молнии на карманах спортивных штанов, заново завязал шнурки на кроссовках. Больше особо делать было нечего. Я попробовал вспомнить какие-нибудь сложные случаи, учеников-хулиганов, но не мог. Все тянулось как-то ровно. Наверное, физкультура была таким предметом, где трудновато выявить протестующего. Это вам не литература, где можно кричать, что Маяковский идиот. Канаты на моих уроках никто не поджигал, мячей не резал… А вдруг это из–за моего авторитета? Да, ну, какой там… Я еще раз об этом подумал и немного приободрился. Может, и с этими девочками все сложится неплохо.

Без десяти десять я пошел в зал. Еще раз осмотрелся. Турник из стены, мячи, “козел”, железные обручи, гантели. Их я давно знал и в некоторой степени любил. Теперь нужно было, чтобы и девочки их оценили. Без двух десять Всеволод Федорович привел их, пожелал мне удачи и кивнул на кнопку в стене. Мы остались одни. Вчетвером. Я неожиданно понял, что девочки были в тех же платьях и обуви, что и после столовой. Они молча смотрели на меня. Красивые, бледные, воинственные. Прозвенел звонок.

― Давайте знакомиться, ― сказал я то, что заготовил.

― Дашенька, ― сказала самая красивая.

― Дианочка, ― сказала самая маленькая.

― Катенька, ― сказала самая высокая и крупная.

Я назвался тоже.

― А почему вы в такой одежде? Разве вы не знали, что у нас физкультура?

― А нам пох…, ― начала Дианочка, но Катенька одернула ее, ― нет у нас другой одежды. Мы, видите, в девятнадцатом веке живем.

Ее подруги засмеялись.

― Ладно, давайте попробуем пробежаться.

Я достал секундомер.

― Пять минут вокруг зала.

Я свистнул в свисток. Девочки побежали. На них было страшно смотреть: каблуки тяжело стучали по деревянному полу, они придерживали шляпки, веера болтались на руках.

― Так, стоп, ― скомандовал я.

― Я ногу натерла, ― сказала Дианочка.

― Снимайте шляпы, перчатки и ботинки.

Девочки переглянулись.

― Нам нельзя.

― Под мою ответственность.

― Ага. Мы сейчас снимем, а нас выпорют.

― Не выпорют, никто не узнает.

― Спасибо. Заботливый. Знаем мы, проходили. За полгода наелись уже.

― Да я…

Но с Дианочкой уже случилась истерика.

― Свалился к нам тут. Нам этих троих недостаточно, что ли? Тоже хочешь нас за жопу ущипнуть? Давай. Ага. Там под платьем еще две нижних юбки, пока доберешься, весь интерес простынет.

Катенька с Дашенькой смотрели то на меня, то на нее, пытаясь успокоить. Я застыл, не зная, куда податься. Дианочка кричала:

― Непослушная? А ты посиди здесь, посиди. Сам-то в штанишках приперся. Легко тебе шагать? В камзол не хочешь переодеться.

Я, наконец, повысил голос:

― Прекратите кричать. Я тут учитель, в конце концов.

― А, учитель. Ну, жми, учитель, жми.

Она показала на кнопку.

― Дианочка, не надо, ― сказала Дашенька.

― Что не надо? Он же учитель! А мы не даем вести урок. Жми, скотина. Не хочешь, ну так я сама нажму.

И ко всеобщему ужасу она подбежала к стене и нажала на красную кнопку. Всеволод Федорович явился так быстро, как будто отдыхал за дверью. Он держал в руке длинный ореховый прут.

― Я же говорил, ― победно обратился он ко мне, ― которая? А, ты!

Катенька и Дашенька пугливо жались друг к другу, а Дианочка не думала и сопротивляться. Всеволод Федорович схватил ее за руку и потащил к “козлу”. Она вдруг истошно закричала:

― Просрали вы русско-японскую, Всеволод Федорович, просрали!

― Ах, ты маленькая сволочь. На императора Мэйдзи работаешь?

― Портсмутский мирный договор! Портсмутский мирный договор!

Дианочка продолжала орать. Всеволод Федорович впал в бешенство. Он бросил Дианочку на “козла” и задрал на ней платье. Стащил одну юбку, вторую. На пол полетели ослепительно-белые панталоны, чулки. Дианочка лежала босая, с бледно-синими худыми ягодицами. Если бы я увидел эту картину в кино или в голове, я бы приободрился. Но тут была жизнь или даже сильнее сказать ― реальность.

Всеволод Федорович приступил к наказанию. Он высоко занес свою мощную руку и ударил прутом Дианочку. Она хотела сдержаться, но вскрикнула, как будто тотчас же устыдившись своей несдержанности. Всеволод Федорович ударил второй раз, третий, четвертый. На ягодицах проступили тонкие розовые полосы, которые в общем ей даже шли. Дашенька почти плакала. Катенька стояла молча. Неожиданно для себя я шагнул к Всеволоду Федоровичу.

― Вы победили, ― громко крикнул я, ― Порт-Артур наш!

Он остановился. Пот заливал ему раскрасневшееся лицо. Он посмотрел на меня. Снизу мой взгляд манили ягодицы Дианочки, но я упорно смотрел в глаза Всеволода Федоровича. Он улыбнулся.

― С вами приятно иметь дело, ― сказал он. И вышел.

Девочки помогли Дианочке встать и одеться, укрыв ее платьями.

― Я поговорю с… кем-нибудь, чтобы вам разрешили заниматься в кроссовках, ― сказал я. ― Давайте теперь просто проведем разминку. Дианочка, можешь сесть, не занимайся с нами.

― Ага. Сам сядь. У меня там кровавое озеро Байкал. Куда садиться-то?

Меня задели ее слова. Как будто это я раскричался пять минут назад. Но я промолчал. Мы покрутили руками, поприседали, потянули ногу, потом оставшуюся. Покидали баскетбольный мяч в кольцо. Девочки выполняли команды молча, как машины. Они немного раскраснелись, но по-прежнему были угрюмы. Общение не задалось. Когда прозвенел звонок, снова пришел Всеволод Федорович и отвел девочек в другой класс. Я поймал его в коридоре.

― Всеволод Федорович, ― сказал я, ― хочу поговорить с вами. Как вы думаете, возможно ли достать девочкам кроссовки? В их несгибаемых ботинках совершенно нельзя заниматься.

Ему понравилось, что я сразу распознал в нем старшего, но не понравилась моя просьба.

― Куда там? Их же специально так учат. Имперский поп. Они полгода привыкают. А вы их разоружите.

― Но они мгновенно натирают ноги.

― Так вы зовите, я выпорю. И перестанут натирать.

― Всеволод Федорович, ― я решил подольститься к нему, ― порка ― дело хорошее, и вы, конечно, тут мастер. Но я говорю немного о другом. Тут как бы весь проект к черту не улетел. Упадет кто-нибудь со своих каблуков, и что будем делать?

Он задумался.

― Ну, я не знаю. Я такие вещи решаю только отрицательно. Это нужно с кем-то из–за забора пообщаться.

Он махнул рукой. Я настаивал.

― А с кем можно пообщаться?

― Послезавтра здесь Одри будет. Вы напишите письмо, изложите все, как мне изложили. Даже можно более дельно. Он передаст помощнику господина Ставнина, тот обсудит с господином Ставниным. Ну, а уж там с божьей помощью…

Целый час я шатался как в туманном лесу. Руки чуть дрожали. Я то и дело запускал в голове фрагменты первого урока. Его никак нельзя было назвать удавшимся. Вернее, назвать-то можно, но это стало бы явной ошибкой. Не помню, где я ходил. Кажется, ушел на ту площадку, укрытую в шиповнике, и сидел там, думая о девочках. Проснулся я только в столовой.

Обедал я вместе с Фердинандом Семеновичем, у которого тоже был утренний урок. У него все вышло спокойнее, чем у меня. Видно, после утренней порки девочки не просили добавки.

― А, значит ви есть счастливец, ― сказал он. ― То-то я смотрел, а они такие тихие.

― А вы любите, когда их порют?

У него загорелись глаза.

― Все любят. Ролан Петрович, Альберт Сергеевич, я. Это очень красиво: бледная женская плоть, кровь. Юные, такие юные, ах…

Он съел ложечку желе, отпил кофе.

― Ви же знаете, да, что им еще нет восемнадцати?

― Как нет? Но господин Ставнин…

― Они недалеко от восемнадцати. Когда они выйдут на сцену, восемнадцать уже будет.

Я подумал, что слишком много событий хлынуло на меня. Несовершеннолетние девочки-пленницы. Распутные мужчины. И я. Как физкультурный венец всего. Может, отказаться. А как же деньги? Да и Ставнина я своим отказом сильно подведу. Хотя не в одном отказе дело…

― А зачем вы здесь? ― спросил я. ― Вы же, кажется, иностранец?

― Верно. Моя мама русская, а папа ― швейцарец. Я стоял у истоков швейцарского панк-рока. Мы гремели, ох, мы так гремели. “Слишком хороший сыр, чересчур надежные банки…” Выступали против всего этого. Нас запретили, меня выслали на родину матери. Что случилось с вокалистом и барабанщиком я не знаю. А тут протестовать мне было не с руки. Да и против чего?

Я не смог подобрать ответ.

― А поскольку я знаю английский и русский, я подался в учителя. Многих ведь берут в учителя, кто как я и даже хуже. Несколько лет назад на меня вышел помощник господина Ставнина. Я учил его английскому, а потом у него появилась идея создать “Дагерротипы корсетов в студеной воде”. Мы с ним отобрали девочек…

― Так вы знаете их давно?

― Да. ― Он заулыбался, и тут же улыбка погасла. ― Знаю давно, но без толку… Мы по всей Сибири их искали. Они есть, как это у вас говорится, позорники, а, беспризорники.

Я довольно пристально посмотрел на него. Передо мной сидел аккуратный европеец, который, ставя чашку, следил, чтобы он встала строго ручкой к нему, чтобы он мог ее поглаживать пальцем. Он намечал ложечкой границы кусочка желе, прежде чем отделить его. Он знал языки и разбирался в музыке. И этот же человек хотел проникнуть в сибирские недра несовершеннолетних девочек. Мечтал сам пороть их. Мне стало жаль Катеньку, Дашеньку и маленькую Дианочку, хоть она и сорвала мой первый урок. Я послушал еще Фердинанда Семеновича, докончил обед и пошел к себе ― писать письмо Ставнину.

Мне давно не приходилось писать писем. Когда-то в детстве, по принуждению родителей, я переписывался с двоюродной сестрой. Но то были неподдельно живые школьные новости. А теперь мне предстояло сдвинуть с места целую систему. При том что мое сочинительское мастерство осталось на десятилетнем уровне. Я написал “Здравствуйте, господин Ставнин…” и надолго задумался.

Я думал, как уныло тут живется девочкам. Их не выпускали на улицу, чтобы сохранить бледность, их кормили хорошо, но разве подросткам нужно хорошо? Им нужно ― по-своему. Мне захотелось хоть в чем-то облегчить им существование. Не вызывая подозрений со стороны учителей.

Письмо вышло корявое, как старый набивной мяч. Но лучше я все равно не мог, поэтому попрощался, поставил число и подпись и сложил листок вдвое. До ужина еще оставалось полно времени, и я надумал сходить на реку. Взял полотенце, купальные принадлежности и пошел к воротам, но вспомнил, что на время уроков Всеволод Федорович приходит к пансионату. Я разыскал его, и он, оглядевшись по сторонам, отдал мне свой комплект ключей, с условием, что никто не узнает. Я заверил его сегодняшним паролем ― Маньчжурией. Он объяснил мне, как пройти на реку.

Идти пришлось минут десять, недолго. Берег весь порос травой, но в ней была протоптана тропинка, ведущая вниз, к берегу. Я спустился, повесил вещи на ветку ивы, выкупался и разлегся на полотенце. Здесь река была пошире, и на другом берегу молодая женщина купала младенца. Я следил за ее движениями, греясь на солнце. Мне пришло сообщение от “СтавБанка”, пять тысяч. Я подумал, что неплохо было бы купить ответную выпивку моим учителям, встал, быстро вытерся полотенцем, оделся и зашагал в сторону Наро-Фоминска. Магазин в отличие от реки был далеко. Я уже начал думать, что свернул не туда, но тут водилась только одна дорога. Купив бутылку коньяка, я пошел обратно. И только отойдя на приличное расстояние, подумал, что надо было купить что-нибудь и девочкам. Всеволода Федоровича все еще не было в будке, и я сам попал на территорию.

За ужином учителя встретили меня недовольными лицами. Всеволод Федорович не выпустил их, и они испугались, что на сегодня остались без коньяка. Я тут же успокоил их, раздвинув пакет. Стаканыч выдал нам стаканы. Ужин вновь был великолепный: спагетти с морепродуктами, овощи на гриле и мороженое на десерт. Меня расспрашивали, как прошел день, я вкратце объяснился. А после разговор сам собой перекинулся на тему ненавистных вещей. Его зачинщиком выступил Альберт Сергеевич. Он сказал, брезгливо вертя в руке стакан:

― Лично я, коллеги, не выношу приезжих. Фердинанд Семенович, милый, к вам это никаким ребром не относится. Даже хорошо, что вы подвернулись в это мое откровение: для сравнения, хотя я и не сравниваю. Вот вы, допустим, приезжий. Приехали, значит приезжий. Чистый, ухоженный, умный, к русской речи тянетесь. А вот эти… Ну, знаете, которые “гэ” выпячивают так, как будто они его на распродаже купили и надо носить.

Чистый, ухоженный и умный Фердинанд Семенович усмехнулся, а Альберт Сергеевич продолжал:

― Раньше же такого вовсе не было. Все находились в положенных местах и появлялись, только чтобы засветиться в анекдоте. А сейчас… Где чистота, где грация русской пантеры, все растоптано.

Домино даже не доставали. Потому что следом выступил Фердинанд Семенович, уведя беседу намного глубже.

― Я ― человек сторонний, ― сказал он, ― родился не здесь. Но со стороны, Альберт Сергеевич, мне кажется, хорошо чувствую вашу, русскую, проблему. И думаю, что нашел ключик. Она в вашем же языке. Вы поглядите на ваш язык. Где еще ви обнаружите столько ласковых слов?

― Что вы имеете в виду? ― спросил Ролан Петрович.

― Я имею в виду, любезный Ролан Петрович, что слова сообщают понятиям саму суть. Вот посмотрите. Как часто я слышал здесь, что человек выпил утром кофеек. Что он прочитал книжонку. Угостил даму…эээ…шампусиком, винишком. Я полагаю, такие слова постепенно овладевают мыслями. Зачем человеку варить пиво, когда можно сварить пивасик? И все будут довольны. (Он раскраснелся, встал.) К чему изготавливать шкаф, когда можно сделать шкафчик. Вы ведь не хуже меня знаете, что война с суффиксами начата давно и, правду сказать, давно проиграна. Не война даже ― войнушка. В России едят блинчики, запивают кофейком, надевают туфельки и идут плавать в басик. А нужно пить кофе. Заходить в бар на пиво. И тому подобное. Я иностранец наполовину, но хорошо это вижу. У вас большие сердца, которые превращаются в сердечки.

С минуту молчали. Фердинанд Семенович продолжил:

― Вы решите, что дело только в существительных. Не так просто! С прилагательными еще трагичнее. Кругленький, красненький, хворенький. Но самое страшное, что эта болезнь пробралась и в глаголы. Мой любимый пример есть “присаживайтесь”. Ведь это подразумевает, что ви предлагаете ненадолго. А где же широта русской души? А где же “останься и ешь, пока не позеленеешь”. Нет. Все это играет только на словах, а в сущности мы имеем “побудь и присаживайся”. Вот ваши языковые ласки я и не уважаю.

Он печально затих.

Альберт Сергеевич сказал:

― Вы ― настоящий лингвист, Фердинанд Семенович.

А я все думал: “Какие умные ребята. Какие прочные, дельные фразы. Но сколько низменности скрывается за умом, за громкими речами. Красиво рассуждаете про слова, а сами ― обругали бы девочек самыми последними. Хвалите Россию, а русские девочки томятся в неволе заброшенного пансионата”. Коньяк этим вечером превратил меня в бунтаря. Но все исчезло, когда Альберт Сергеевич спросил меня:

― А вы что не любите? Чего сторонитесь?

Я абсолютно не думал ни о чем подобном. Но отвечать было нужно. Причем отвечать так, чтобы самому не участвовать в разговоре, а только пить коньяк и поддакивать. И тогда я сказал:

― Феминизм.

Ну и взорвалось же наше общество! Подвыпившим мужчинам только скажи, что у них не самый способный танк, не блестящая секс-острота или что женщина в состоянии обойтись полдня без флагелляции. Ролан Петрович бил кулаком по ладони, показывая, “где они у него”. Альберт Сергеевич кричал про коров и птиц. Фердинанд Семенович, не успокоившись со своей суффиксной теорией, лез в жерло разговора с “дамочками” и “старушками”. Стаканыч тоже выкрикнул из окошка раздачи про Римскую империю и конкубинат и поставил на прилавок поллитровый графин с коньяком. Его встретили одобрительным ревом, так что я испугался, что сейчас прибежит Всеволод Федорович. Но меня уверили, что он глуховат.

В какой-то момент, когда и графин начал пустеть, Фердинанд Семенович предложил пойти к окну спальни девочек и послушать, что они говорят.

― Там все и поймем, ― сказал он. Мы вывалились из столовой. Стаканыч увязался с нами.

― Тише, ― прошептал Ролан Петрович. Он, как учитель танцев, ступал впереди. На что мы надеялись ― непонятно, но шли: неуклонно и стройно. Мы обошли здание: в пьяном состоянии у нас пропало на это минут пятнадцать. Уже почти стемнело. Ролан Петрович вел нас вперед. Альберта Сергеевича разобрал дикий клокочущий смех, союзник таких ситуаций. Еще несколько минут ушло на то, чтобы утихомирить его: Фердинанд Семенович показал ему свою фотографию, и Альберт Сергеевич в один присест успокоился.

― Вон окно, ― шепнул Ролан Петрович.

Окно пылало в ночи. Мы пошли еще тише. Окно было открыто, штора скрывала спальню от нас. Мы окружили окно. Стаканыч совершал неприличные жесты. Девочки разговаривали. Одна из них ― я еще не научился разбирать их голоса ― сидела у окна, ее было немного слышно, хотя и говорила она редко. В основном говорил голос из глубины спальни, до нас доносились редкие слова.

―…интересно… никто, никто… встретить…

Мы переглядывались, в надежде услышать хоть что-нибудь о совокуплениях, поклонении мужчине, стонущих в тоске молочных железах, о любви. И вдруг сидящая у окна громко сказала:

― В компании интересный человек не светится. Он для одного, особенного, загорается, в темноте далекой комнаты.

Мы посмотрели друг на друга и, не сговариваясь пошли обратно. Кто-то первым начал движение, а за ним потянулись остальные. Мы вернулись в столовую. Там еще было по порции коньяка, но никто не захотел пить. Все протрезвились, замолчали и, если я не ошибаюсь, озлобились. Мы еще поговорили, похвалили ужин. Альберт Сергеевич начал рассказывать о том, что его так насмешило: оказывается, он вспомнил, что у него в Архангельске есть дочь. Но никому уже не было весело. Ушел Ролан Петрович. Стаканыч лично собрал у нас посуду и захлопнул окошко, не дав кефиру. Фердинанд Семенович выплеснул остатки коньяка в раковину и тоже удалился. Мы с Альбертом Сергеевичем пожали руки, и я через минуту был у себя. Как и вчера открыл окно и упал в сон.

***

И потянулись дни: с утрами и вечерами, обычнее некуда.

Дианочка, Катенька и Дашенька неохотно, молча, но все же занимались. Мы много приседали, разминали спины и плечи, я старался давать им упражнения, не требующие лишних движений. Они пробовали отжаться от скамьи: сначала с колена, потом и совсем без него. У легкой маленькой Дианочки это получалось так неплохо, что я любовался ей. Правда недолго: ей удалось отжаться только два раза.

С учителями мы выпивали почти каждый день. Но так пламенно уже не распалялись, обсуждая автомобильные новинки, молодежь, патриотизм. Вместе и по отдельности ходили на речку. Иногда та же женщина на противоположном берегу купала там младенца. Учителя рассказали мне, что лет сто пятьдесят назад здесь находилось большое имение, от которого теперь не осталось и следа.

Я все лучше узнавал их. Несмотря на присущий каждому артистизм, интеллигентность, воспитанность, в них, как под тремя метрами ледяной речной воды, таилось илистое дно в виде низменных стремлений и каких-то слишком повседневных расхожих надобностей. Они могли чуть не постранично пересказать биографию Лермонтова, а потом два часа обсуждать новую ракету, которой “мы непременно куда-нибудь хлопнем, зашибив всех, кто не согласен”. Или, не колеблясь, называли настоящее имя некоего Босха, которое я и сейчас не в силах выговорить, а после ― рассуждать, что “наше кино ― самое лучшее”. Я больше слушал, думая о своем.

Мне очень нравилось, что в такой полулесной глуши у меня есть свой дом. После занятий я часто просто лежал на кровати с открытым окном и смотрел на обыкновенные деревянные стены, на крашенную коричневым дверь, на клетчатую бежевую штору. Смотрел и думал, что хорошо бы, может быть, остаться здесь, у пансионата с девочками, выселив всех учителей и вообще уничтожив все остальные домики. Только Всеволод Федорович пусть сидит в своей будке, не пуская никого, кто не знает сегодняшнего пароля.

Он нравился мне: прямотой, добросердечностью. Порол он исключительно для порядка, как могут только добросердечные люди. Мы иногда разговаривали с ним, я приходил к его скудно обставленной будке, а он вспоминал о детстве, о кошке Шанежке, о жизни в деревне, обо всем, что было до Порт-Артура. Почти всякий рассказ заканчивался слезами, и у меня уже не доставало совести спрашивать про русско-японскую кампанию.

Всеволод Федорович передал мое письмо Одри, я ждал ответа. Через две недели он привез его ― совершенно неожиданный. Во-первых, это был пакет с обувью. Во-вторых, к нему прилагалась короткая записка. “Кроссовки утвердить не могу: не то время. Предлагаю теннисные туфли: уже ближе к имперскому попу, хотя и не полностью. Под вашу ответственность. Ставнин.”

На следующий урок я зашел с видом, как будто только что закончил писать “Героя нашего времени” или “Семь смертных грехов и четыре последние вещи” (это картина того самого Босха). Я хотел начать урок, а минут через пять, как будто нечаянный подарок, вытащить из–за спины пакет с теннисными туфлями. Но не выдержал и показал пакет сразу.

Как они обрадовались ― моя милая Дианочка и Катенька с Дашенькой. Они скинули громоздкие ботинки, надели теннисные туфли.

― Бля, как же охуенно, ― сказала Дианочка и бросилась мне на шею. Через платье и корсет я ощутил ее горячее молодое тело. Они начали наперебой благодарить меня. И, конечно, жаловаться на житье в пансионате.

― Я лучше на улице жила, ― сказала Дианочка.

― Нам тут ничего нельзя, ― сказала Катенька, ― ни гулять, ни с мальчиками…

― А вы разве…уже с мальчиками… ― спросил я.

― Да мы траханные-перетраханные, ― сказала Дашенька, ― это им говорим, что никогда ни-ни. Это их хоть как-то держит. Иначе давно бы нас всех тут изнасиловали.

― У нас ни телефонов нет, зубы чистим доистоирическими щетками. Они все больные, особенно этот главный. Нам даже бриться нельзя.

― Как бриться? ― удивился я. Дианочка подошла к двери и заперла ее. Потом задрала подол, две нижних юбки и спустила панталоны. Я замер. Под панталонами было… я подбирал слова… густо, первозданно, натурально… На бледной коже смотрелось красиво, словно небо чернело перед дождем. Все, что я имел до этого, напоминало голыш на пляже, отполированный суховеями пряник, не знаю, как объяснить точнее. Да и смотреть туда особенно не приходилось: там требовались не глаза мои. А тут… я был не большим знатоком Босха, но в тот момент подумал, что он ой как бы нарисовал то, что я видел. Даже довольствуясь моим несвязным рассказом.

― И подмышками так же, ― пожаловались Катенька с Дашенькой. Они, видно, не испытывали никакого смущения.

― А что мы едим, ты видел? ― спросила Дианочка. ― Перепелов, фаршированную щуку, гусиный паштет, сбитень… Ненавижу эту щуку. Я бургер хочу, картошку фри, пива, колы.

― Я постараюсь достать, ― растерянно пообещал я. Они загорелись.

― Достань, умоляю, достань.

― Но только это будет наш секрет, ― сказал я, ― иначе меня отсюда выгонят.

― Да я могила. Кинь в меня бургер: ни ряби не пойдет, ни всплеска не услышится.

― Давайте заниматься, ― сказал я.

Урок прошел хорошо, впервые за это время. Девочки побегали: в теннисных туфлях им было удобно. В теннисных туфлях, которые достал для них я. Я, который их… ай, ладно.

С того дня между нами наметилась и ежедневно укреплялась, если не любовь, то теплая привязанность. Конечно, я не придавал этому большого значения, ведь в условиях, в которых находились они, и свирепая горилла показалась бы милой, принеси она им хорошую обувь и пообещай любимую еду. Но все равно это было приятно. Бургеров я им, конечно, не достал. Хотя уже и купил их и картошку фри в Наро-Фоминске, куда доехал на такси. Но только я вышел на улицу, как почувствовал сильный запах еды. Всеволод Федорович был глуховат, но рядом с ним всегда крутился верный Солдат, который распознал бы запрещенную пищу в два собачьих счета. Поэтому я съел все сам, а девочкам купил чипсов и три банки колы. Я почти не думал о возможной поимке, рисковал ради них своей летней должностью.

В книжном я купил еще подарок для Всеволода Федоровича. И, когда на проходной Солдат все же легонько зарычал, тут же достал его из пакета: магнитик “Русско-японская война” с эсминцем, уходящим в море. Всеволод Федорович растрогался и долго тряс мне руку. А в пакет, ожидаемо, не заглянул. На следующий день я напоил и накормил Дианочку, Дашеньку и Катеньку их вожделенной нечистью.

Еще через неделю случилось событие, которое почти перессорило меня со всеми учителями. Мы и так уже редко ужинали вместе, совсем не вели долгих разговоров, никто не покупал коньяк. А может, покупал, но ставил на стол после моего ухода из столовой. Однако, если до этого мы хоть как-то раздували угли наших отношений, то теперь я, со своей стороны, а они ― со своей, просто помочились на них, породив зловонное шипение.

Дело в том, что я написал Ставнину еще одно письмо, в котором предложил (под мою, ясное дело, ответственность) выводить девочек хотя бы раз в неделю на реку. Мы могли бы, писал я, выбирать пасмурный день, чтобы солнце не повредило белизну их кожи, и хотя бы час купаться. Это сильно укрепит их мышцы, придаст энергии. Я крепко напирал на пользу теннисных туфель, на то, что девочки занимаются теперь охотно, ждут не дождутся первой песни, первой репетиции. И Ставнин, видимо, до сих пор принимавший меня за простодушного преданного человечка, согласился. Больше того, он попросил меня разучить с девочками первую песню, когда ее привезут в пансионат. Это сэкономило бы ему значительные средства, а я бы получил небольшую премию. Если я согласен, писал он, мне нужно лишь сказать об этом Одри, который и привез письмо.

― Согласен, ― сказал я Одри.

― Вот и ладно, ― обрадовался Одри, ― поеду домой. Новый фильм достал с ней.

“Шар ада” называется. Ужасы.

А вечером мне, вместо положенных пяти, пришло двадцать тысяч.

Я рассказал учителям. Такое обычно называют ― поделился. И трещина между нами превратилась в пропасть. Я старался не попадаться им на глаза, ел очень быстро, но время от времени мы сталкивались в столовой или на улице. Тогда они ехидно кололи меня.

― Ну, что, купали сегодня своих грязных малышек?

― Не забудьте вымыть им между ягодицами, я слышал, там самая паутина.

― Боюсь ви будете должны спустить и заново набрать реку: столько грязи сойдет с ваших подопечных и, вероятно, с вас.

И много-много-много такого еще.

Самое смешное, что дни стояли солнечные, и купаться с девочками мы пока не ходили.

Но пришел и пасмурный день, который показался мне лучше любого солнечного. После занятий я забрал девочек. Последний урок вел у них Ролан Петрович. Он зло посмотрел на меня и обиженно сказал:

― А, дождались. Ну, сегодня вниз по реке поплывут литры вашего семени.

Они говорили уже что попало, но я не обращал внимания. Нужно было либо драться, либо терпеть. Я терпел ради девочек и денег.

Мы прошли через будку Всеволода Федоровича. Он был единственным членом коллектива, который никак не изменился по отношению ко мне (даже Стаканыч ставил поднос с едой тяжело и ревностно). Разрешение о купании пришло от начальства, а приказы сверху он не обсуждал. Он только придумал для меня портативную красную кнопку, аналог той, что была в спортзале на стене. “Если что, жми, я прибегу с розгами на берег”, ― повторял он.

― Штаб, ― назвал я сегодняшний пароль, и мы вышли. Картина была что надо. По полю в сторону реки шли три девушки в платьях девятнадцатого века, в шляпках и перчатках. Сзади шел я ― в спортивных штанах, черной спортивной футболке и кроссовках и нес сумку с полотенцами. Поначалу я немного нервничал: вдруг они одурачили меня и сейчас сорвутся в разные стороны. Но потом увидел, как тяжело дается им прогулка в их башнеподобной обуви и понял, что бояться нечего.

Дианочка, Катенька и Дашенька смеялись и матерились. В пансионате я запрещал это делать, а тут услышать их никто не мог. Хуи так и летали в июльском теплом воздухе. Мы оказались на берегу.

Девочки уже давно приняли меня в подруги, так что стали раздеваться, вообще не стесняясь. Я только успел расстелить большое бирюзовое полотенце. Платья, юбки, чулки, корсеты и панталоны посыпались на него. Это купание (которое, забегая чуть вперед, так и осталось последним совместным) запомнилось мне на всю жизнь и стало решающей ступенью к моим девочкам. Я попробовал удержать себя от наблюдения, но скоро сдался.

Видели вы когда-нибудь обнаженную девушку семнадцати лет? Да, возможно, когда вам было семнадцать и вы не могли достаточно оценить ее. Когда вы оба выпивали пива или вина и раздирали ее, как жареную куриную ногу, а надо было ― вдыхать ее как цветок. Кто знал в том возрасте, что дальше будет только хуже. Что подруги будут становиться все безысходнее и сговорчивее, что жена будет так похожа на свою мать, а слово “приключение” покроется пылью вместе с детской книжкой на полке. Кстати, про жену и мать я узнал от приятеля-историка, так как собственной жены у меня сроду не водилось.

Дианочка, Катенька и Дашенька звали меня с собой, но я мужественно лег на берегу, объяснив свои нелогичные действия необходимостью охранять одежду. Они пошли в воду, подняв руки к груди. У них были одинаковые спины, совсем худые. У каждой на спине и ягодицах виднелись шрамы от розог. Дашенька плеснула водой на Катеньку, та вскрикнула. Дианочка смело присела по шею, вращая руками, словно пытаясь согреть реку. Катенька нырнула с головой, Дашенька ― за ней. Они брызгались, топили друг друга, боролись с течением, скрывались под водой, задерживая дыхание. Я подумал, что, будь я режиссером, я бы сошелся со сценаристом, который пишет такие вот сценарии. “Подружки у воды”, “Брызги тел”, “Подружки у воды. Возвращение в реку”.

Они плескались минут десять. Я встал и позвал их:

― Так, “Корсеты”, выходим из студеной воды.

И тут я смог рассмотреть их окончательно: они нехотя выходили из реки. У всех троих были худые ноги, разве что у Катеньки крупнее остальных. На финише ног вас поджидали кудрявые треугольные бокалы, вроде тех, из которых пьют мартини. Они потемнели от воды и переливались через край, роняя капельки на берег. Выше были животы, хотя я бы сказал, луга, покрытые белым клевером. Грудь у Дианочки только проклюнулась, но от этого казалась еще загадочнее, еще томительнее, как ожидание завтрашнего подарка. Фруктовые деревья Дашеньки с Катенькой (апельсины у Катеньки и груши у Дашеньки) сулили в будущем богатый урожай. Их мокрые волосы лежали на худеньких покатых плечах. Красивые они были, чего там говорить, хоть и тронутые мужчиной.

Они вытерлись полотенцами и, закутавшись в них, сели около меня. Я не помню, о чем мы говорили, кажется, о том, почему я такой добрый и хороший, а остальные ― нет. Они рассказывали о прежней жизни, я сыпал вопросами, стараясь скрыть желания: еще не стукнул час ― предъявлять их. День был теплый, и скоро они побежали купаться опять. Я увидел то же, о чем говорил выше. Интересно, что бы на моем месте сделали Альберт Сергеевич или Ролан Петрович, думал я и не находил ответа, кроме одного. От этого я морщился, не хотелось воображать это.

Вечером со мной никто не разговаривал. Я задумчиво ужинал, когда открылась дверь и вошли учителя. Они заметили меня, Альберт Сергеевич громко сказал: “Рота, кругом, тут наш маркиз де Детский Сад”, и они, колюче смеясь, хлопнули дверью. Я быстро доел пломбир с малиновым сиропом и отправился к себе. И долго в эту ночь не мог заснуть, вспоминая детали прошедшего дня и снова представляя свой дом в лесу. Я знал цену квартиры в Одинцово и был уверен, что смогу купить небольшой дом где-нибудь в глуши. Учебный год теперь мне казался совершенно необязательным событием.

А отношения с учителями скатились до военных маневров.

***

Назавтра привезли песню, и мы с девочками потратили весь урок, разбирая ее.

― Ну и песня, ― сказала Катенька.

― Ага, привезли, ― сказала Дианочка.

― А нам нельзя ничего поправить? ― спросила Дашенька.

― Нет, написано “утв. Г-ном Ставниным”, ― прочитал я.

― Черт. Не то утверждаете, г-н. Ставнин!

― Смотрите, называется “Выхожу одна я на танцполы”, ― засмеялась Катенька.

― Кто это сочинил? Выхожу одна я на танцполы, сквозь клубный дым блестит мой юный фейс, ночь тиха, в стакане черри-кола, и для виски заготовлен спейс, ― прочитала Дианочка, ― как будто писал шестидесятилетний сальный дед.

― Точно. На ржавом джипе.

― В ковбойской шляпе.

― А пальцы ― в женском соке.

Если бы я числился автором этой песни, то давно рыдал бы в углу, обхватив колени.

На этой же неделе Одри привез фотографа, из–за чего у меня и Альберта Сергеевича отняли уроки. Совсем незаметно начался август, а значит ― мне оставалось побыть с моими любимыми девочками чуть больше десяти дней. Мы достигли некоторых успехов: они хорошо двигались, укрепили мышцы брюшного пресса, могли отжаться каждая по пять раз и на уроках Ролана Петровича выдерживали с легкостью все занятие.

Я невероятно полюбил их и с грустью думал о предстоящем расставании. Они обещали найти меня, как только раздобудут телефоны где-нибудь на гастролях. Мне казалось, любовь моя ― взаимна. И вскоре убедился в этом.

Как-то, зайдя в спортзал, я застал девочек дерущимися. Вернее, дрались Дианочка и Дашенька, а Катенька их разнимала. Я застыл в ужасе, но через секунду бросился к ним и растащил. Дианочка села на скамейку и горько заплакала, Дашенька взяла баскетбольный мяч и стала с силой колотить им об пол. Я спросил Катеньку, которая держала правой кистью левую и морщилась от боли:

― Что произошло? Вы с ума сошли? Вам же нельзя. Как вы будете выступать, если все перекалечитесь?

Катенька опустила голову и молчала.

― Что случилось? ― повторил я.

― Они поругались.

Из–за чего?

Из–за тебя.

Из–за меня?

― Ну да.

― Почему?

― Дианочка сказала, что любит тебя, Дашенька тоже. Дианочка сказала, нет, он мой. Дашенька сказала…

― Что?

― Хуй тебе. И началось.

― Ладно, ― сказал я, ― молодец, что разняла их.

― Да я бы тоже, ― ответила Катенька.

― Что тоже?

― Подралась за тебя. Да только тогда разнимать кому?

В тот день я понял, что не смогу с ними разъединиться. Я не знал, как это предпринять. Просить Ставнина, чтобы он дал мне какую-нибудь должность. Что там нужно на гастролях? Стирать концертные костюмы. Чистить картошку для концертных обедов. Я соглашусь на все. Только лишь бы разлука не разлучила нас.

А что если… Если Ставнин скажет нет. И между мной и девочками упадет тяжелый шлагбаум расставания. Эта мысль меня страшила. Но ― нужно было еще дождаться разговора со Ставниным… Если он выберет “нет”, я найду, что возразить…

***

Проскочило несколько дней, полных любви и враждебности. Вышло так, что на две ночи Всеволоду Федоровичу пришлось уехать. Он оставил вместо себя Одри, рассказал про систему паролей, а про допустимые покупки не рассказал. Поэтому учителя мои пили два дня: не стесняясь, наотмашь. Одри сидел в будке, важный и торжественный, и к пансионату не приближался, а Альберт Сергеевич, Ролан Петрович и Фердинанд Семенович вели уроки в полупьяном состоянии. Девочки жаловались, что учителя приставали к ним. Фердинанд Семенович выдумал новое время в английской грамматике ― Oral Continuous и лез целоваться, обдувая коньячными ветрами. Двое других даже не озадачились и этим, а просто говорили, что нужно раздеться. Ролан Петрович добавлял:

― Перед своим физкультурщиком готовы без панталон плавать, а я тоже хочу в зрелищах участвовать. Пустите, пустите в круг.

Я отвинтил перекладину турника и отдал девочкам, сказав засунуть ее на ночь в дверные ручки. И это еще был первый день.

На второй я после урока пришел к себе ― принять душ после игры в волейбол. И обнаружил, что мой телефон пропал. Я всегда перед занятием выкладывал его на стол, не брал с собой. И теперь он исчез. Я пошел на поиски. Где-то внутри я уже понимал, что произошло, у кого мой телефон и зачем он им. Им ― учителям.

Я нашел их в столовой. Они ждали меня. Сидели за столом с двумя бутылками. Стаканыч спал на стульях пьяным сном. Он побагровел, раздулся и время от времени поднимал голову и хрипел:

― Я же из Ярославля. Из Ярославля, блядь.

Как будто это что-то значило теперь.

Мой телефон лежал перед Альбертом Сергеевичем, он держался как главный.

― Чтобы ты никуда не позвонил, ― сказал он. Сказал медленно, нетрезво.

― Что вы собираетесь делать?

― Мы твоих маленьких влюбленных рабынь… ― и он звонко шлепнул ладонью по сжатому кулаку Ролана Петровича, который тот любезно подставил.

― А как же господин Ставнин? ― спросил я.

― А что нам твой Ставнин? Он, думаешь, для чего их тут воспитывает? Старый дурак.

Я понял, что они окончательно пьяны: сколько раз они признавались мне в преданности к Ставнину, а сейчас его имя стоило дешевле мыла.

― Альберт Сергеевич, у вас же дочь. Помните? В Архангельске.

― Помню, ― вскочил он и ударился коленом о стол так, что посыпались стаканы с коньяком, ― я все помню. Каждую из них. Сотни учениц. Сотни дочерей. Сотни отказов, после которых я не мог подняться с земли. А здесь мне казалось ― я нашел. Мы все (он обвел рукой стол) нашли. Но эти вокзальные шлюхи предпочли тебя: тупого, бездарного учителя физкультуры.

Я соображал как в бреду. Компания на взводе, Всеволода Федоровича не будет до завтрашнего утра. Коньяка у них еще полно. Телефона нет. Если я побегу к проходной, они сломают дверь и обесчестят моих девочек, которые давно для меня сделались чисты. Что делать?

― Они заперлись в спальне, ― сказал я. ― Только мне и откроют. Приходите минут через двадцать. Я попытаюсь их уговорить.

― Если ты их не уговоришь, мы влезем через окно.

― Я уговорю. Вы хотите их… в спальне?

― Начнем со спальни.

Я вышел из столовой, зашел к себе и побежал в пансионат. Девочки сидели в спальне.

― Взаимная любовь, ― назвал я пароль, которых что-то много стало в последнее время в моей жизни. Они открыли. В минуту я уложил рассказ и свой план. Еще через минуту мы уже бежали, как могли, к проходной. К счастью, день был пасмурный, и я сказал Одри:

― Вот, веду на речку.

Он заглянул в тетрадь, которая была разделена у него на две графы: “можно” и “нельзя”.

― Это можно, ― улыбнулся он.

Мы вышли на волю и неспешно пошли к реке. Я смотрел на часы. Прошло десять минут. Проходная скрылась за поворотом.

― Быстро, переобувайтесь, ― скомандовал я, а сам побежал к берегу. Там, среди ив, в траве я отыскал коробку с резиновой лодкой. “Вот она ― моя премия”, ― подумал я, вспомнив, как тащил ее сюда позавчера, не предполагая, что она сгодится уже теперь. Я развернул лодку, присоединил шланг к ниппелю и запустил насос.

― Скорее, скорее, ― повторял я, ― давай, лодочка.

Подошли девочки.

― Ого, лодка, ― сказала Дашенька, ― умно!

― Переодевайтесь. ― Я кинул им пакет. Десять минут прошло. Сейчас пьяные любовники пошли к спальне. Девочки остались в нижних юбках и теннисных туфлях, а сверху надели мои футболки. Мелькнули драгоценные груди.

― Как в Кемерово, на вокзале, ― засмеялась Дианочка, оглядев себя. Футболка была ей слишком велика. Но в целом они выглядели так же, как обычные одиннадцатиклассницы в моей школе.

― Высадимся где-нибудь, купим вам нормальную одежду.

Лодка надулась, став полноправным участником бегства. Я покидал их одежду на дно, схватил коротенькие весла. Грести я очень плохо, но умел. Девочки расселись, я оттолкнул лодку и, шлепая по воде, догнал ее и забрался внутрь. Я смотрел на берег, но никого не было. Так никто и не показался. И мать не купала младенца; а может, он вырос: события в последнее время неслись так стремительно. Я махал веслами. Девочки визжали. Только через пять минут я понял, что визжат они от восторга. Я вставил весла в уключины. Оглядел экипаж. И улыбнулся.

― Куда мы сейчас? ― спросила Катенька.

― Буду грести, сколько смогу, потом вылезем на берег, надо поесть, переночевать. А потом найти магазин с одеждой. Пока больше ничего не знаю.

― А ты купишь нам бритвы? ― спросила Дашенька. ― Очень хочется привести себя в порядок.

Я немного расстроился: я любил их беспорядки.

― Куплю, ― ответил я.

Девочки мои очень обрадовались. Впервые за много месяцев они по-настоящему гуляли и им не нужно было возвращаться назад. Даже возможная погоня их веселила.

― Сейчас узнают, что нас нет, жирный Фердинанд скажет: “Ви есть их упустили, а я уже настроил прибор! Как быть jetzt? Oh, mein unglücklich Phallus!” ― показала Катенька.

Дианочка и Дашенька засмеялись. Через мгновение они уже пели песню, посвященную мне. Я греб, поэтому не сильно запомнил слова. Там было что-то про Сибирь, из которой они явились. Про Одинцово, из которого явился я. Через каждые две строчки они хором кричали: “О, наш спаситель, спаситель наш!” Так мы плыли полтора часа, пока я вконец не обессилел. Мы причалили. Вылезли на берег, я вытащил лодку. Вдалеке жила деревня. Я сказал девочкам не разбредаться, а сам пошел добыть еды. Мне попалась старуха, тащившая ведро воды. Я вспомнил, что у Ставнина везде рассованы помощники, и понадеялся, что это не один из них. Я спросил ее, куда попал.

― Слизнево это.

― А у кого тут можно картошки купить или молока.

― Ты, видать, из города? Да в магазине, у кого же еще.

Деньги я с карточки снял все, поэтому в кармане у меня лежало больше ста тысяч. Я купил хлеба, сосисок, яиц, спичек, газировки. Купил еще тяжелую чугунную сковородку. Когда наша яичница приготовилась, начало темнеть. Мы обсуждали планы.

― Что будем делать, “Корсеты”? ― спросил я.

― Давайте обратно, в Сибирь, мы там вокзалы знаем.

Я запротестовал.

― Ну, нет, зачем вам снова в это вокзальное болото нырять. У меня квартира в Одинцово. Сейчас заляжем, все утихнет, квартиру продам, купим где-нибудь… что у вас там в Сибири получше, какой город?

― В Красноярске вокзал красивый. Такой пузатый.

― Ну, вот, купим там квартиру, будем жить.

― А ты нам кто будешь? Отец? Муж?

― Не знаю. Учитель.

Разговор перекинулся на родных: у девочек их не водилось. Только Катенька припомнила отца.

― Веселый он был. А так, что еще… В грозу любил обедать, помню. А почему ― не помню. Помню только, гроза стреляет, молния, дождь хлещет. Я на терраске сижу и сквозь окно смотрю. А он за столом под яблоней сидит и щи хлебает. И радуется: вот, мол, где у меня дождь ― в тарелочке. Сейчас я его… А клеенка на столе белая-белая…

Дианочка с Дашенькой загрустили: они не помнили и такого. Мы закончили ужинать и улеглись в лодке. Ночь была теплая. Девочки накрылись своими платьями. Они заснули, а я все еще планировал. Уже перед самым сном я стал думать о том, что все это уже было со мной. Только тогда, много лет назад, я совершил страшную ошибку. Нужно было действовать, как сейчас: по-хорошему. Как же здорово я исправился, поумнел. Я уже не понимал, сон ли это, или я правда вспоминаю прошлое. Следующее, что я увидел, было раннее утреннее солнце.

Девочки еще спали. Я посмотрел на них. Дианочка выпростала ногу из–под платья-одеяла. Теннисная туфля слетела во сне или она сама избавилась от нее. Я долго глядел на маленькую ступню. Сколько поскиталась она по вокзалам. Вторая, конечно, тоже, но я думал об этой, босой. Я наклонился и сжал ее легонько. Дианочка не шевельнулась. Я стоял, согнувшись, держал в руках ее ногу и думал о том, что примерещилось мне перед сном. И примерещилось ли?

В Слизнево я раздобыл немного полезных сведений. Оказалось, недалеко от деревни лежит дорога, по которой можно добраться до Обнинска. Я ничего не знал о нем, кроме того, что там есть молочный завод. “Попьем молочка”, ― подумал я.

Перед тем как покинуть нашу ночную стоянку, девочки сложили новый костер и сожгли свои платья, ботинки, шляпки. Группа “Дагерротипы корсетов в студеной воде” прекратила существование.

В Обнинске мы позавтракали. Девочки, наконец, получили долгожданные бургеры, картошку фри.

― Ооо, ― мычала Катенька, ― как вкусно. Это тебе не крем-брюле из артишоков.

Я взял им по второй порции, а сам пошел искать квартиру. Я шел, как пьяный, это чувство преследовало меня с момента побега. Все получалось, словно невидимые козыри сами лезли в руки. Я был уверен, что жилье отыщется мгновенно. И действительно: у третьего же дома я увидел объявление “Сдам славянам”. “Надеюсь, не всем сразу”, ― усмехнулся я.

На лавке сидел нетрезвый мужчина в засаленном полосатом халате и курил.

― Не знаете, кто сдает? ― спросил я.

― Я.

― Вы?

― Я. Если вы славянин.

― Славянин. А вы сами где живете?

― Здесь. У меня много квартир. Я очень богат.

И он распахнул халат. На груди, среди волос, зеленела татуировка: “Золото партии”. Видимо, символ богатства.

― Мне нужна квартира, ― сказал я.

― А зачем тебе? Девочек за ноги трогать?

Я вздрогнул.

― Ха-ха-ха. Скажете. Не по-славянски это.

Мы сговорились с ним на две недели за десять тысяч. Он поднялся и стал колотить в окно первого этажа. Высунулась недовольная голова, приделанная к женщине.

― Лиза, дай ключи. Я славян нашел.

Я отдал деньги. Хозяин вдруг засомневался:

― Слушай, а ты случайно не Н-ков? Лицо знакомое у тебя. Лет восемь назад не ты…

― Нет, я П-ов. Показать документы?

Паспорт его успокоил. Не зря я тогда отбросил отцовскую фамилию и подобрал мамину.

Квартира была двухкомнатная. Девочки мои радовались. Тем более, что я сходил на рынок и накупил там всего женского. Они совсем уже не походили на озорных юных дам девятнадцатого столетия. Это были обычные школьницы последнего выпускного класса, каких я повидал сотни. Они по очереди запирались в ванной и пропадали там по часу. Выходили и надевали новую чистую одежду. Джинсы и футболки шли им не хуже платьев. Они по привычке ходили прямо, как в корсетах, но уже начинали сутулиться. И бледность, аристократическая бледность, уступала место морозному русскому румянцу. Что никак не уменьшало моей любви к ним.

Неожиданно Дианочка вспомнила, что сегодня ― день ее рождения. Самая маленькая на вид она оказалась взрослее всех. Я решил, что пока еще опасно выходить всей нашей огромной компанией и снова отправился за едой один. Мы ели пиццу, пили пиво, смотрели телевизор. У себя в Одинцово я мог часами лежать на диване, утонув в воспоминания, а здесь у меня бурлило целое общество. Не хуже того, что было с учителями в первые дни моего пребывания в пансионате. Я даже спросил у девочек про феминизм. На что Дашенька коротко ответила, что существует он единственно потому, потому что о нем говорят, а так и обсуждать неинтересно. Я вспомнил перекошенные лица учителей, когда они обсуждали тот же вопрос и улыбнулся.

До вечера мы не умолкали, а потом девочки устали и пошли спать в другую комнату. Кажется, все порядочно выпили. Я сгреб остатки еды, коробки и бутылки в одну кучу и лег на диване. В голову мне забрела хроменькая идея: посмотреть телевизор, но уже повнимательнее. Что если нас ищут? На это я должен был отреагировать, несмотря на то что был пьян. Я перелистнул каналов пятнадцать, прежде чем сообразил, что Ставнин едва ли подастся в полицию: девочек моих он, по сути, украл. А учителя могли оказаться обычными уголовниками. Разве нет среди уголовников учителей танцев, вокала? Да полные горсти.

Мой взгляд остановился на спортивном канале, но я быстро переключил, ведь спорт я недолюбливал: теперь я уже могу совершить это признание. Одно дело следить, как девочки красиво кидают мяч через сетку, а другое — смотреть, как с вышки в воду падают люди в трусах. Я переключил на религиозный канал. Под него всегда хорошо спалось. Шла передача про церковного пса, прибившегося к церкви несколько лет назад. Звали его Исаак. Я с удовольствием смотрел, как дьяк учит его давать лапу для пожертвования. Исаак лаял, смиренно поскуливал, а я стал засыпать, когда в дверь постучали.

Пришла Дианочка. Моя любимая, моя восемнадцатилетняя. И я, как смог, подарил ей свой подарок. Оказалось, что бритвой она не воспользовалась: я и видел, и чувствовал ладонью.

Наутро я проснулся один. Мы вчетвером мучались после вчерашнего. И опять я пошел в магазин. Я все точнее совпадал с описанием древнего человека, покидавшего пещеру, чтобы вернуться с добычей. Этим утром я “убил” замороженную курицу, зелень, хлеб и немного пива. Весь день мы бродили по квартире, пили целебный бульон, спали, ходили в душ. К вечеру все вернулись в норму.

Так пролетела неделя. Стоит ли намекать, что она была лучшей в моей жизни? Осторожно, как коты в непомеченном районе, мы ощупали окраину Обнинска, где мы жили. Потом двинулись в центр, съездили на автовокзал. Решили автобусами ехать в Сибирь: проводницы поездов требовали паспорт, а водители автобусов проще глядели на путешественников.

Обнинск… Потом я вспоминал его как сказочное королевство. Где все теряют голову, живут как будто во сне. Разве не видел я, что девочки мои что-то обсуждают? Разве не слышал обрывки их разговоров? Разве не понимал, что мы не сможем скрываться так всю жизнь? Видел, слышал и понимал. Но королевство Обнинска цепко держало меня в дурманящей власти.

Куда девать квартиру и как быть со школой я так и не придумал. Бросил все на потом. Девочки удивительным образом столкнули меня в овраг беспечности. Справедливости ради, так я себе все и представлял. И тогда, и теперь. Под конец недели я совершенно уверовал в нашу неуязвимость и удачу. Единственное, что я придумал для защиты, были кое-какие усы, которые я принялся отпускать.

Что бы я рассмотрел, если бы сумел хоть на минуту отступить назад и взглянуть на представление из зрительного зала, а не со сцены? Человека, которому не то тридцать, не то сорок. Который взаправду собирается достичь Сибири, выехав из Обнинска на автобусе. Которому через три недели нужно стоять на линейке, среди гладиолусов и шаров. Смех, антракт, занавес.

***

Неподалеку от нашего дома была стоянка такси. Вечером дня перед отъездом я сходил туда и договорился с одним из водителей, что он подъедет в начале шестого утра и заберет нас на автовокзал. Автобус отходил без пятнадцати шесть. Потом я разыскал за домом хозяина квартиры. Он сидел на земле и пытался выбить палас, который в свернутом состоянии валялся рядом с ним. Мы договорились, что я оставлю ключи под половиком.

Девочки мои были рады. Их широким сибирским душам прискучил Обнинск. Они радовались, что я еду с ними.

― Мы тебя со всеми познакомим, ― говорили они, ― знаешь, сколько у нас друзей раскидано по разным городам.

Перед дорогой обычно собирают чемоданы или сумки, но у нас ничего не было. Свежее белье я уложил в рюкзак, который купил вчера. Туда же положили бутылку воды и десяток бутербродов. Все.

― Так намного интереснее, ― уверяли меня девочки, ― в каждом городе будем покупать новый шампунь. Купим тебе спортивные штаны. А осенью ― шапку.

Мы сходили поужинать в закусочную, где завтракали неделю назад. На секунду мне снова показалось, что я нужен им, только чтобы добраться в Сибирь, к своим знакомым. А там ― они бросятся врассыпную, в чем я подозревал их там, на поле, когда мы в первый и последний раз шли на реку купаться. Теперь на них не было тяжелых ботинок и бежать было сподручнее. Но я тут же отогнал от себя эти мысли. И проверить их не успел.

Утром мы поднялись в половине пятого, выпили крепкого чаю. Как скудны были наши завтраки и обеды после побега. Я немного тосковал по ним. В Сибири, думал я, устроим хороший обед, по-ставнински хороший. С ликером, с мороженым, с кофе в изящной чашечке.

Мы закрыли дверь, спустились вниз. Я как-то слишком остро замечал происходящее, как будто предчувствуя. Мы свернули за дом, чтобы пойти к стоянке. Вот перекошенный детский “грибок”; всю неделю я удерживал Дианочку, которая хотела повисеть на нем. Вот непросыхающая лужа. Спинка армейской койки в кустах. Угрюмое чужое белье. Знакомая машина марки “мусье”…

Около машины стоял Одри и с ним еще два человека, которых я раньше не видел. Мы с девочками остановились. Одри и его товарищи пошли к нам. Я оглядывался.

― Что ж ты делаешь? ― спросил Одри. ― Разве ты друг? Я же тебе все рассказал. Считай ― исповедался. Все про нее тебе выболтал. А господин Ставнин? Он же тебе чуть не отцом стал. Он ведь знал все про тебя. Все, что ты сделал. И поверил. Что ты не сука, поверил, понимаешь?

― Бегите, ― крикнул я девочкам и развернулся, чтобы бежать тоже. Но Одри тут же нагнал меня и сбил с ног. Я смотрел, куда делись девочки, но уже не увидел их. Только чьи-то теннисные туфли метнулись вправо. Одри ударил меня ногой в лицо. Я закрыл лицо руками и так и остался лежать, чувствуя удары по голове. Потом, когда я вспоминал то утро, всегда удивлялся, как беззвучно все состоялось. Мое “бегите” так и осталось единственным криком.

***

Полгода я пролежал в больнице. Ко мне два раза приезжал учитель истории. Говорил мне новости. В первый раз ― в палате, второй ― в коридоре, когда я уже ходил. Больше не приходил никто. А кого бы я мог ждать?

Девочек я не видел. Вернее, по телевизору, который стоял в холле больницы, конечно, видел, а около себя ― нет. Из лимонно-желтых газет, валявшихся здесь же, я узнал, что российская сенсация, группа “Корсеты”, три месяца назад выпустившая первый клип, появилась в Японии. Правда, теперь это была самая обычная поп-музыка, ничего имперского. Я думал, взяли ли в Японию Всеволода Федоровича. Вряд ли, ведь он мог сорваться и начать свою личную кровопролитную войну.

Я вышел из больницы как раз под зимние каникулы. И сразу поехал в пансионат. Непривычно было видеть заснеженную будку Всеволода Федоровича. Интересно, какой бы сегодня был пароль. Эскадра? Кильватер? Я с трудом перелез через забор.

Все лежало под снегом. Я прошел тем же путем, которым он впервые вел меня. Увидел наши домишки и свой среди них. На дверях висели замки, окна занавешены. Пансионат тоже был закрыт. Я ходил по колено в снегу. Обошел здание, постоял под окном спальни девочек, прислушиваясь, ожидая услышать их голос. Как они говорили? “В компании интересный человек не светится. Он для одного, особенного, загорается, в темноте далекой комнаты”. Кто это сказал? Я хотел думать, что Дианочка.

Я не забыл их, нет, но, когда кого-то долго нет рядом, начинаешь довольствоваться воспоминаниями. Уже не обязательно смотреть на мокрые волосы, держать босую ступню. Все растворяется, любой летний пансионат рано или поздно скроется под снегом.

К тому же, долго сносить одиночество я не мог. Во мне снова горело знакомое пламя. Ставнин, сам того не желая, натолкнул меня на бесценную мысль: все можно провернуть на добровольных началах. Он запер несчастных девочек в лесной глуши, заставлял носить ужасные корсеты, терпеть домогательства учителей. Но есть же и ласка или, при худшем исходе, ласковая хитрость. Девиц кругом ― не сосчитать. Как хвастали девочки: “…сколько друзей у нас раскидано по городам”. А в одном строю с друзьями шагают и подружки.

Я не думал сейчас, где взять денег. В случае чего я продвинусь в глубь страны, там подешевле. Меня не пугало ни происхождение, ни “гэ”, которого так не любил Альберт Сергеевич. Как бы устроить все побыстрее ― вот что занимало меня целиком.

Идя обратно, я обнаружил, что будка Всеволода Федоровича осталась незапертой со стороны пансионата. Я вошел. Увидел строгую заправленную кровать, мой магнитик на обитой железом стенке, тетрадку на столе. А в ящике стола лежала другая, интимная. На обложке было написано “Добрые рассказы из крестьянской жизни”. Это оказались истории из детства Всеволода Федоровича про его жизнь в деревне. Все там хранилось, все, что он мне рассказывал: и про кошку, и про войну. Мне запомнилась одна фраза: “Но Шанежка не ропщет ― ибо молитвой разбужена”. Шанежкой как раз звали кошку. Я снова с теплотой подумал об этом человеке.

Новый год я встречал один. Купил в гастрономе готовый салат, хлеба, шампанского. Мне вовсе не было грустно: с каждой минутой моя затея ширилась и росла во мне, не впуская посторонние мысли. Она как Всеволод Федорович на проходной ― строго следила за воротами: никому не пройти! Работал телевизор, но я сидел, глядя в розоватую пустоту поверх елки. Схема складывалась, я ликовал. “А если… а если не сработает?” ― гудел в голове неприятный извиняющийся голосок. Ну, что ж, значит, прибегнем к ставнинским методам ― благо они перед глазами.

Я опустил глаза вниз. Под елкой лежало тело моего приятеля-историка. Час назад он зашел поздравить меня, а я, как в счастливой горячке, рассказал ему все. Он забыл нашу дружбу, вскочил, хотел куда-то бежать (известно ― куда), да только я ему не позволил.

Author

K G K
K G K
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About