Donate
Society and Politics

Дискурс для Холокоста

Konstantin Frumkin05/04/19 12:19530

Геноцид как моральный полюс

Понятие «политическое зло» в российский политологический язык ввел, прежде всего, Святослав Каспэ[1]. Отмечая большую трудность определения этого феномена, он, тем не менее, не мог не отметить, что фактически во многих зарубежных источниках установилось достаточно единообразное, стереотипное представление о политическом зле как о чем-то худшем из того, что проистекает из политической сферы. Хотя списки инцидентов, относимых к политическому злу, могут разниться, но во всех них фигурирует Холокост. «Последние несколько десятилетий, — пишет Каспэ, — в интеллектуальном и информационном пространстве Запада генеральной референцией и универсальным идентификатором почти всех этих чудовищных явлений выступает Холокост. Образы зла сверяются прежде всего с ним (даже обладающие явно автономным профилем — такие, как атака на Twin Towers 11 сентября 2001 г.)»[2]. Мысль эта, видимо, очевидная, что подтверждает следующий пассаж Ларса Свендсена: «Факт свершившегося Холокоста изменил мировоззрение, став одновременно и ключевым элементом всякого представления о зле, и не сопоставимым ни с чем злом. Это парадоксально, но Холокост, с одной стороны, считается не сопоставимым ни с чем, с другой стороны, неизменно используется как мерило всякого зла»[3].

Так называемый «Закон Годвина», то есть характерные для публичных дискуссий постоянные, навязчивые сравнения с Гитлером — не только полемическое злоупотребление, но и последствие определенной методологической ситуации. Гитлеризм — преступление, официально осужденное, чья неприемлемость бесспорна, чьи масштабы и подробности тщательно разобраны и задокуметированы, чья абсолютная ценностная негативность зафиксирована и судьями, и философами. Благодаря этому, он становится удобной точкой отсчета на шкале добра и зла, почти «абсолютным нулем», с которым удобно сравнивать остальных. Можно, конечно, рассуждать о том, что Наполеон или кто-то другой в более ранние времена в чем-то даже «хуже Гитлера», но начинать разговор всё равно приходится с Гитлера. Раздражающая многих частота упоминаний в общественных дискуссиях Гитлера и нацизма столь же закономерна, как закономерно упоминание килограмма в измерениях веса, и нуля — в разговорах о погоде. Гитлеризм — это устоявшееся мерило политического зла, его абсолютный нуль, его полюс, и его нужно упомянуть просто для ориентации. Вероятно, в этом же состоит одна из причин того, почему истерическую реакцию часто вызывают даже не оправдания гитлеризма, но любые попытки рассуждать о нем сколько-то свободно. Люди не просто находятся в плену стереотипов: они видят попытку лишить их ориентира, что вызывает некую интеллектуальную тошноту.

По мнению Святослава Каспэ, такое одностороннее понимание политического зла не идеально, «поскольку ни из чего не следует, что на Холокост обязано быть похожим всякое зло и что не бывает зла, на Холокост не похожего»[4] — и, кроме того, из подобного выбора эталона следует, что за пределами воображения остается зло, еще худшее, чем Холокост. Однако, как бы там ни было, нельзя отрицать, что по итогам ХХ века было сформировано и перешло в ХХI век стереотипное представление о наихудших политических деяниях. В списках подобных деяний обычно присутствуют армянская резня 1915 года в Турции, Холокост и другие преступления нацизма, часто сталинский террор, реже — атомные бомбардировки японских городов, в последнее время — геноцид 1994 года в Руанде, а также «международный терроризм» (либо «исламский терроризм»). Круг этих феноменов более или менее полно пересекается с такими понятиями как «преступления против человечности» и «геноцид» — стоит напомнить, что термин «преступление против человечности» впервые был официально использован в отношении армянской резни 1915 года, а термин «геноцид» был придуман польским юристом Рафаэлем Лемкиным в отношении Холокоста.

Если обобщить, что объединяет такие стереотипные примеры «политического зла» как резня, нацизм, коммунизм, международный терроризм и использование оружия массового поражения (реальное применительно к США в 1945 году и виртуальное применительно к Саддаму Хусейну накануне войны в заливе), то можно увидеть, что обычно политическое зло — это, прежде всего, деятельность, которая несет угрозы жизни сразу для большого количества людей. Если возможно какое-либо самое краткое, буквально в трех словах определение политического зла, то надо констатировать, что по итогам ХХ века выработалось едва ли ли не консенсусное представление о максимально возможном политическом зле как о массовом убийстве. В этом можно увидеть торжество того, что Мишель Фуко называл биополитикой, которая связана не только с ценностью человеческой жизни, но и с тем, что население воспринимается как ценность, ресурс и объект управления. Биополитика, в частности, предполагает строгий учет населения, а это, в свою очередь, делает и технически возможным, и мотивированным точный подсчет жертв войн, репрессий, эксцессов и т.д.

Биополитический контекст приводит к тому, что количество жертв становится важным аргументом в морально-политических спорах, пересмотр численности жертв репрессий воспринимается как важный факт, якобы могущий повлиять на их моральную и политическую оценку.

Превращение «массового убийства» в политико-моральный полюс также, вероятно, связано с ростом ценности человеческой жизни на фоне демографического перехода и снижения рождаемости.

Почему человечество, и особенно Запад в последние столетия становится все менее толерантным к насилию, запрещая не только пытки, но и порку детей — очень сложный и комплексный вопрос, но понятно, что «демонизация» политически мотивированных и организованных массовых убийств является частью этого процесса.

Однако, этого сверхкраткого определения, разумеется, недостаточно.

Преступление предполагает преступника

Политическое зло — не просто массовое убийство, у него есть и другие приметы. В частности, политическое зло — последствие преднамеренной деятельности, у которой есть определенный субъект или достаточно узкий круг подобных субъектов — здесь мы видим, как политический дискурс пересекается с уголовно-правовым, предполагающим, что преступление совершает конкретный преступник. Иногда мы явно сталкиваемся с тем, что — как в случае с терроризмом — единство «субъекта зла» явно преувеличивается теми, кто хотел бы сконструировать из терроризма пример политического зла. Весьма спорный вопрос, можно ли говорить о «международном терроризме», «исламском терроризме» как о сколько-то едином фронте врагов западной или мировой цивилизации, однако столь же очевидно, что политикам выгодно говорить о нем именно так — например, чтобы выстраивать антитеррористические коалиции.

Ливанско-французский философ Жорж Корм в своей книге «Религиозный вопрос в ХХI веке» много страниц посвящает тому, что такие понятия как «международный терроризм» и «исламизм» являются фиктивными конструкциями, созданными американскими идеологами в качестве образа врага, и главное злоупотребление, допущенное при создании этих конструктов, заключалось именно в преувеличении единства разрозненных явлений[5]. Но даже если это и так, очевидно, что преувеличение единства и субъектности международного терроризма выгодно тем, кто организует войну с международным терроризмом, и, в частности, потому что в этом случае международный терроризм начинает выглядеть не как неоднородное социальное явление, а как гигантское, масштабное преступление, совершенное неким субъектом, которого можно победить.

Объяснение того, почему традиционно предполагается, что величайшие преступления против человечности — это всегда деятельность определенного правительства или хотя бы «террористической сети», и они не могут быть (как, например, автокатастрофы) стихийным или случайным явлением, видимо, является чисто прагматическим, и оно связано с тем, кто, где и с какой целью заводит разговор о политическом зле. В этой связи очень важно замечание Святослава Каспэ, что «проблему политического зла надо формулировать и решать, отталкиваясь не от понятия зла per se (его действительно надо принять за независимую переменную), а от понятия политического. Специфика политического зла не в том, что оно зло, а в том, что оно политическое»[6].

«Политическое зло» — категория политического дискурса, призванного регулировать деятельность политических акторов. Как и понятие морального зла, политическое зло связано с понятием ответственности, которое, в свою очередь, предполагает свободу — хотя бы в том смысле, что человек, знающий, что существуют понятия добра и зла, может выбрать между ними, а значит, он мог бы не совершать те преступления, которые совершил.

Когда в деятельности какого-либо правительства усматривается «зло» — когда СССР объявляется «империей зла», когда Саддам Хусейн обвиняется в разработке химического оружия, то задействуются механизмы, вполне знакомые и понятные по их аналогам в частной морали и в сфере уголовного права: ресурсы сообщества, к которому обращена проповедь с разоблачением политического зла, должны быть обращены против злодея, а для всех наблюдателей это должно послужить уроком: они должны воздерживаться от подобных злодейств, если не хотят оказаться в роли всеобщих врагов.

Борьба против стихийного явления или природного бедствия — сколь бы огромных жертв они не повлекли — не может быть стимулирована моральным негодованием и не может сопровождаться разговором об ответственности и выборе. Здесь стоит указать, что некоторые писатели — например, Станислав Лем и Мишель Уэльбек — пытались представить себе ситуацию, когда несовершенство природы и естественная смерть тоже должны вызывать моральное негодование, но это пока экзотика, которая, однако, показывает нам, что стремление политиков обязательно использовать ресурс морального негодования не случаен — это реальная мобилизующая сила. Ну, а стандартным средством нейтрализации этой силы, средством снижения градуса негодования является сравнение количества жертв злодейств и стихийных явлений — стандартной базой такого сравнения обычно служит число жертв автомобильных аварий, действительно колоссальное.

Этот постоянно встречающийся в публичных дискуссиях прием — его можно было бы назвать «автомобилизацией преступлений» — играет на том обстоятельстве, что, на первый взгляд, главным отличительным признаком величайших преступлений — и в том числе политических преступлений — является именно количество жертв. Именно количество жертв, именно, если так можно выразиться, влияние преступлений на результаты переписи населения и демографию всегда подчеркивается во всех обвинительных высказываниях, так что может сложиться впечатление, что только этим политические преступления и отличаются. Впечатление это, однако, ошибочно, ибо моральное негодование вызывает не только количество жертв, но и наличие ответственного субъекта преступления и некоторые другие отличия, о которых будет сказано ниже.

Любопытным примером того, как влияет на «расфокусировку» дискуссий поверхностное, декларируемое всеми, но при этом не верное по сути представление о том, что политическое зло измеряется количеством жертв, служит одно часто высказываемое в России мнение. А именно о том, что Сталина не справедливо обвинять в массовых репрессиях хотя бы потому, что президента Бориса Ельцина в них никто не обвиняет, хотя его непродуманные реформы унесли не меньше жизней. Это мнение, например, высказал политик и аграрный предприниматель Павел Грудинин в 2018 году, когда он был кандидатом в президенты России. Не вдаваясь в оценки Сталина и Ельцина и в фактическую сторону этого сравнения, можно точно сказать, что подобный аргумент не может принести успеха в дискуссии и не только потому, что противники найдут слишком много различий между двумя этими деятелями русской истории. Просто этот аргумент не может быть подхвачен и стать предметом согласия, поскольку и сторонники, и противники Сталина, и либералы, и сталинисты в равной степени интуитивно понимают, что Ельцин и Сталин не могут запросто стать элементами одного ряда — в данном контексте. То, что либералы и антикоммунисты считают преступления Сталина исторически беспрецедентными — это понятно, но также легко представим человек, который считает Сталина выдающимся российским правителем, готов проклинать организаторов распада СССР — однако даже и он не готов сопоставлять Сталина и Ельцина как равных. Они не встают рядом — и в частности, потому, что количество жертв не является единственным параметром, по которому мы располагаем явления на шкале добра и зла.

По сути «политическое зло» есть следствие переноса в политику механизмов, существовавших в сфере частных отношений между людьми и регулирующего их поведение уголовного права. Символом этой трансляции понятий с нижнего уровня социальной системы на верхний, из сферы микросоциологии в сферу «макро», конечно, является Нюрнбергский процесс. Этот великий прецедент показал, что в сфере международной политики могут быть легально и прагматично употреблены и категории моральных нарушений и уголовных преступлений. Таким образом, было институционально закреплено то моральное негодование, которое по итогам Первой мировой войны существовало лишь в публицистике, литературе и т.д.

Вплоть до середины ХХ века долгое время считалось (и это казалось очевидным), что сфера политики, и особенно международной политики — это нечто более масштабное, более «макросистемное», чем сфера частной морали и уголовного права, и поэтому мораль и уголовный кодекс бессильны там, где действуют дипломаты, полководцы и государства. Эта «лестница», ступенями которой являются уголовные преступления и война, хорошо описана Львом Толстым в «Войне и мире», когда Толстой начинает повествование о вторжении Наполеона в Россию: «Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления». Итак, есть уголовные преступления, находящиеся в ведении судов, и есть война — еще более ужасная по масштабам злодеяний, но не считающаяся уголовным преступлением.

Война не была ни преступлением, ни проступком, однако в случае Второй Мировой войны победители столкнулись со столь экстраординарной ситуацией, что им понадобилось найти точку зрения, которая бы позволила посмотреть сверху вниз на сферу международной политики. Теоретически такую точку зрения могла бы дать религия, но эпоха была уже секулярной, а «политическая теология» не подсказывала напрашивающихся, очевидных для всех формул. Прецедентов не было. Жанну д'Арк судила инквизиция, однако предъявленные ей обвинения в ереси не были связаны с ее политической деятельностью. Ссылка Наполеона на Святую Елену осталась в сфере военно-политической, английский кабинет определил судьбу бывшего императора как военнопленного. Но для проигравшей Германии был избран другой путь, организаторы Нюрнбергского процесса отступили от уровня международной политики, от уровня взаимоотношения государств не вверх, а вниз, от макро к мезоуровню, создав имитацию уголовного суда, как будто речь шла о преступлениях сравнительно небольшой группы частных лиц — хотя теоретически могла бы восторжествовать точка зрения о коллективной вине народа.

И тут мы видим, что использование категории политического зла хотя и относится к политическим акторам, но имеет цель лишить их этого статуса — в идеале враждебные правительства или руководители террористических организаций должны превратиться просто в уголовных преступников, а если этого не удастся, они должны застрять в промежуточной зоне как политические изгои, с которыми опасно и недостойно иметь равноправные партнерские отношения.

Таким образом, дискурс политического зла — это динамический процесс, который начинается в сфере политического, но имеет целью разрушить ее, понизив до сферы морали и уголовного права. Злодеи находятся в процессе вытеснения из сферы политического в сферу криминальную, однако это вытеснение никогда не доходит до конца, к лидеру нацистского рейха никогда не удастся отнестись как просто к уголовнику.

Что может быть хуже войны

Но вернемся к свойствам политического зла. Еще одной важной его особенностью является то, что это убийство несправедливое, обрушившееся на безвинных жертв — впрочем, и это сравнительно очевидно, массовое убийство не может быть справедливым, тогда как вина, согласно современным представлениям, не бывает типовой и массовой, и именно Нюрнбергский процесс — вопреки всем публицистическим рассуждениям о вине исполнителей и вообще «рядовых немцев» де-факто санкционировал формулу: преступление индивидуально, массовая жертва заведомо безвинна, и значит, вина не может быть массовой. Однако все–таки бывают обстоятельства, когда массовое уничтожение людей оказывается в определенном смысле «оправданным», то есть оправданным с точки зрения обыденных представлений своей эпохи. В некотором смысле, чтобы понять суть политического зла, надо смотреть на деяния, аналогичные по результату, но не относящиеся в коллективном сознании и в политико-правовой традиции к чудовищным преступлениям. Нужно отличать обычное убийство от чудовищного. И, прежде всего, массовое уничтожение людей воспринимается как «оправданное» в ходе войны — война, сколь бы ужасной она ни была, сама по себе не считается преступлением. Итак, политическое зло — не просто массовое убийство, но преднамеренное массовое убийство, осуществленное определенным субъектом, убийство несправедливое, не могущее быть оправданным одним из способов, каким убийства оправдывают и узаконивают в данную эпоху.

Чрезвычайно любопытно и показательно то, что администрация Джорджа Буша-младшего выбрала гипотетическую разработку химического оружия режимом Саддама Хусейна в качестве главного повода для войны в Ираке. Как оказалось позже, с доказательствами этого обвинения были значительные проблемы, однако, в глазах американской администрации идеологические выгоды от подобного обвинения перевешивали трудности поиска улик. И выгоды эти заключались именно в том, что опасность овладения химическим оружием создавала потенциал преступления против человечности. Химическое оружие опасно для очень большого числа людей, среди его потенциальных жертв с большой вероятностью может оказаться мирное население, при этом этот способ уничтожения людей не считается легитимным и запрещен международными конвенциями. Использование оружия массового поражения по многим признакам подобно геноциду и другим проявлениям «политического зла», этот гипотетический акт довольно легко поставить в ряд преступлений, начинающихся армянской резней и Холокостом. Таким образом, было сконструировано одно из лучших оправданий войны.

То, что химическое оружие было не просто массовым и опасным, но и запрещенным — факт чрезвычайно важный, ибо, как отмечено выше, важнейшим признаком политического зла является невозможность его оправдать приемлемым для данного времени и места способом. Последнее условие чрезвычайно скользкое, но именно потому-то и чрезвычайно важное, ибо именно здесь — а не в точке подсчета жертв — происходит решающий акт конструирования политического зла. Жертвы становятся лишь исходной точкой, вокруг которой начинает выстраиваться сложная система оценок сопутствующих, оправдывающих либо усугубляющих вину обстоятельств, начиная с преднамеренности убийства и наличия субъектности у виновника.

Представления о «преступлениях против человечества» возникали в условиях войны и представляли собой сложный процесс отделения экстраординарных преступлений от рутинного и «нормального» массового уничтожения людей на войне. Война — и особенно мировая война — была массовым убийством, влекущим колоссальные жертвы, но убийством в определенном смысле «нормальным», не вызывающим негодования и политических деклараций — однако и на фоне войны возможно именно экстраординарное убийство.

Ханна Арендт пишет, что если исходить из числа жертв, в том числе среди мирного населения, то в ХХ веке технический прогресс «сделал преступную войну неизбежной», установленные в прежних конвенциях разделения солдат и мирного населения устарели и поэтому в новых условиях о преступлениях приходится говорить только в тех случаях, когда они «демонстрировали признаки сознательной бесчеловечности за пределами военной необходимости», при этом де-факто признак чрезмерной, не вызванной необходимостью жестокости использовался и обвинителями Нюрнбергского процесса[7].

Как известно, первый случай использования выражения «Преступление против человечности» в официальных документах произошел в 1915 году и касался армянской резни в Турции. В это время шла Первая мировая война, и на фронтах гибли миллионы людей, и сама армянская резня была во многом мотивирована военными причинами. За «кулисами» произошедшего на дипломатической сцене осуждения армянского геноцида стояли подспудные представления о довольно резкой границе, разделяющей военные действия и мирную жизнь, и о недопустимости законов военного времени в мирной жизни. За этим мировоззрением стояла вся история формирования международного гуманитарного права во второй половине XIX — начале ХХ века, права, которое было в значительной степени призвано отделить участников военных конфликтов от мирного населения и защитить права последнего — даже в условиях войны и военной оккупации. Это означало, что если на фронте воюющее государство имело право беспощадно уничтожать вражеских солдат, то в отношении мирных жителей — и чужих, и своих — на пути вооруженной силы встает множество морально-правовых ограничений.

Таким образом, преступления, подобные армянской резне, оказываются нелегитимными потому, что нарушают границу между войной и миром: они применяют к мирному населению насилие, по масштабам и интенсивности сопоставимое с военными действиями. Еще одно короткое определение политического зла может заключаться в том, что это использование некоторых приемов войны в мирной жизни.

Характерной иллюстрацией этой мысли может служить цитата из романа Владимира Войновича «Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина», где сталинские карательные органы описываются так: «В давние, описываемые автором времена повсеместно существовало некое Учреждение, которое было не столько военным, сколько воинственным. На протяжении ряда лет оно вело истребительную войну против собственных сограждан и вело с непременным успехом. Противник был многочислен, но безоружен — эти два постоянно действующих фактора делали победу внушительной и неизбежной». Политическое зло — это война с безоружными согражданами.

В принятом в 1998 году т.н. Римском статуте, учредительном документе Международного уголовного суда, в определении преступлений против человечности упоминаются три из перечисленных нами признаков политического зла — речь идет об убийствах или иных преступных деяниях (депортациях, изнасилованиях и др.), «которые совершаются в рамках широкомасштабного или систематического нападения на любых гражданских лиц, если такое нападение совершается сознательно». Итак, в этом определении подчеркиваются три признака: 1) масштабность; 2) гражданское население в роли жертв; 3) преднамеренность. Определение, конечно, не идеальное — у масштаба нет меры, сознательность может быть приписана множеству нескоординированных между собой субъектов, и, наконец, выделение гражданского населения в качестве жертв является попыткой простого решения сложной проблемы, связанной с выявлением невинных и несправедливо преследуемых жертв. Но, как уже было сказано, важнейшей задачей определения подобных преступлений было отделение их от военных действий, которые является также масштабными, также сознательными, но по сути законными убийствами.

Армянская резня 1915 года не была в полном смысле слова военными действиями, хотя и обладала определенными их чертами, и в этом смысле очень точно замечание Войновича, что война с собственным народом требует учреждения не военного, но воинственного.

Именно наличие некоторых — но далеко не всех — черт войны, перенесенных в мирную жизнь и в отношении мирного населения, порождает ситуацию, когда резню нельзя считать войной, нельзя считать обычным, нормальным отправлением административной власти, и нельзя в то же время считать просто обычным уголовным преступлением. Резня оказывается специфическим, гибридным, пограничным, явлением, в котором можно было увидеть характеристики и войны, и администрирования и разбоя. Это было нечто невиданное.

Разумеется, с точки зрения истории, резня не является чем-то новым — в летописях человечества встречаются случаи массового истребления мирного населения Чингисханом или Тамерланом, обращение в рабство целых городов и во времена античности и так далее. Однако, когда в ХХ веке появилась необходимость дать политическое и правовое определение подобным явлениям, возник эффект радикальной новизны, когда гуманитарная мысль пыталась сконструировать понимание нестандартного явления, заимствуя понятия из сферы войны, политики и криминологии, создавая при этом нечто среднее между войной, властью и преступлением, и пытаясь представить грандиозную мировую войну как уголовные преступления частных лиц.

Три грани великого злодеяния

Столь же гибридной и новаторской была и институциональная реакция на эти новые явления — например, учреждение Нюрнбергского трибунала, который не был судом в полном смысле слова, но не был и простым выражением политической воли правительств или продолжением военной победы, но интегрировал определенные аспекты всех этих комплексов. Нюрнбергский суд переквалифицировал военные действия в качестве «убийств», назвав их термином из уголовного права, но при этом не имел возможности ссылаться на конкретный уголовный кодекс, предусматривающий подобные убийства. Советский обвинитель на нюрнбергском процессе Роман Руденко в своей первой речи сказал, что «впервые в истории человечества перед судом предстали преступники, завладевшие целым государством и самое государство сделавшие орудием своих чудовищных преступлений». В этом пассаже, во-первых, сознается вся уникальность и неоднозначность ситуации, и, во-вторых, делается попытка принизить нацистских лидеров как участников политического процесса, но раздуть их значение как уголовных преступников — в итоге обвинитель утверждает, что макросоциологический феномен государства оказался на службе у микросоциологического феномена — преступника.

Можно вспомнить написанную во время войны сатирическую песню Леонида Утесова, в которой лидеры нацистского рейха представлялись простыми уголовниками. сбежавшими с «берлинского кичмана»:

«Пойди по всем малинам
И быстро собери там
Ты всех блатных, кто на руку нечист.
Отныне уж не будет
Зваться он бандитом,
А будет нацьонал-социалист».

Однако также очевидно, что здесь мы имеем дело с понятной по условиям войны попыткой принизить и оскорбить противника — впоследствии же даже прокурор Руденко в суде не смог уместить нацистов в прокрустово ложе криминального, также как историки не могут без натяжек объяснить нацизм просто тем, что это был возврат к Средневековью. Отступление мысли обвинителя от уровня политики к уровню криминального столь же неполно и фальшиво, как отступление мысли историка от модерна к Средневековью.

Эта же гибридная, тройственная точка зрения просвечивает и через обстоятельства судебного процесса над Адольфом Эйхманом, в котором правосудие Государства Израиль настойчиво, но тщетно пыталось имитировать нормальность и ординарность своего функционирования. Когда Эйхман был доставлен в Израиль, он был отдан в руки полиции — так что грандиозную акцию, проведенную одной из сильнейших держав мира на территории множества завоеванных стран, расследовали полицейские следователи. Судил Эйхмана не чрезвычайный трибунал, как в Нюрнберге, и даже не Верховный суд страны, а Иерусалимский окружной суд, что дало Эйхману формальную возможность подавать апелляцию в Верховный суд и просьбу о помиловании главе государства — хотя, учитывая характер процесса, надежды на помилование, вероятно, не было. Очевидно, что процесс не мог выглядеть просто уголовным хотя бы потому, что его предметом было убийство миллионов людей, происходившее за пределами государства Израиль и даже еще до существования самого этого государства с его национальным уголовным законодательством, а арест и доставка подсудимого в суд представляли собой диверсионную операцию и похищение гражданина из соседнего государства. В силу этого, Ханна Арендт — создатель самой известной книги об иерусалимском процессе, хотя и, безусловно, одобряла настигшее Эйхмана возмездие, но тем не менее писала о «провале суда в Иерусалиме» — имея в виду, что не была выработана формула для правового обоснования данного процесса, сам суд не был юридически безупречен и поэтому он не мог служить прецедентом для подобных трибуналов в будущем[8].

В своем последнем слове перед казнью Эйхман сказал: «Я был обязан выполнять правила войны и служил своему знамени» — таким образом, он сделал попытку навязать всему сюжету своих преступлений интерпретацию их как военных событий — в противовес их интерпретации как событий криминальных, вытекавшей из всех внешних обстоятельств суда. И обе односторонних интерпретации не были верными и не могли ни в чьих глазах стать доминирующими — Холокост не был ни просто войной, ни просто преследуемым полицией уголовным преступлением.

Можно сказать, что существующий сегодня Международный уголовный суд, несомненно, не может быть просто обычным уголовным судом — этому мешает именно его международный характер, но в той мере, в котором ему все–таки свойственны черты уголовного суда — он перестает быть международным.

Этот гибридный характер и понятий, и институций проистекает из того простого факта, что категории добра и зла еще недавно были свойственны морали, но не политике. Чтобы появилась возможность говорить о политическом зле, политика должна быть унижена до быта и криминала, а криминал демонизирован — только гибридный характер разговора о преступлениях против человечества, о политическом зле позволяет обвинять политиков, морализировать во время войны и вообще извлекать двойную выгоду одновременно из политического и морального дискурсов.

Суд земной и суд божий

В России в публичных дискуссиях вопрос о возможности оправдания «большого террора» обсуждался столь подробно, что на основе этой ведущейся уже многие десятилетия дискуссии можно легко анализировать, какие стратегии оправдания обычно выстраивают в отношении массовых убийств. Мало интересны случаи отрицания факта репрессий — ибо они не вносят ничего нового в оценку подобных событий, можно сказать, что отрицание факта террора ценностно доброкачественно и иногда служит свидетельством больной совести. Куда более любопытным является метод оправдания, который можно было бы назвать «стратегией “зато”». Признавая факт репрессий, сторонники этой стратегии полагают, что на деятельность Сталина надо смотреть более широко, оценивая также его выдающиеся заслуги в модернизации страны и победе над гитлеризмом. Он организовал террор — но зато победил в войне. Таким образом, сторонники этой стратегии считают, что моральные оценки должны возникать в результате работы неких весов, на которых взвешиваются довольно разнородные, хотя и относящиеся к одному актору деяния, причем все взвешиваемые дела могут быть оценены положительно или отрицательно и исторические факты, оцененные с разным знаком, могут взаимно нейтрализовать друг друга.

Эта стратегия переносит в политический анализ крайне древние представления о возможности загробной оценки человеческой жизни как взвешивания всех его тщательно учтенных грехов и добрых дел — еще в Древнем Египте было представление о загробном суде как взвешивании человеческого сердца. За исключением редких дискуссий, большого успеха такая стратегия не имеет — скорее эталонной для общественного мнения является формулировка философа Валерия Кувакина: «геноцид не может быть оправдан никакими аргументами»[9]. Однако, стратегия «зато» хороша хотя бы потому, что ставит очень важный методологический вопрос: почему политическое морализаторство концентрируется на преступном деянии, отвлекаясь от любых других видов деятельности осуждаемого актора — почему, например, никто не считает при осуждении Холокоста релевантной темой заслуги нацистского режима в борьбе с курением. На первый взгляд, такое выборочное отношение к явлениям ставит «дискурс о политическом зле» вне исторического анализа и вообще вне духа науки, предполагающего комплексный учет как можно большего числа факторов. И ближайший ответ на это «почему» прост: потому что в данном вопросе политический дискурс заимствует методы не в исторической или другой науке, а из морали и уголовного процесса.

Мифический загробный суд должен оценить всю человеческую личность, ее дела на протяжении всей ее жизни. Обычный уголовный суд в первую очередь оценивает не личность, а деяние. Современный уголовный процесс (равно как и мораль) предполагает осуждение поступка, вне зависимости от того, кто его совершил — в этом и заключается равенство перед законом. Правда, и в уголовных судах этот принцип не выдерживается до конца, личность подсудимого учитывается при определении тяжести наказания, и этот факт, воздействуя на правосознание, несомненно, подкрепляет и использование стратегии «зато» в политике — чтобы репрессии оправдывать индустриализацией. Однако все–таки оценка личности в уголовном суде прежде всего ориентирована на предсказание опасности индивида для общества — то есть относится все же к сфере преступных деяний, заслуги личности — например, его семейное положение, наличие законного дохода, отсутствие судимостей — имеют значение именно как прекурсоры преступных деяний. Поэтому вопрос о том, уместно ли оправдывать террор — это вопрос о том, как оппоненты представляют саму дискуссию, ближе ли она к судебному процессу или к научному семинару, и в какой степени релевантны в этой дискуссии аллюзии на уголовный (а не мифологический загробный) судебный процесс.

Конечно, даже признавая правила игры стратегии «зато», террор может быть осужден, исходя либо из того, что ценность человеческой жизни и значимость принципа недопустимости преднамеренного несправедливого убийства слишком велики, либо из факта неэффективности социалистической экономики и вредности ГУЛАГа даже для самой индустриализации, либо исходя из того, что — как это мы видим, глядя на другие страны — индустриализация и модернизация возможны и без обязательного аккомпанемента массовых репрессий. Но интереснее другое: почему многие участники общественных дискуссий выстраивают свои позиции исходя именно из образцов бытового морального суждения либо ординарного уголовного суда — игнорируя при этом и дух научной многофакторности, и аллюзии на загробный суд?

Для ответа на этот вопрос надо вспомнить, для чего вообще существуют моральное осуждение и уголовная юстиция. Эти институты имеют практический характер, и имеют цель запретить, исключить или, по крайней мере, минимизировать определенные виды деятельности, признанные нежелательными (преступными, аморальными). Хорошо это или плохо, но с нежелательными видами деятельности принято работать именно так: деятельность, которая может оказаться нежелательной, рассматривают отдельно, не пытаясь оправдать ее ссылками на другую деятельность, которая может ее компенсировать. Например, когда принимают меры по ограничению курения, то не принимают во внимание, что многие ведут здоровый образ жизни, который может компенсировать последствия вредной привычки. Отдельное рассмотрение террора и других массовых преступлений без связи с заслугами тиранов и преступников есть ориентация на практическую цель — и цель, вероятно, запретительную; в деятельности уголовного суда, даже если это суд историков и публицистов, видна ориентация на запрет подобной деятельности, на предотвращение ее рецидивов вне зависимости от возможного контекста. Такое отношение — если его требуется оправдать — обычно обосновывается чрезвычайной опасностью данных злодеяний; как сказал российский юрист А.А. Арямов по поводу выделения понятия преступлений против человечности в международном праве, «в конечном итоге данное правоотношение в качестве стратегической глобальной цели имеет обеспечение существования человека как биологического вида»[10].

Использование стратегии «зато» уместно во многих случаях, но только не в тех, когда рассматриваемую деятельность объявляют преступной с целью запретить, вне зависимости от того, какие еще поступки совершал преступник.

Вообще, очень любопытен сам факт противостояния научного и морально-криминального подхода к проблемам, которые возникают при оценке политического зла. В этой связи хочется привести мнение американского социолога Ирвинга Горовица, который заявил, что геноциды ХХ века порождены тем, что традиционная мораль была на уровне идеологии заменена наукообразными теориями — например, расовыми. Между тем наука оперирует сразу большими категориями людей, так возникают коллективная вина, коллективный долг, а «коллективизация морального долга открывает ящик Пандоры человеческих бедствий»[11]. Таким образом, если идти в рамках намеченной Горовицем логики, то переход от морального к научному (или наукоподобному) дискурсу означает переход от индивидуальной к коллективной ответственности — и, соответственно, к массовым репрессиям, а реакцией на эти репрессии становится возврат от науки к морали и гомологичной морали уголовной юстиции, которая перекодирует разговор о глобальных бедствиях на язык индивидуальной вины и боле того — отделяет преступные деяния обвиняемых индивидов от других их деяний и свойств личности.

Цель этого подхода — всеобщая мобилизация сил на борьбу с тем, что признано злом.

Весьма информативен случай обвинения Саддама Хусейна в разработке химического оружия. Такое обвинение было нужно потому, чтобы найти наилучший повод для войны, получив не только дополнительное оправдание вторжения, но и дополнительный идеологический импульс к формированию антииракской коалиции. Зло противника есть оправдание войны. Говоря шире: концепция Зла прежде всего нужна для оправдания своих решительных действий. И особенно это верно для «политического зла». В некоторой степени шкала зла, начинающаяся от «полюса» Холокоста в качестве зеркального коррелята имеет шкалу все более решительных действий, на которые имеют право противники зла.

И тут возникает вопрос, как будет устроена система оправданий решительных действий, если представления о массовых, преднамеренных и неоправданных убийствах как полюса политического зла потеряют актуальность. Ибо, кажется, что мы являемся свидетелями процесса постепенной музеефикации памяти о Холокосте и других подобных злодеяниях. Холокост воплощается в гигантскую мемориальную индустрию. Последний самый свежий случай сопоставимого по масштабам геноцида был в Руанде, и это дает основания заподозрить, что в обозримом будущем если подобные инциденты и могут повториться, то только в ограниченном числе регионов — Африке южнее Сахары, может быть в Афганистане. Самое главное, что на большей части территории мира не просматривается рациональных политических целей, достижение которых могло бы потребовать геноцида — собственно цели Холокоста уже были довольно иррациональными. С музеефикацией Холокоста нужно сопоставить часто высказываемую мысль, что человечество нуждается в опасности столкновения Земли с астероидом, которая бы сплотила ведущие державы — как некогда они объединились в антигитлеровской коалиции (хотя астероид не является политическим злом).

В любом случае, здесь возникает важнейшая развилка — какой должна быть наиболее рациональная реакция на музеефикацию Холокоста и, таким образом, потерю актуальности самой категории абсолютного политического зла. Можно утверждать, что забвение опасности геноцида порождает риск его рецидива, и, таким образом, память о великих преступлениях исторического прошлого — и прежде всего великих преступлениях ХХ века — должна быть всеми силами актуализирована в качестве политического ориентира. Либо признать, что эта опасность в той форме, в какой она нам знакома по прецедентам ХХ века, века геноцидов, уже не является столь актуальной, а значит наши шкалы представлений о политическом зле и о допустимых решительных действиях должны быть перестроены и переориентированы на другие главные опасности — от глобального потепления до случайных потерь в ходе войны.

Примечания

[1] Каспэ С. Политическая форма и политическое зло, М.: Школа гражданского просвещения, 2016

[2] Каспэ С. Политическая форма и политическое зло, стр. 56

[3] Свендсен Л. Философия зла, М: Прогресс-Традиция, 2008 стр. 43

[4] Каспэ С. Политическая форма и политическое зло, стр. 57

[5] Корм Ж. Религиозный вопрос в XXI веке. Геополитика и кризис постмодерна. М.: Институт общегуманитарных исследований, 2012.

[6] Каспэ С. Политическая форма и политическое зло, стр. 59

[7]Арендт Х. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме. М.: Европа, 2008, стр. 382

[8] Арендт Х. Банальность зла. Эйхман в Иерусалиме. М.: Европа, 2008, стр. 408

[9] Кувакин, В.А. Твой рай и ад: Человечность и бесчеловечность человека (Философия, психология и стиль мышления гуманизма). СПб.: «Алетейя», М.: «Логос», 1998, стр. 282

[10] Арямов А.А. Преступления против мира и безопасности человечества: хрестоматийный курс лекций. М.: Юрлитинформ, 2012

[11] Горовиц И.Л. Массовизация смерти //Геноцид — преступление против человечества: материалы 1-го Московского международного симпозиума. М.,1997, стр. 51

Author

anyarokenroll
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About