Donate

По ту сторону

Slava Kovalevich03/05/18 16:56721

(история выдуманной страны)

Между нами полоса минного поля. По прямой — всего двадцать шагов до молодой женщины с девочкой лет семи. Пойди к ним, прямиком, в своих недавно выданных солдатских ботинках, сосчитай до пяти. Сосчитай до пяти, оставайся без ноги. Если повезёт.

Мы, четверо, здесь, на пулеметной вышке — вторую неделю охраняем километровую дыру в заборе. Слева и справа от нас недостроенное ограждение три метра высотой, из брёвен и колючей проволоки. Перед нами — наспех заминированное поле, с виднеющимися вдали бараками. Позади нас — вагончик жилой и сарай, за ними — глухая пустошь и одинокий покосившийся сортир, там уже вольная земля.

Эта женщина, она из тех самых бараков, приходит сюда, к вышке — либо одна, либо с ребёнком. Стоит и смотрит на нас. Я иногда ловлю её взгляд на себе. Мы не знакомы. Я не знаю её целей. Я всматривался в её обветренное, с острыми скулами лицо. Она точно не ждала жалости. Дочка, мы решили, что это её дочь, она иногда плакала, тихонько. Мать же крепко держала её за руку. Три моих сослуживца молчали в её присутствии. До нее двадцать шагов, если идти по прямой. Она могла бы услышать нас, ветер мог бы донести до неё сказанное что-то невпопад. Потому — не смеем при ней говорить. Я смотрел на неё. Примерно полчаса немой сцены. Сегодня опять шёл дождь. Земля в этих краях от воды превращается в каток из глины. Платье девочки в грязи. Куртка в грязи. В грязи её мать. Путь к нам для них был непрост. От бараков до нас — километра два. Посмотрел на часы. Окинул взглядом своих солдат. А они — отвернулись. Двое избегали смотреть в её сторону. Третий — рядовой Дыба, ушел в вагончик. Стыдно ему. Получалось, она смотрит на меня. Обращалась взглядом ко мне. Я, кажется, все понимал: и в ее поступках и в своих. Еще я знал, совершенно точно: ничего для нее я не сделаю, ничегошеньки.

Впервые мы увидели её восемь дней назад. Женщина вместе с дочкой шла со стороны бараков. Медленно шла, чаще всего — не поднимая головы, только иногда отвлекалась на дочь, которую, порой, с усилием тянула за собой. Они остановились у предупреждающего знака — «Мины!». У самой линии остановились, напротив вышки. Женщина сначала внимательно посмотрела в нашу сторону. Мне подумалось: смотрит не нас, смотрит она на пустошь, и в небо над свободной землей. Потом, долго она изучала взглядом поле между нами. Рядовой Войтек тихо выматерился. Я приготовился к предупредительному выстрелу. Женщина обернулась в сторону бараков, дочь начала канючить, женщина одёрнула её и на пару секунд обернулась вновь. И после — смотрела только на минное поле. Женщина что-то шептала. Не умею читать по губам. Всматривался в неё, через бинокль. Не разобрал слов, зато рассмотрел простуду в уголке её растрескавшихся губ и веснушки… Много веснушек. Рыжая она. И дочь вся в неё. Женских слёз не заметил. Дочь же тихонько плакала. Рядовой Войтек, взяв бинокль, решил оценить формы у «светской цыпы» по пятибалльной шкале, а рядовой Ульмах врезал ему по уху. Хорошо так врезал. Рука у него тяжелая. Помню, призвал всех к порядку и отправил Войтека копать яму под новый сортир. Женщина отвернулась, взяла дочь и пошла вдоль разделительной линии, к краю недостроенного забора. Бросился тогда Дыба, наш юный рыцарь, наш студент недоученный, за ней, с пакетом сухого пайка. Побежал наш Дыба за ней, вдоль своей стороны забора, кричал, объясняясь, извиняясь за всех нас. И ведь, сопляк, бросил пакет, в дыру забора. Само собой, щедрый дар не долетел, рухнул на краю огороженного поля. Благо хоть не убило никого. Дыба, Дыба… Я никого не бью. Но оплеуху сразу влепил. Потом еще пару: «Пшел вон! Дебил! Дебил, Дыба!».

Последующие несколько дней женщина приходила одна. Войтек и Дыба, тем временем, неторопливо рыли выгребную яму. Я решил, пора пересчитать наши припасы. Опыт говорил, что вспомнят о нас «когда-нибудь потом». А у нас уже шаром покати. Военные, те что сорвали погоны и пост свой вроде как нам сдали: оставили в сарае мотоцикл с люлькой. Войтек уверял: зажигание у него починил, но бензина-то на донышке — только вокруг вышки погонять. Нашли мы три пары лыж и ящик тушенки, срока годности на банках нет. Едим тушеночку и готовимся к вечности. Войтек, правда, на этом пути — на шаг впереди. Одна из моих обязанностей — ежедневный отчет в зеленой амбарной тетради (определенно приказ на этот счет выдумал наш полковник, бывший бухгалтер столичной мэрии. А тетрадь я сам нашел, вырвал из нее старье, пишу о настоящем, скорее от скуки). Сегодня только две записи. Про ту женщину — не упомянул. Думал, она отстанет от нас через пару дней, и тогда: забыли-проехали. А вот — нет. Вторая неделя. Буду точным, восьмой день. Пятый день с дождем, превратившим окружающую степь в непролазную пустошь. А она прошла по ней. С ребёнком прошла.

Снова ловлю её взгляд. Уверен, я для неё — один из тех, по чьей воле она с дочерью здесь. Вот, представлял я, сидит она с мужем и дочерью за большим столом, — семейный ужин в красивом доме… Породистые собаки снуют вокруг стола. Гувернантка маячит в другой комнате. Прислуга шелестит юбками. Потом звон разбивающейся посуды, визг кухарки, битые окна и грязные ботинки на дорогом ковре. Запах костров и плохого табака. И руки, хватающие её за плечи, руки эти — в саже. Только вот не мои это были руки… И конечно же, её должны были за что-то судить, соблюсти все формальности в суде… Может, муженек её не покаялся вовремя… Или она сама презрела покаяние? Покаяние на Площади: под ор, под гогот, под… Не было меня там. Не знаю я её приговора. Судили нынче — другие. И были они до этого дела голодны: «белой кости» в бараках, по ту сторону забора — полно. А это вчерашние : служащие, торговцы, работяги с завода, все те, кому власти так долго обещали комфортное житие, все те, кому надоело его долго ждать, а сегодня они уже — свидетели, заявители и обвинители. Скоро, скоро судьи от народа насытились.

И вот все они смотрят в окна из своих квартирок, а внизу, по улицам, по их дворам, шатается воплощенный ими страх: с кусками арматуры в тысячах рук. И заходит этот Многорукий к ним в дома! И ломится он в их двери. И он-то, всё ещё, отличие от них — очень голоден. Смотрит, к примеру, гражданин Б. в дверной глазок, а там его сосед — добряк П., стоит, улыбается, в компании с четырьмя неизвестными и примеряется сосед своей арматуриной в дверь гражданки Н. Пронесло, думает гражданин Б., и идёт в дальнюю комнату, ставит пластинку с любимым «Хорошо темперированным…» и, кажется, Б. находит причины успокоиться. Людям, здешним, не впервой ужасаться своим соседям. Подзабыла страна… Состарились, умерли — одни. Живы, но без памяти — другие. Родились и выросли — третьи. Ужаснулись по-новой… По радио, в газетах — вопили те, уже сытые… Не то, чтобы они раскаялись, нет. Осуждая, говорили они — о ком-то виновном, в третьем лице. Возмущались кем-то безымянным — Другим. И захотелось всем забыть свой дикий страх. Захотелось всем вернуться к привычному распорядку: в субботу утром, с детьми — в парк, в кино. И на работу вернутся в понедельник. И закричали заголовки газет: «Отменить…». И «Незамедлительно прекратить…». Только вот, пока автобусы, украшенные красочными плакатами: «Амнистия», «Прощение», «Единство», неслись к лагерю, освобождать «бывших», по всем радиостанциям уже с прискорбием сообщали: «Неизвестная форма гриппа… Очаг эпидемии возник по причине антисанитарных условий, непосредственно в лагере для заключенных по решению Революционного трибунала… Высока вероятность… Не выпускать…» Ещё что-то говорили: долго и нудно. Развернулись те пустые автобусы на полпути. А за забором, называемым отныне «карантинным ограждением», в бараках — людей, по слухам, даже прибавилось.

Говорил нам, ополченцам, на сборном пункте старик-комендант: «Да, на месячишко мы вас призываем. Всего! Чего орёте? А охранять кому?! Мне?!» Многие хотели ответить ему честно. Промолчали.

Через месяц карантина, думали мы тогда, выпустят на волю всех: и лагерников, и охранников. И весь этот месяц ждали мы: по всей стране только и разговоров, что о сострадании.

— Готовьтесь лю-ю-юди! — кричал рядовой Дыба, переваливаясь через борт кузова несущегося на большой скорости грузовика, — По сигналу начина-а-айте сострада-а-ать! Слышите сигнал?! — кричал он стоявшим на обочине горожанам, ударяя солдатской кружкой по крыше кабины.

Покричал студент и получил свой первый наряд вне очереди.

 — Ну, помурыжат их недолго. Ну, поспят чуток в бараках. Стрясут с них наворованное, благо всё лето впереди. И в итоге, — разглагольствовал не так давно Михась, товарищ мой студенческих лет, сидя в своем новом кожаном кресле штабного капитана, — В итоге, — продолжал он, — Все лицо свое сохранят: все, кто у руля был «До», — он кивнул в сторону подоконника, на котором стыдливо лежала перевернутая фоторамка, ухмыльнулся, затем, крутанулся в кресле, поднял голову, задержал взгляд на темном прямоугольнике, оставшемся на стене, над его новым рабочим местом, — «Сейчас» и главное, — тут он выдержал небольшую паузу, теперь уже смотря на меня, — «После». Кому-то личико, конечно, помнут чуток… Тут уж… И всех точно не выпустят. Так костры революции пока ещё дымят, чуешь?… — он повел носом, словно бы принюхиваясь, — А они потом даже благодарить будут!

 — Тебя что ли благодарить? — мне хочется понять, когда он научился так улыбаться.

Михась вопрос мой проглотил и запил водой из стакана.

— Марек, ну ты подумай… Каков спектакль. А?! Режиссёр этого балагана — ум-м-мница! Руку бы пожать…– сказал он, почему-то сжав свою в кулак.

— Конспиролог хренов, — я встаю с деревянного стула, собираясь уходить к своим «бойцам», — грузовик ждал.

— Сверим часы! — не унимался Михась — Через три недели лояльные им… — он указал пальцем вверх, –…врачи, как бы найдут как бы вакцину. И как бы больные, как бы…

 — Её с дочерью, — говорю я сейчас сам себе, смотря на них — Если только Михась прав, должны освободить. Обязаны. Михась, ты хоть в этот раз не ошибись.

Сейчас мы с ней — друг напротив друга. Между нами минное поле. И положено мне в том числе и её охранять от самой себя.

Сидит, помнится мне, в штабе, свеженький полковник народного ополчения, он же — бывший бухгалтер и приказывает мне и моим рядовым: «В связи… с отсутствием… на вверенном вам участке, — произносил он слова так протяжно, с такими паузами, что скучать ты начинал уже в середине фразы — Полноценного ограждения…, вы обязаны: при приближении контингента к минному полю стрелять в воздух. В воздух, я вам говорю! Ясно?… — и уже после, выгнав из кабинета рядовых, скорбно, долго всматриваясь мне в глаза, сообщил, — Лейтенант, карты минирования у нас нет. Вы это понимаете? И не будет её у нас».

Выходит, какой уж день нарушение прямого приказа полковника-бухгалтера. Игнорирует приказы наспех призванный бывший учитель, ныне уже не очень свеженький лейтенант. За компанию со мной — рядовой Войтек, бывший вагоновожатый. Трамваи, к слову, и в столице давно не ходят. А так же рядовой Ульмах, бывший фельдшер. На его руки, я слышал, не находили перчаток по размеру. Вводил ими в анестезию особо буйных, без каких-либо медикаментов. Теперь, приводит в чувство таких вот войтеков. И рядовой Дыба. Студент. Не знаю, доучится ли. Он совсем перегорел от стыда перед дамой. Из вагончика носа не кажет.

Прошли оставшиеся десять минут. Женщина разворачивается. Тянет за собой дочь. На сегодня — всё. Насколько её ещё хватит? И зачем же с ней дочь? В сегодняшнем отчете я опять о них умолчу. Перечисляю в тетради наши запасы: бумаги на исполнение служебного долга явно не хватает. В связи с большим рвением к службе рядового Войтека. У него второй день понос. Ульмах, добрая душа, предлагает постараться перекинуть немного наших пайков через забор… Об этом я тоже не напишу. Отвечаю ему: «Может попробуете перекинуть им чуток свободы,а?… Вы вообще уверены, что мин за забором нет?! Думать надо, Ульмах. Думайте, фельдшер и я приказываю вам: займитесь реальным делом». Фельдшер смотрит на меня, осознавая глупость своего положения, глупость моего приказа, разворачивается и уходит к Дыбе, слушать уже его глупости: «Смотрите, Ульмах, как времена изменились! Наших прадедов заставляли рыть для себя могилы, а мы теперь себе только выгребные ямы копаем. Гуманное, говорю вам, наступило время, по эту сторону от мин…». Не поленился я, вышел из вагончика. Дал Дыбе наряд. Пусть почистит выкопанный им сортир. Ступить уже негде. Войтек, конечно, не переставая извиняется, но сам убрать не в силах.

Я сижу за столом. На улице, под окошком вагончика, рядовой Дыба делится с фельдшером своими идеями. Дорогой товарищ Ульмах терпелив и внимателен. У него сын — ровесник Дыбы. И он не может его найти уже второй год. Вода стекает по заляпанному краской стеклу. Болезненно постанывает наконец-то уснувший Войтек. Пахнет тушенкой от неубранной со стола пустой консервной банки. Ох, и свинтус ты, рядовой Дыба… Хочется умыться. Не под дождем. А чтобы в душ. Смыть с себя. Не думая ни о чем, стоять под душем. Потом полотенце. Потом бриться. Потом… Когда-нибудь потом. Сейчас надо дать рядовому Дыбе очередной наряд за бардак. Раздается сигнал вызова по телефону. Войтек нехотя приподнимается с лежанки. Я подхожу, беру трубку.

— Да. У аппарата.

По ту сторону провода тяжело и узнаваемо дышал Михась. Начал он, помедлив. Видимо, в этот раз — обдумывая, подбирая слова, теребил свою бороду и слишком ей увлекся.

— Это… Марек, вот чего звоню…

Я пристально посмотрел на Войтека и тот, с усилием поднявшись, пошел к двери. В трубке вновь тишина. Отпускай уже, Михась, свою бороду.

— Михась, алло?

— Да, тут я… У меня особисты были, Дыбой твоим интересовались.

— У тебя с туалетной бумагой как?

— Чего?! Слышишь?! Нет?! Дыбу, рядового, забрать хотят! Листовки раздавал. Из этих он…

На столе — пустая жестяная банка. Пахнет. За окном под навесом сидят уже трое. Я стою у окна. Что-то тихо рассказывает фельдшер. Между стеклами, в окошке, лежит высохшая прошлогодняя муха.

— Ты бумаги передай с ближайшей машиной. Ладно? У нас тут понос. Исходим все на говно, натурально. Понял? И больного… Больного надо забрать срочно. Сдохнет ведь.

— Заберем. Если эти… чего спросят, ты не слышал. А я не звонил. Но ты… смотри в оба. Вы там на передовой, вроде как…

Если ногтем поскрести старую краску со стекла… Скребу. Вот и вторая муха. Тоже жила. В прошлом году.

— А мы тут сортиры для себя роем. Глубокие.

— Ты не выпендривайся. Завтра уже распогодится, пару дней и дорога подсохнет. Они и нагрянут… Грузовик я тоже раньше не отправлю. Рулонов десять хватит? Засранцы… Забыл совсем! Раздобыли тебе на твой горе-километр колючки и бревен. Приказ уже есть. Людей нет…

— Смену-то нам ждать?

Ты потерпи недельку, а? Некем заменить. Некем. Народное ополчение, чтоб… Ополчение ищет в свои ряды народ, да всё повестками. Бегут по домам, сволочи. В столице, знаешь ли… Военные взбеленились. Генералам мало… Чтоб ты знал. Реваншисты очухались. Предупреждал я. Помнишь? Но всем насрать. На всех. Вам тут куда спокойней… Так что пережди…

— Значит, пару дней… Грузовик ты завтра пришлешь. Завтра. Понял?

— Чего?!

— Завтра. С десятью рулонами отправишь. И лекарства от поноса. Ещё тебе двоих забрать надо. Срочно в лазарет. Двоих.

— Вона как… Ты себя-то не впутывай… И меня.

— Михась…

— Пришлю-пришлю… Если машина застрянет, сам пойдешь её выталкивать. Сам! Понял?! Дурак конченый. И направление им лазарет своей рукой напишешь. Уяснил?! Своей рукой!

— Да. Завтра жду. Отбой.

На улице теперь слышно только Дыбу. И хорошо, пусть поговорят, не отвлекаясь. Вскрываю вещмешок рядового Дыбы. Грязная одежда — под завязку. Почему он не стирает вещи? Ох… Из нарядов он у меня бы не вылез… На самом дне два листка с лозунгом: «ВСЁ — ЛОЖЬ» и далее текст с объяснением в трех словах, что именно — это «ВСЁ», но без объяснения, почему именно — «ЛОЖЬ». Прячу листовки в карман. Достаю из сейфа винтовку, вынимаю патрон из патронника. Вставляю пустой магазин.

— Кто на посту?! — ору, выйдя на крыльцо.

Секунда растерянной тишины. Капнуло мне за шиворот. Я даже дёрнулся. Холодная какая вода. Осенняя. Не дожидаюсь ответа.

— Дыба, заступаешь в ночь.

Вручаю ему винтовку.

По вине Дыбы не сплю вторые сутки. Мне тяжело. А он, смотри-ка, неутомим. В очередной наряд, как на главную свою дуэль. Стоит Дыба сейчас на посту, всматривается в даль с вышки. Ночью уже холодно. Мерзну. А Дыба стоит нараспашку, без шапки. Указывает он мне в противоположную сторону от лагеря. Чем-то озадачен рядовой.

— Товарищ Марек, видите там огни?

Видел. Там, вокруг, непролазная должна быть грязь. Так, чтобы по уши… И гостей мы ждем только через пару дней. Нет, не они. Не должны они…

— Ты, Дыба, не отвлекайся от основной задачи.

— Не напомните, какая она — основная? Для меня? Для вас?

Молча протягиваю ему мятые листовки и жду объяснений. Смотрит на меня с вызовом. Видимо считает, что настал час для ареста пламенного революционера. Листовки в руки не берет. Что же ты, брат, отрекаешься что ли? В первый ли раз? Достаю зажигалку. И листовки вспыхивают.

— Смотри, — говорю ему, — смотри и учти. Завтра по этой долбанной степи к нам приедет грузовик с необходимой нам позарез туалетной бумагой. И тебе, студент, необходимо лично доставить письмо в столицу моему другу. Лично. Сядешь в грузовик и поедешь в город. Уяснил, боец?

Нет, по его взгляду, похоже, не уяснил. Повторяю с меньшим нажимом. Говорю ему тоном добряка-преподавателя. Не помогло. Он отвернулся от меня, уставился в темноту, в сторону минного поля и продолжает молчать. Если бы он был девушкой, я бы оценил, но он — рядовой Дыба. С революционным приветом в младой башке. И тут Дыба спохватывается и отвечает мне, не повернувшись, правда, но опустив голову.

— Вот вы… Вы верите властям? То есть, как офицер, вы обязаны выполнять приказы. И нас заставлять. Но, как человек, как школьный учитель, вы готовы им помогать? — теперь уже он развернулся и, для большего трагического эффекта, осмелился в глаза мне посмотреть.

Не понимаю, чего он ждал? Что упаду в ноги праведнику? Что раскрою свою сущность во всей своей подлости? Я растер ботинком пепел по полу.

— Бывший учитель. Завтра, рядовой, перед вашим отъездом полы должны быть чистыми, — протягиваю ему конверт с адресом, — У меня всё. Вопросы будут?

Ухожу, не дожидаясь ответа. Руки тряслись от злобы. Ушел в степь. Подышать. Поскользнулся и распластался. Весь мундир в грязи. Добрел до скамейки у вагончика. Закурил. Там, в пяти метрах надо мной, на вышке, стоит на посту бывший студент, поборник своей (своей ли?) правды. Стоит он там, и считает, что вокруг него сейчас, в лучшем случае — враги, в худшем — плесень людская. Мне жутко не хочется думать, что решится он сейчас стереть этот нарост на теле человечества. Винтовка ведь разряжена. Пулемет разобран мною еще с вечера. А Дыба — неуч. Чем он это осуществит? Страшно мне за его разочарование в самом себе. Страшно ведь, когда очередное разочарование — всё менее острое, всё менее болезненное. Пусть побудет героем. Пусть когда-нибудь потом… Не благодаря мне… Это не значит, что он дурак. Нет. Дурак как раз — я.

Дверь вагончика открылась. Из него пулей выскочил Войтек, луч его фонарика выхватывал из темноты то колдобины, то мусор, то свои, скользящие по глине, сапоги. До сортира добежать он не успел. А фонарик в последний момент выхватил из темноты всего меня, да так и замер. В вагончике зашумел фельдшер. Не спалось всем.

Ульмах заваривал чай. Я зашел, оставляя на недавно вымытом полу следы грязи, осмотрел себя при свете тусклой лампы. И начал чистить китель. Грязи было много. И теперь не только я, но всё вокруг оказалось в грязи. Надоело. Снял форму, одел домашнее, в тапочках прошлепал к столу. Тут же благодаря Ульмаху появилась кружка с пахучим чаем и колотый сахар. С крыши текло, капли тяжело падали в пустое ведро. Ульмах налил чаю себе и сел рядом. Посмотрел на меня взглядом врача осматривающего безнадёжного пациента, поджав губу.

— Знаете, лейтенант, а Дыба наш… Влюбился он, я уверен. Вы тоже заметили? В неё… Бывает же… Как ему теперь с этим…Как?…

— Дыба… Очередная нелепость.

Фельдшер шумно отпил из кружки. Помолчал, задумавшись.

— Нелепость… Я вам вот, что скажу, лейтенант, если прав был пан Строжик, известный наш физик, то вариантов вселенных бесконечное множество. Представляете? Бесконечное множество нелепостей в бесконечности миров. И в нашей, отдельно взятой стране… Нет, оно, конечно, всё возможно. Голод, а мы ведь, с вами оба — дети того голода. Потом — революция, а за ней — не шибко долгая, но о-очень… сытая диктатура… И надо же, опять — революция. Неожиданно? Да, я лично — не ожидал, я считал: будущее моей семьи теперь только от меня зависит. Понимаете? Я так думал. Нелепо, правда? Вы-то по какую сторону были? Я — дома сидел. Жена только родила. Ничего, прожили как-то… И своего Яна вырастили, воспитали, как выяснилось — идеалистом… Семнадцать лет прошло… Новые баррикады, стрельба, игрушечные суды и настоящие самосуды. У меня три смены на скорой — подряд, представьте… Сын ушёл на Площадь. Не вернулся. Вы знаете… Помню, привезли тогда двоих за раз, у обоих — тяжелые огнестрелы: один с виду — работяга, второй — в студенческом кителе. Повязки у них на рукавах — разного цвета. Спорол я их ленты-нашивки, пока они в сознание не пришли. Смотрю я на студента, смотрю и задаюсь … А вы сейчас скажите, вы подумаете: «Нелепость…» Я видел, как пареньку страшно за себя и он то и дело просил позвонить его девушке, я записывал номер, а моей голове крутился один вопрос: «Пойди я на Площадь, семнадцать лет назад, может и сыну бы, и этим бедолагам бы — не пришлось?…» Но ведь не пошел я тогда, не пошёл… Теперь мы с вами в этой глуши… Здешний лагерь. Дело — дрянь, вам не кажется?… Неизвестный науке грипп. Чей воспаленный мозг его выдумал?! Мины, черт их возьми! И мы… Мы — с пулеметом. Возможно ведь всё. О чем тут еще говорить. Одна нелепость порождает череду новых. Теперь вот, Дыба. И вы говорите мне: «Нелепость»…

Из открытого окна доносились причитания и стоны Войтека. Пью чай мелкими глотками.

— Ульмах… Да, что же вы все!… Что же вы… Завтра будет машина, привезут лекарства, заберут Войтека. Еды должны привезти, бумаги… рулонов десять. Всю Войтек извёл… И Дыбу завтра отправляю с поручением. Проследите, чтобы собрался полностью. Простите, но… Вы же… Взрослый, неглупый человек. Все это ведь — просто слова. Слова…

Замолкаю ненадолго. Капли с потолка зачастили в ведро. Ничего, еще пару дней. Скоро распогодится… Допиваю свой чай.

— Слова…– продолжаю я, — Знаете, доктор, сколько я их наговорил, в своё время?! И какие дела за ними следовали? В воздух летели слова. В воздух, которым мы все тогда — ре-во-лю-ционеры — надышаться не могли. Он был такой… Густой… От сказанного. Мы этим воздухом дышали и ели его… А другой еды не было. Это во Вторую. Помните? Я тогда шёл комиссаром от университета… В первую — отсиделся в яслях, если и бунтовал, то только на завтраке, меня, бывало, рвало от пенок в молоке… Вторую провёл на баррикадах. Там рвало от другого… А в третью — проверял сочинения. В тихом, маленьком городке. И учителя из меня тоже не вышло… Теперь… Я устал. И не то что — говорить, даже… Хочется покоя. Понимаете? Чтобы школы работали, пусть и без меня. Лучше — без меня. Чтобы вы людей лечили, а не у пулемёта стояли. Но только пока нам придется побыть здесь. Кто-то же — должен? Ещё мне хочется верить, что хоть кому-то бардак здешний надоел. Пора бы уже… Мы сорок лет освобождаем свою страну. Сорок лет… А себя никто так и не освободил. Верно? Не отвечайте, знаю — прав. И не освободим мы, с вами себя, понимаете?… Мы с вами материал отработанный… Так… А теперь — забудьте. Словоблудие одно. Стыдно. Доктор, что же вы все время в чай добавляете? От поноса?

— Не совсем… Зверобой. От словоблудия тоже помогает. Еще чайку?…

Очень хочется выйти из вагончика. Немедленно. Но там, на улице, Войтек всё еще изображает страдающего орла. Наличие зрителей для Войтека унизительно. Остаюсь за столом.

Долгую, неловкую тишину прервал шум мотоцикла, проносящегося мимо вагончика. Вскакиваю, тапочки слетают с ног, задеваю головой низко висящую лампочку. Тени истерично мечутся в пределах вагончика. А мы бежим к Дыбе.

Забрезжил рассвет. Подорвавшийся на мире мотоцикл лежит на боку. Метров десять по минному полю, в сторону лагеря, Дыба смог-таки проехать. Там и остался. Кажется, сразу умер. Ульмах всё время сидит на краю минного поля. Молча сидит. Смотрит на Дыбу. Я пытался с ним говорить.

— Нелепость — ответил мне Ульмах и отвернулся, пряча от меня свои беспокойные, огромные руки.

Войтек готов выполнять любой мой приказ. Только приказов больше не будет. Хочется Михасю сказать что-то такое, что бы… Телефон не работает. Я сижу на вышке у пулемета. Пулемёт собран. На востоке восходит солнце. На западе, над лагерем, кружат вертолёты. Люди выбежали из бараков. Дыба… Как же… Отвести бы от тебя… Отвести бы от тебя слова сказанные мной и сказанные до меня… Не я один виноват. Слышишь, Дыба. Не я один. Какое именно Слово мне никогда уже не отвести от тех, кто по ту сторону минного поля? От той, рыжей с её дочерью. От Ульмаха? От себя?

Гул самолета. Ближе. Ближе. Большой, военный. Низко как. Аккурат над нами. Над Дыбой. И дальше летит — к баракам. Взрывы в той стороне. Один, другой, третий. Это нельзя считать. Накрапывает дождь. Войтек убегает по буеракам, подальше от мин, подальше от лагеря, вышки. Падает Войтек, поднимается, ползёт по глине, замирает, вжимаясь в землю. Кричу Ульмаху, прошу уйти. Не отвечает, не оборачивается. Мои руки цепляются за пулемет.

Половину пути ты, Дыба, прошёл. Остаётся, Дыба,остается ещё половина.


апрель 2017

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About