Donate
Tashkent-Tbilisi

Сергей Абашин. Была ли Центральная Азия колонией?

Лейсан Гарипова07/10/21 21:0110.1K🔥

Споры о том, была ли Центральная Азия в XIX и XX веках российской колонией, не утихают на протяжении уже более ста лет. На что обращают внимание сторонники колониальной точки зрения и её противники? В чем специфика колониального управления регионом в Российской империи? Была ли Центральная Азия колонией в советское время?

В заключительной лекции курса «(Пост)колониальные исследования» в рамках проекта «Ташкент-Тбилиси» доктор исторических наук, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге Сергей Николаевич Абашин рассматривает противоречивую картину колонизации Центральной Азии, особый статус региона и модернизацию местного общества.

Самаркандския древности. Гробница святаго Куссама ибни Абасса (Шах-Зиндэ) и мавзолеи при ней. Мавзолей Ша-Арап. Вид верхней разрушенной части. «Туркестанский альбом» Кауфмана. Около 1865-1872 годов
Самаркандския древности. Гробница святаго Куссама ибни Абасса (Шах-Зиндэ) и мавзолеи при ней. Мавзолей Ша-Арап. Вид верхней разрушенной части. «Туркестанский альбом» Кауфмана. Около 1865-1872 годов

Вопрос о колониализме в Средней Азии надо разделить на два вопроса: был ли колониализм в имперский период и был ли колониализм в советский период. В последнее время я часто читаю и слышу, как эти два периода смешиваются, и между ними не проводится различия, но это были два разных государства с разным политическим и экономическим устройством, с разными границами и разными идеологиями. Мы, конечно, должны видеть преемственность этих двух периодов, институтов, опыта, в том и другом жили одни и те же люди, но мы не можем игнорировать тот разрыв, который произошёл в 1917 году, и те серьёзные изменения, которые случились после него. Поэтому я предлагаю рассматривать тематику колониализма отдельно к царской Центральной Азии и к советской Средней Азии.

Был ли колониализм в царском Туркестане?

Здесь я хочу сделать одну оговорку, что я буду говорить только про Туркестан, потому что, когда мы говорим о Центральной Азии, мы имеем в виду большой политический регион, который включает пять государств: Узбекистан, Таджикистан, Кыргызстан, Туркменистан и Казахстан. Внутри Российской империи этот регион был разделен на четыре части: Бухара и Хива, о которых я упомяну отдельно, Туркестан (Туркестанский край, Туркестанское генерал-губернаторство, которое было частью Российской империи) и Степной край, который занимал большую часть современного Казахстана. О Степном крае я говорить не буду, потому что, как мне кажется, нужно различать Степной край и Туркестан как два отдельных примера и случая, как две разные ситуации, которые нужно анализировать отдельно. Их нельзя смешивать по разным причинам: и по времени вхождения или завоевания и нахождения в составе Российской империи, по административному устройству, по политике и т.д. Я здесь остаюсь сторонником регионального подхода, где мы должны видеть специфику каждого региона: специфику Южного Кавказа, Северного Кавказа, специфику Сибири, специфику разных регионов западных окраин Российской империи или западных республик Советского Союза — поэтому я отмечаю эту существенную разницу и предлагаю поговорить о Туркестане, оставляя разговор о Степном крае и Казахстане (уже в советское время).

Есть разные мнения: колониализм или не колониализм, но всё-таки большинство склоняется к тому, что он был. И так считается не только в западной науке. В советское время это определение тоже было легитимным, в 20-30-е годы тема колониального Туркестана была в центре анализа и исследований. В послевоенное время произошли некоторые изменения в трактовке российского колониализма, многие тезисы стали пересматриваться, акцент стал смещаться к поиску положительных последствий вхождения в состав Российской империи, но само определение Туркестана как колониального оставалось незыблемым.

В современной российской историографии (и, пожалуй, только в ней — по крайней мере, в других странах подобного взгляда я не встречал) распространяется критика такой точки зрения. Борис Николаевич Миронов в нескольких своих монографиях пишет об имперской колонизации и экспансии и утверждает, что Российская империя никогда не была колониальной державой в европейском смысле этого слова. Он приводит ряд аргументов:

1) русские не были господствующим народом;

2) политика отличалась терпимостью, на первое место не экономическая эксплуатация (регионы не приносили доходов империи), а стратегические задачи;

3) сама Россия была в зависимости от Запада;

4) в основе империи лежало не русское самосознание, а сословный принцип, разделение между русскими и нерусскими не было значимым, и Россия пыталась инкорпорировать местное население.

Поэтому ярлык, как он пишет, «колониальной державы» не соответствовал сущности Российской империи. Эта позиция вызвала критику и дискуссию.

Вилард Сандерланд (Willard Sunderland, в Slavic Review, 2001), американский историк, предложил критику этой концепции: он обратил внимание, что Миронов почти ничего не пишет о насилии во время завоевания, мало пишет об экспроприации земель колонистами и ошибочно отрицает разный статус «туземцев» и русских. Критик пишет: непонятно, что такое «колониализм в европейском смысле», каждая империя по своему уникальна и имеет очень разных опыт экспансии и колониализма. Даже внутри одной империи, допустим, Британской, были разные режимы управления в разных колониях: одно дело в Индии, другое дело — в Северной Америке, третье — в Ирландии, четвертое — в Африке и т.д. Сделать из этих разных опытов одну классическую модель колониализма не получается, к тому же ситуация менялась во времени: Британская Индия в XVIII веке–начале XIX века, которая управлялась компанией, а не напрямую монархией, и Британская империя конца XIX века — это разные режимы управления. Поэтому нет классической европейской модели, с которой мы могли бы сравнивать Российскую империю. Дальше я подробнее расскажу о возможных аргументах в пользу признания Туркестана колонией, в данном случае я просто хочу зафиксировать тот факт, что эта тема является предметом дискуссии, в которой именно некоторые российские историки предложили ревизию колониальной концепции.

В западной науке тоже есть дискуссии о российском колониализме, но скорее там обсуждается, насколько этот колониализм был специфическим или типичным, если его сравнивать с европейскими империями. И здесь я сошлюсь на дискуссию американских историков Найта и Халида.

Найт написал статью (Knight N. Grigor’ev in Orenburg, 1851-1862: Russian Orientalism in the Service of Empire? // Slavic Review. 2000, vol. 59, № 1) об известном востоковеде середины XIX века В.В. Григорьеве, который был и чиновником, и учёным. Исследуя его жизненный путь и взгляды, Найт поставил под сомнение некоторые тезисы теории ориентализма Саида. В частности, он обратил внимание, что Григорьев не вполне вписывается в эту теорию, так как рассматривал миссию России на Востоке, в частности среди казахов, не как завоевание, а как образование/просвещение, как процесс взаимодействия культур, а не проникновения русской культуры в бескультурную «пустоту». При этом взгляды Григорьева часто оказывались в оппозиции к желаниям и действиям властей, чиновников и не становились их оправданием. «В случае с Григорьевым, — пишет Найт, — знание не было равно власти». Адиб Халид попытался защитить концепцию Саида в отклике Russian History and the Debate over Orientalism // Kritika. 2000, vol. 1, № 4. Он заметил, что тот факт, что Григорьеву не удалось сделать административную карьеру, не ставит под сомнение то, что он «страстно» хотел этого и все–таки служил на границе империи. Негативное отношение к завоеваниям само по себе не отрицает связи между знанием и властью, если только, как пишет Халид, идеалом такой связи не представлять «востоковедов, которые отдавали приказы к выступлению войск». Халид отказывается рассматривать российский случай как нечто уникальное и приводит пример другого русского востоковеда — Н.П. Остроумова, который был создателем множества влиятельных научных текстов по этнографии и истории Средней Азии, исламоведению и пр. и одновременно занимал важные институциональные позиции внутри колониальной власти Туркестанского генерал-губернаторства, определяя и осуществляя политику управления в регионе. Этот пример свидетельствует о том, что помимо особого случая Григорьева мы находим немало случаев, типичных для концепции ориентализма.

Эта дискуссия частично переведена на русский язык и опубликована в сборнике Российская империя в зарубежной историографии: Работы последних лет / П. Верт, П. Кабытов, А. Миллер (состав.). М.: Новое литературное обозрение, 2005.

Я сейчас не буду углубляться в разбор этой дискуссии, а хочу лишь отметить два аспекта изучения колониализма и ориентализма в российском случае: первый аспект — это изучение того, что делает российский опыт схожим с опытом других империй, и второй аспект — изучение того, что делает российский опыт своеобразным, особенным. Эти два аспекта мы всегда должны держать в голове в своём анализе.

Oбщественныя увеселения сренеазиятцев. Пляска женщин (базм). «Туркестанский альбом» Кауфмана. Около 1865-1872 годов
Oбщественныя увеселения сренеазиятцев. Пляска женщин (базм). «Туркестанский альбом» Кауфмана. Около 1865-1872 годов

Перейду теперь к отдельным аргументам в пользу применимости концепции колониализма в случае Туркестана. Замечу, что речь идёт только о Туркестана, опыт которого важен для понимания Российской империи, но в то же время опыт которого нельзя автоматически переносить на другие регионы/окраины империи, будь то Кавказ или Сибирь, и тем более Польшу или Финляндию, которые тоже были составными частями Российской империи.

Итак, завоевание. Первая военная операция произошла в начале XVIII века при Петре I, это поход Бековича (Бекович-Черкасский) в Хиву, который закончился неудачей. Казахи входили в состав империи долго, тоже с первой половины XVIII века до второй половины XIX века. Часто это происходило в виде договоров с российской властью о своеобразного вассалитета, который постепенно заменялся полным подчинением, время от времени вспыхивало недовольство и даже сопротивление и российской власти приходилось применять силу, чтобы удержать подданных. В Средней Азии завоевание активно началось в 50-60-е годы XIX века и продолжалось до середины 80-х годов, в основном при реформаторе Александре II. Были завоёваны Ташкент и Кокандское ханство, создано Туркестанское генерал-губернаторство в 1867 году. Были покорены туркмены (Геок-тепе в 1881 году) и присоединена Закаспийскую область (которая сначала подчинялась Кавказское наместничество, потом напрямую Военную министерству, а затем вошла в Туркестан). Были военные походы против Бухары и Хивы, с ним были заключены договоры, после которых они превратились в протектораты. Эти войны были достаточно кровавыми, сопровождались погромами, штурмами, разграблениями и массовой гибелью местного гражданского населения в том числе. Хотя в целом это был длительный и разнообразный процесс, где кроме войн были переговоры и добровольные переходы в российское подданство, но в целом это вполне можно назвать «завоеванием». Современники сами описывали этот процесс как «завоевание». Военный историк Терентьев написал три тома, которые так и назывались «завоевание Средней Азии». Надпись на фасаде Храма Спаса на крови в Петербурге в число достижений правления убитого Александра II тоже включает «завоевание Средней Азии».

В 1950-е годы советские историки попытались назвать этот процесс более нейтральным термином «присоединение» и меньше стали описывать ужасы собственных военных действий (среди нынешних россиян и даже среднеазиатских жителей эта история забыта), но никаких сомнений в завоевательном характере экспансии империи в регионе нет. Споры существуют только относительно трактовок экспансии: одни говорят, что это была инициатива генералов, того же Михаила Черняева, другие говорят, что это была геостратегическая конкуренция с Британской империей (известная как Большая игра), третьи говорят, что империя стремилась к новым рынкам сбыта и сырья (в частности хлопка), есть рассуждения о защите южных рубежей и «естественных границах». Всё это можно специально обсуждать, но каждое из этих объяснений вполне укладывается в колониальную логику. Здесь я отошлю к книге Александра Моррисона The Russian Conquest of Central Asia. A Study in Imperial Expansion, 1814–1914.

Особый статус. Больше сомнений вызывает то, что происходило после завоевания. Российская империя, в отличие от многих других, особенно морских, империй, стремилась интегрировать завоеванные регионы в свой состав и распространить на них общие законы, что вроде бы подрывает идею колониального особого правового режима. Но если посмотреть повнимательнее, то у Туркестана, хотя он и стал частью империи, сохранялся особый правовой статус. Туркестан подчинялся не Министерству внутренних дел, которое занималось гражданским управлением (не путать его с нынешней полицией), а подчинялся Военному министерству, то есть все местные администраторы были военными, и в регионе сохранялся такой своеобразный постоянный чрезвычайный режим с исключением целого ряда гражданских институтов и прав. На самом низком уровне — сельские общества и волости существовало самоуправление, и сохранялись даже народные шариатские суды, что тоже было элементом этого «особого управления», оно называлось «военно-народным» (что-то похожее было и на Кавказе). Конечно, постепенно гражданские институты здесь вводились, и активно обсуждался вопрос о передаче Туркестана из ведения Военного министерства в введение Министерства внутренних дел, а это подразумевало полную интеграцию региона в унифицированную правовую систему империи. Но этой передачи так и не случилось. Не надо также забывать, что кроме Туркестана, который был формально всё-таки частью империи, пусть и с особым режимом управления, существовали ещё и так называемые протектораты. Протектораты, а их было два — Бухарский эмират и Хивинское ханство — тем более имели особый статус, вся их внутренняя жизнь управлялась по собственным законам и собственными чиновниками, но все внешние отношения находились под полным контролем Российской империи. Статус этих протекторатов был почти полным аналогом статуса так называемых «туземных княжеств» в Британской Индии. Опять же постепенно империя всё больше вмешивалась и во внутренние дела этих протекторатов. В какой-то момент серьёзно обсуждался вопрос об их ликвидации и включении в состав империи, но этого тоже не случилось. Здесь я хочу посоветовать книгу Петра Петровича Литвинова, где обсуждается Министерство внутренних дел и Военного министерства: Литвинов П.П. Органы департамента полиции МВД в системе «Военно-административного» управления русским туркестаном (по архивным, правовым и иным источникам). Елец, 2007.

Права местного населения. Тот же Миронов в качестве доказательства, что Российская империя не была колониальной, пишет, что нерусские, туземцы, инородцы, на присоединённых территориях получали те же права, что и русские. Многие права, став подданными империи, получали, это действительно так, право учиться, занимать какие-то должности, обращаться в суд, перемещаться по стране, оформлять экономические сделки без каких-либо ограничений, которые могли иметь иностранцы. Но всё-таки эти права не полностью были теми же. Например, в городскую думу Ташкента избиралось 48 гласных от христиан и 24 от нехристиан (то есть треть от общего состава), при том, что из 155 тысяч городского населения только 20-25 тысяч, то есть около 15%, были немусульмане. В Государственную думу в 1907 году жители Туркестана получили право выбрать 13 депутатов: шесть от туземцев, шесть от российских колонистов и один депутат от Семиреченского казачества, при том, что колонисты и казаки вместе составляли не более 5% населения края. То есть само право выбирать местное население получило, и это действительно важная особенность, но совсем не равное право, диспропорция в пользу колонистов была существенная. Добавлю, что после досрочного роспуска второй Думы, в третью и четвертую думу Туркестан и вовсе полностью был лишён права выбирать своих депутатов. Туземцы лишились этого права, потому что они туземцы, а колонисты — потому что они избрали левых оппозиционных депутатов. Здесь я отсылаю к очень интересному исследованию: Котюкова Т. Туркестанское направление думской политики России (1905-1917 гг.). М., 2008.

Экономическая эксплуатация. В данном случае часто упоминается тот факт, что Туркестан был убыточным предприятием для империи, приносил не прибыль в государственную казну, а убытки, поэтому, мол, его нельзя назвать колонией.

Тезис об убыточности в действительности не так очевиден, что показала Екатерина Правилова: Правилова Е.А. Финансы империи: Деньги и власть в политике России на национальных окраинах, 1801-1917. М.: Новое издательство, 2006. В 1899 году в ответ на жалобы Петербурга была издана записка «Убыточен ли Туркестан для России», которая должна была опровергнуть эту претензию. Её автор писал, что эти расходы шли в значительной части, более половины или иногда даже более ⅔, на военные нужды (я добавлю — на имперскую администрацию, обустройство колонистов, строительство так называемых «русских городов»). Империя тратила много денег на военные расходы. Если их вычесть, то Туркестан можно было бы считать вполне даже прибыльным. К этому аргументу я добавлю ещё, что даже этот дефицит казны постепенно уменьшался, и примерно в 1910 году официальные доходы стали превышать расходы, Туркестан стал и формально приносить прибыль. Это уменьшение, в частности, произошло за счёт развития хлопководства, которое пользовалось спросом в российской текстильной промышленности и обеспечивало 50% всех её потребностей. Развитие хлопководства искусственно поощрялось политикой пошлин, увеличение хлопка приводило к увеличению доходов населения и увеличению налогов. Повышение доходов населения — это было, конечно, позитивное последствие колонизации, но и здесь были свои негативные эффекты: увеличение доходов сопровождалось более сильным классовым расслоением — одни богатели, другие, напротив, беднели. К тому же развитие хлопка привело к зависимости Туркестана от поставок зерна из России (при росте хлопководства посевы зерна в Туркестане сократились), что в 1916-1919 годах стало причиной голода и высокой смертности.

Говоря об убыточности или прибыльности, нужно иметь в виду, что колониализм не сводится к экономической эксплуатации. Приобретение колоний было важным для империй в политическом и символическом смысле, оно давало стратегические плацдармы для соперничества с другими странами и наделяло империи символическим капиталом «великой державы». Это тоже разновидности колониальной эксплуатации.

Отдельной темой является колонизация Туркестана, я имею в виду в данном случае не установление контроля над регионом, а переселение сюда колонистов — жителей других регионов империи. Это переселение, безусловно, имело место: начиная с момента завоевания вместе с военными в регион переселялись специалисты в разных областях уже гражданской жизни, постепенно усиливалось и переселение крестьян, которым передавали так называемые «свободные» земли или «земельные излишки». Как многие из вас знают, такое переселение особенно активно происходило в начале XX века в Сибирь, и оно было важным пунктом программы реформ министра внутренних дел Столыпина. Правда, Туркестан в этой политике переселения занимал особое место. Считалось, что в тех его областях и районах, где жили в основном кочевники (казахи и кыргызы), такой «свободной земли» много, и её фактически экспроприировали в пользу переселенцев-колонистов. В этих регионах колонизация шла довольно активно. Но в районах проживания оседлого населения «свободной земли» было немного, поэтому в эти области переселение, наоборот, сдерживалось, так как были опасения, что оно может привести к росту конфликтов из–за земли. Но и в последнем случае политика постепенно менялась, и всё чаще звучали требования, призывы открыть дорогу переселенцам и в эти области Туркестана. В 1912 году Главноуправляющий землеустройством и земледелием, то есть фактически министр колонизации, Александр Кривошеин (соратник Столыпина) составил записку по итогам своей поездки в Туркестан, где он провозгласил необходимость создания «русского Туркестана». Это предполагало активную ирригацию региона и переселение колонистов на новые земли, причём колонисты, по мысли Кривошеина, должны были в результате составить демографическое большинство в Средней Азии и окончательно сделать её «русской территорией». В таком виде эту идею реализовать, разумеется, не получилось — в 1917 году империя распалась — и, наверное, невозможно было бы, но сам образ мыслей и планы высшего имперского чиновника были, на мой взгляд, типично колониальными.

Наконец, заканчивая разговор о имперском периоде, стоит упомянуть тему антиколониальной борьбы. Эта борьба может принимать разный вид, в частности восстаний, которые направлены явно против власти и колонистов и провозглашают идеи независимости. Мы знаем несколько восстаний в Туркестане, которые примерно соответствуют этому определению. Это локальное, но очень важное Андижанское восстание в конце XIX века, и второе, самое известное и массовое, восстание в 1916 году, недавний столетний юбилей которого вызвал целую серию конференций и публикаций. В зарубежной академической литературе оба восстания описываются как антиколониальные. Здесь я сошлюсь на работу Эдварда Сокола, переизданную в 2016 году в честь юбилея: Edward D. Sokol, The Revolt of 1916 in Russian Central Asia, Johns Hopkins University, 1954.

В раннесоветской историографии это восстание тоже квалифицировалось однозначно как антиколониальное, и ему была посвящена масса публикаций, написанных в марксистском ключе. В современной историографии в общем эта точка зрения остаётся, она же продолжает, конечно, сохраняться и в странах Цен-тральной Азии. Однако некоторые российские историки пытаются её дезавуировать и пересмотреть такую оценку, историк Андрей Ганин (Ганин А.В. Кровавые уроки шестнадцатого года. Восстание 1916 г. в Семиреченской области // Журнал российских и восточноевропейских исторических исследований. 2016. № 1 (7)), например, считает что это восстание надо называть «антигосударственным мятежом», и разговоры об антиколониальном характере этого восстания являются «русофобией». Эта позиция была даже представлена в правительственной «Российской газете» (статья была опубликована в сокращенном виде), то есть приобрела официальный статус. Однако пока такая ревизия оценок восстания 1916 года касается только некоторой части российских историков и не стала общеразделяемым утверждением. Даже современникам этих событий была понятна связь между восстанием с предыдущей политикой колонизации региона, экспроприацией земли в пользу колонистов и неравноправным положением местного мусульманского населения. Нет никаких оснований не видеть эту связь и сегодня.

Чай-хане. Самарканд. Сергей Прокудин-Горский. 1905 год
Чай-хане. Самарканд. Сергей Прокудин-Горский. 1905 год

Итак, колониальный характер царского Туркестана выглядит, на мой взгляд, до-статочно ясно. Правда, сами современники не называли Туркестан «колонией», так как этот термин тогда обычно относился к заморским территориям и территориям, которые имели особый статус и не входили в состав государства. Но колониальный характер Туркестана, тем не менее, современники хорошо видели, официально и неофициально Среднюю Азию постоянно сравнивали с европейскими колониями в Азии и Африке. Особо популярным было сравнение с французской Северной Африкой. В 1916 году российский депутат (позже глава Временного правительства) Керенский на заседании Государственной думы говорил, обращаясь к депутатам, «Ведь, господа, Туркестан и Степные киргизские области — это не Тульская или Тамбовская губерния. На них нужно смотреть, как смотрят англичане или французы на свои колонии». И это утверждение не вызывало больших протестов и недоумения у депутатов, в большинстве своём, кстати, монархистов. Сегодня из всех окраин Российской империи Туркестан считают наиболее близким к классическим колониям даже те историки, которые отрицают колониальный характер других завоёванных территорий Российской империи.

Здесь я хочу сделать одну принципиальную ремарку. Сказанное мною о том, что Туркестан вполне может описываться как колония, не означает, что российский колониализм в этом регионе надо описывать только негативно. Колониализм был оборотной стороной распространения вместе с западным и российским влиянием западного же, российского, понимаемого как универсального, модерна с его наукой, технологиями, представлениями и институтами о порядке, правами человека, медициной и культурой. В этот момент, когда мы признаём колониальный характер режима, мы должны идти дальше и начать уже новый разговор о том, как сложно был устроен это режим; о том, что мир не делился только на колонизаторов и колонизируемых; о том, что между ними были разные группы посредников со своими интересами; о том, что сами колонизаторы и колонизируемые в свою очередь делились на привилегированные и угнетённые группы, и эти деления могли играть в их жизни более важную роль; что могли возникать разнообразные коалиции между колонизаторами и колонизируемыми для решения тех или иных проблем; о том, как колонизируемые учились использовать колониальные идеи и институты в свою пользу, и в качестве самостоятельных субъектов использовали их в том числе для антиколониальной борьбы.

Теперь я перейду ко второму вопросу, был ли колониализм в советской Средней Азии?

По этому поводу разброс мнений гораздо более широкий, чем в случае царского Туркестана, и трудно сказать, какая именно точка зрения является преобладающей и господствующей. Наверное, большинство сегодняшних исследователей и в России, и на условном «Западе» всё же склоняются к мнению, что советский режим нельзя называть колониальным. Я тоже стою на этой же позиции, хотя думаю, что тематику колониальности и в этом случае нельзя полностью отбрасывать. Попробую разъяснить свои аргументы.

Давайте я теперь рассмотрю те же признаки колониализма, которые обсуждал в предыдущей части лекции, теперь уже применительно к советской Средней Азии, насколько они годятся и аналитически могут работать. Такое сравнение позволит увидеть в том числе, в какой степени была преемственность между двумя, царским и советским, периодами, и какими были разрывы в истории региона.

Было ли завоевание? Строго говоря, было. Был военный разгром в 1918 году так называемой Кокандской или Туркестанской автономии, которую объявили мусульманские движения и лидеры. Был военный захват в 1920 году Бухары и Хивы, свержение там монархий и создание зависимых от Ташкента и Москвы народных республик. Была военная борьба c так называемым басмачеством, то есть с местными мусульманскими движениями, которые не признали власть большевиков. Эта борьба активно продолжалась 6-7 лет, а всплески эти этой борьбы были и позже в течение 20-х и в начале 30-х годов. Это завоевание сопровождалось погромами и штурмом многих населённых пунктов, которые отказались подчиниться Советской власти, с массовой гибелью гражданского населения. Однако в чём существенные отличия этого советского завоевания от имперских завоеваний в XIX веке? Главное отличие в том, что на стороне большевиков были не отдельные группы коллаборантов из числа местных, а значительная часть мусульманского населения, которая была организована в военную милицию и боевые части Красной армии. Местные же мусульмане, разного рода прогрессисты и националисты, входили в руководство советской власти или активно сотрудничали с ней. В свою очередь русские и колонисты тоже были разделены на противоборствующие силы (условно красных и белых), на стороне антисоветских повстанцев были бывшие царские офицеры и военные отряды, а также, например, крестьяне-колонисты, которые даже создали в Фергане целую Крестьянскую армию. Иными словами, линия противостояния между сторонниками и противниками советской власти, завоевателями и завоёванными пролегала не между бывшими колонизаторами и колонизируемыми, а имела гораздо более причудливый вид: в этом новом завоевании были явные элементы ожесточённой гражданской войны. Здесь я тоже отошлю к интересной работе, которая показывает сложность этой ситуации: Буттино М. Революция наоборот. Средняя Азия между падением царской импе-рии и образованием СССР. М., 2007.

Далее, имел ли регион особый статус чрезвычайного управления? И имели ли местные жители ограничения своих прав? Безусловно, советские союзные республики были политически зависимы от Центра, все основные решения, в том числе назначение руководителей республик, принимались именно в Москве. Существовали и разные формы прямого контроля и вмешательства в местное управление: такими были, например, Туркестанское, позже Среднеазиатское бюро Коммунистической партии в 1920-е годы, разного рода посланцы и комиссии из Центра, которые приезжали в регион для принятия тех или иных решений. Формой контроля было назначение второго секретаря республиканских компартий из внешних посланцев или назначение из них же, из внешних посланцев, начальников республиканских силовых структур (того же КГБ). Отдельно можно упомянуть прямое руководство из Центра вооружёнными силами, причём любопытно, что начиная с 1945 года Среднеазиатский военный округ был переименован в Туркестанский, то есть вернул себе старое имперское название, что было, конечно, совсем не случайным жестом Сталина, который с середины 1940-х годов возвращал имперскую символику в советскую повседневность. Ещё можно вспомнить специальные территории с «московским обеспечением», предприятия союзного значения, которые были выведены из–под власти республик.

Тем не менее, всё перечисленное не отменяет того факта, что политический статус региона значительно вырос по сравнению с царскими временами. Создание национальных республик в результате размежевания середы 1920-х годов означало появление новой формы политического представительства. Напомню, что сначала было создано две союзных республики — Узбекистан и Туркменистан, позже к ним присоединились ещё три — Таджикистан, Казахстан и Кыргызстан. Кроме того, сществовали ещё две автономные республики — Горный Бадахшан и Каракалпакия. Если в Туркестане местный житель-мусульманин имел возможность занять должность, максимум, начальника волости (это меньше нынешнего районного уровня), то в советской Средней Азии уже всё региональное/республиканское руководство формировалось в основном из местных жителей, то есть они могли отстаивать интересы общества на гораздо более высоком политическом уровне и в гораздо большем масштабе, с большими ресурсами и с большей автономией. В 60-70-е годы, при Брежневе, такая автономия местной власти стала очень значительной, руководители республик находились у власти бессменно больше полутора десятков лет, и многие вопросы внутренней жизни решали фактически самостоятельно. Кроме того, выходцы из Средней Азии входили в высшую советскую номенклатуру и в институты управления самого Центра, в высший орган коммунистической партии — политическое бюро (редкое явление, но выходцы из Средней Азии входили в политбюро), в союзное правительство, в парламентские институты. Напомню такой любопытный факт, что первой женщиной, которая заняла высокую должность председателя Совета национальностей (что-то вроде Сената или Верхней палаты), была узбечка Ядгар Насриддинова. Назвать такую конфигурацию управления колониальной сложно, так как предполагаемые колонизуемые сами были важными акторами этого управления. Чёткого разграничения между колонизаторами и колонизируемыми, как в «военно-народном управлении», здесь не видно.

«Простые», скажем так, жители республик Средней Азии имели действительно те же формальные права, что и все остальные советские граждане. Никаких ущемлений в выборной системе, подобных тем, что были, как я говорил раньше, в Российской империи, не было. Не было формальных ограничений в занятии тех или иных профессий и должностей, в перемещении по стране и других базовых правах. Более того, были специальные программы так называемой позитивной дискриминации, то есть поощрения представительства жителей региона в разных сферах и институтах. Конечно, неформальные ограничения могли иметь место, не говоря о бытовых предубеждениях, но, повторюсь, правовая система последовательно декларировала и формулировала равенство всех советских граждан. Сами жители региона осознавали свою субъектность в советской политической системе и стремились реализовать внутри неё свои собственные интересы (как они их понимали).

В качестве одного примера, как эта тема представлена в современной научной литературе, я хочу привести две работы американских историков, которые анализируют советскую политику в женском вопросе, в частности политику борьбы с паранджой, специальной одеждой, которая в Средней Азии считалась обязательной для ношения в публичном пространстве, скрывая женщин от постороннего мужского взгляда и устанавливая тем самым религиозно-патриархальные иерархии.

Дуглас Нортроп в книге «Закрытая империя: гендер и власть в сталинской Средней Азии» (Northrop D. Veiled Empire: Gender and Power in Stalinist Central Asia. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2004) пишет, что СССР всё-таки был колониальной империей, в которой большевики, управлявшие окраинами из Москвы, старались трансформировать местную культуру и гендерные отношения методом ежедневного внедрения новых европейских и русифицированных практик поведения ‒ и делали это вопреки желанию местного населения. В европейской имперской традиции приниженное положение среднеазиатской женщины, её зависимость от мужчины, бесправие, закреплённое мусульманскими законами, всегда рассматривались как признак отсталости колоний и, соответственно, как оправдание колониальной экспансии и активного реформаторского вмешательства в семейно-бытовую сферу жизни колонизуемых. По мнению Нортропа, советская имперская власть с помощью своей политики освобождения женщин также осуществляла давление на местное общество и стремилась подчинить последнее своим интересам.

Мариэн Камп в книге «Новая женщина в Узбекистане: ислам, модерность и рас-крытие при коммунизме» (Kamp M. The New Woman in Uzbekistan: Islam, Modernity, and Unveiling under Communism. Seattle&London: University of Washing-ton Press, 2006) смотрит на борьбу с паранджой с другой точки зрения. Она считает, что реформы, которые проводились большевиками, хотя и имели колониальные черты, то есть были привнесены извне, тем не менее отражали общие настроения той эпохи ‒ стремление ускоренно модернизировать архаичные общества и быстрыми, иногда насильственными методами, преодолеть их разрыв с обществами, экономически более развитыми. В этой связи Камп напоминает, что в самом среднеазиатском обществе были собственные политические движения, например тех же джадидов-прогрессистов, которые в рамках своих планов реформирования попытались сформулировать свой мусульманский проект эмансипации женщины. Исследовательница напоминает также, что аналогичные советским реформы проводились в кемалистской Турции, а значит, политика большевиков была лишь одной из версий более широких процессов трансформации исламских обществ в начале XX столетия. Отсюда Камп приходит к выводу, что попытка изменить статус женщины в среднеазиатском обществе стала результатом усилий не только большевиков и советского государства, но и местных интеллектуалов, различных местных социальных групп, искавших пути вхождения региона в современный мир.

Я не призываю вас поддержать кого-то одного из этих двух авторов. Я хочу обратить внимание на то, что сама эта дискуссия показывает разные стороны про-исходивших процессов: и внешнее насилие, и собственную субъектность местных жителей, их заинтересованность в переменах, что говорит нам о противоречивой природе советского общества и советского времени.

Такой же неоднозначной является тема экономической эксплуатации. С одной стороны, очевидно, что регион был превращён в гигантского поставщика разнообразного сырья в Центр: от аграрного производства до добычи разного рода полезных ископаемых. Тот же хлопок, который развивался в Российской империи, стал ещё более экстенсивно развиваться в советское время — хлопок, который обеспечивал текстильную промышленность опять же России, а также использовался для производства пороха и был стратегическим сырьём. В результате такого сырьевого развития Средняя Азия искусственно сохраняла аграрную направленность, сельские жители были маломобильны и привязаны к колхозам, их доходы были сравнительно низкими (чтобы сохранить низкую себестоимость продукции), вдобавок ко всему хлопковая монополия убивала местную экологию (Аральское море практически исчезло). Промышленность была в основном перерабатывающая, правда, после Второй мировой войны промышленное производство стало развиваться быстрее, наладилось производство более технологической продукции, например, в Узбекистане появилось самолётостроение. Но даже это промышленное развитие носило некоторый колониальный оттенок, так как оно происходило не за счёт воспитания и привлечения рабочих и инженеров из числа местного населения, а за счёт активного переселения рабочих рук из других регионов Советского Союза, в результате чего среднеазиатские столицы стали в основном русскими по составу населения. С другой стороны, несмотря на такие перекосы, экономическое развитие региона всё-таки происходило, пусть с некоторым опозданием и перекосом: развивалась современная транспортная инфраструктура, электро- и газоснабжение, вкладывались инвестиции в строительство новых предприятий и гражданские объекты. Очень важно, что развивалась социальная сфера: медицина, образование были доступны всем; была, как и везде в СССР, создана пенсионная система, система различных пособий и льгот. В результате очень трудно оценить баланс — в конце 80-х годов было много споров «кто кого кормит». С бюджетной точки зрения вроде бы Центр давал больше, чем получал, но при этом цены на сырьё искусственно занижались тем же Центром для уменьшения себестоимости продукции. Установить «кто кого кормил» очень сложно, это больше зависит от того, какие цифры мы имеем, насколько они реалистичны, и как мы их считаем. Но мы можем сделать общий вывод, что, безусловно, было экономическое и социальное развитие Средней Азии в советское время, которое стимулировалось в том числе инвестициями и технологиями извне. И одновременно это развитие сопровождалось укреплением старых, ещё даже имперских, и возникновением новых форм зависимости этого региона от Центра.

Упомяну здесь две работы. Юлия Обертреис в своей книге «Имперские мечты о пустыне: выращивание хлопка и ирригация в Средней Азии» (Julia Obertreis, Imperial Desert Dreams: Cotton Growing and Irrigation in Central Asia, 1860–1991. Göttingen: Vandenhoeck&Ruprecht, 2017) считает, что развитие экономики в Средней Азии в 20-30-е годы имело колониальный характер, так как было связано с прямым насилием и эксплуатацией. Однако послевоенные экономические проекты она предлагает описывать как «высокий модернизм», следуя терминологии Джеймса Скотта, то есть характерными для модерных обществ планами радикальной переделки природы и общественной жизни. Другой автор — Артемий Калиновский, в книге «Лаборатория социалистического развития: политика холодной войны и деколонизация в Советском Таджикистане» (Artemy M. Kalinovsky, Laboratory of Socialist Development: Cold War Politics and Decolonization in Soviet Tajikistan, Cornell University Press, 2018) тоже отмечает наличие имперских черт в советском строе, но пишет об экономических проектах и «десталинизации» 50-70-х годов как проектах «деколонизации», которые должны были уменьшить зависимость и сырьевой характер (Таджикистана в частности) и сделать местных жителей субъектами своего собственного настоящего и будущего. Он прямо сравнивает эти процессы с деколониазцией в мире, которая происходила в те же 50-70-е годы.

И, наконец, вопрос о колониализме — это, прежде всего, вопрос о том, как выстраивается культурная граница в отношениях подчинения. Без такой культурной границы подчинение может иметь классовую, политическую или какую-то иную сущность, но вовсе не колониальную, поскольку нет смысла всё, в чём есть неравенство, называть колониальным.

Мохаммед Дадабаев читает Указ о земельных и водных реформах. Георгий Зельма. 1920-е годы
Мохаммед Дадабаев читает Указ о земельных и водных реформах. Георгий Зельма. 1920-е годы

В проблематике развития культуры в советской Средней Азии мы тоже видим противоречивую картину, как и во всех предыдущих случаях. Перечислю несколько пунктов, которые могут указывать на колониальный статус региона. К их числу можно отнести репрессии в отношении многих представителей местной интеллигенции в 1920-1930-е годы. Самый мощный удар был нанесён, конечно, по мусульманским лидерам, мусульманским институтам и мусульманской традиции, которые создавали фундамент всей досоветской культуры и мысли региона. Здесь я сошлюсь на книгу Шошанны Келлер (Keller Sh. To Moscow, Not Mecca: The Soviet Campaign Against Islam in Central Asia, 1917-1941. London: Praeger, 2001).

Другой, схожей с колониальной, практикой была интенсивная русификация: был изменён арабский алфавит, сначала латинизирован, а с конца 1930-х годов стал кириллическим; в школах было введено обязательное изучение русского языка; были созданы институциональные условия, при которых сколько-нибудь успешная карьера и социальная мобильность были возможны только при условии владения русским языком. Вместе с русским языком в местную жизнь проникли многие российские (а через неё и «западные») образцы искусства, литературы, науки и образования, бытовые нормы, которые влияли на развитие всей культурной «матрицы» уже в самой Средней Азии — в первую очередь в городах, но постепенно и в сельской местности.

Собственно говоря, именно эти темы — утрата своей культуры, в том числе ислама как её каркаса, и снижение значения местных языков — наиболее болезненно воспринимались в регионе и всегда существовали в виде скрытого недовольства. Последнее иногда прорывалось в тех или иных публичных жалобах, протестах и требованиях интеллектуалов, которые имели место, в частности, уже в самом конце 1980-х и в 1990-1991-м годах. Именно это было основным полем сопротивления, которое выражалось в осуждении «манкуртизма», то есть вольного или невольного забвения своего «происхождения».

Но и здесь, несмотря на очевидность русификации и борьбы с исламом, не всё так просто. Русское или российское приходило в Среднюю Азию часто как советское, то есть наполнялось несколько иными смыслами, пусть утопическими, и позволяло через связь с этим универсальным (понимаемым как универсальное) советским избегать конфликтного самоотождествления с русским/российским или отторжения от него.

Автор термина «манкурты» — Чингиз Айтматов — был не подпольным антисоветским бунтовщиком, а вполне уважаемым советским деятелем, даже одним из наиболее ярких символов советского времени. И многие другие местные интеллектуалы, которые вполне справедливо сожалели об утрате многих культурных символов и недостаточной роли «своей» культуры, занимали те или иные позиции в официальных институциях, то есть имели возможность влиять на общество и политику. Это влияние часто выражалось в создании культурных продуктов, которые входили в общесоветский культурный фонд и одновременно удовлетворяли потребность в укреплении своей особости и самости. Этот парадокс, который описывался формулой «национальное по форме, социалистическое по содержанию», был тем компромиссом, который позволял в какой-то мере учесть жалобы и требования культурной элиты. В рамках этой формулы оставалась возможность для обсуждения того, что в данный момент является запретным, что разрешённым, а что желательным. Торг по этим пунктам и составлял — и не только в республиках, но и в России — сам культурный процесс. Примерно то же самое было и с созданным в 1943/44 году Духовным управлением мусульман Средней Азии и Казахстана, который стал формой легализации ислама и религиозности, продолжения их существования и приспособления к новым условиям. Здесь я хочу отослать к работам узбекского учёного Бахтияра Бабаджанова.

В рамках этих компромиссов и переговоров в Средней Азии за советское время было создано множество культурных (в широком смысле, включая науку, образование, спорт, кино) образов и артефактов, причём самого выдающегося качества, которые получили публичное и официальное признание и в среднеазиатских республиках, и в СССР, а отчасти и в мире.

Оставаясь советскими, они принадлежали и местному обществу тоже, принимались им как «свои», а не как навязанные извне колониальные стандарты, даже если такое навязывание можно обнаружить при внешнем рассмотрении

Итак, мы видим противоречивую картину: колониальные практики были, но колониализмом советское правление назвать нельзя, или сложно, так как, с одной стороны, неясно, кто был метрополией и привилегированной стороной, с другой стороны, мы видим вместе с угнетением много эмансипирующих процессов и формирование активности, субъектности людей, которые принимали «советское» как своё собственное.

Здесь встаёт следующий вопрос: а какая теоретическая рамка необходима, чтобы описать эту противоречивую советскую картину? Как описать эти специфические черты советского времени? Здесь возможны, на мой взгляд, два решения. Первое — это придумать какую-то отдельную теорию для анализа советского общества как уникальной, ни на кого не похожей, цивилизации, уникальной исторической ситуации, альтернативы развитию всего остального мира в XX веке. Однако, на мой взгляд, в этом случае есть опасность не просто изолировать понимание и изучение Советского Союза вообще от всего остального мира, но и превратить в таком взгляде само советское общество в патологию, эксперимент (по факту неудавшийся), а это тупиковая, на мой взгляд, интеллектуальная линия. Другое, второе решение — это сохранить и сравнительную перспективу анализа Советского Союза с другими странами, и перспективу их постоянного взаимодействия друг с другом. В этой аналитической линии СССР не является исключением или патологией, а становится частью общих процессов, которые происходили в мире в XX веке, частью, которую можно изучать как один из вариантов этих процессов со своими особенностями. Соответственно, теоретический аппарат анализа процессов в Советском Союзе должен быть схожим с теоретическим аппаратом анализа других стран. Эта теория должна описывать не только СССР, но и более общие процессы, которые происходили в мире в XX веке. Эти процессы включали капитализацию экономики и техническое перевооружение, рационализации институтов и практик, становление социальных государств, переформатирование империй с внутренним разнообразием в более стандартизированные национальные государства, появление практик мобилизации, в том числе милитаризации. Если вставить в эти процессы колониализм, то мы видим, что в XX веке все страны так или иначе проходят процесс деколонизации. Но я бы сказал, что это не освобождение от колониальности, а её трансформация и появление неоколониальных и постколониальных режимов. В смысле Фуко и вообще фукодианской логики можно говорить, что, наверное, формы прямого насилия, характерные для колониализма, сменяются в той или иной мере формами гегемонии, контроля и самоконтроля, подчинения и самоподчинения с помощью разнообразных дискурсивных практик в модерновом обществе. Можно говорит о биополитике как особой форме управления обществом.

Существует множество попыток придумать такие рамки, ни одна из которых, правда, пока не стала преобладающей. Я напомню некоторые из них.

Терри Мартин в книге «Империя “положительной деятельности»: Нации и национализм в СССР, 1923-1939. М.: РОССПЭН, 2011» (Martin T. The Affirmative Action Empire: Nation and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2001) говорит об «особой империи», например, в варианте affirmative action empire («империя позитивного действия»), подчёркивая в этом термине, что это была империя, но которая ставила перед собой эмансипаторские задачи, а не только эксплуатацию. Фран Хирш вкниге «Империя наций: этнографическое знание и создание Советского Союза» (Hirsch F. Empire of Nations: Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union. Ithaca, London: Cornell University Press, 2005) называет это «империей наций”, которая проводила политику «спонсированного государством эволюционизма», то есть тоже развития окраин, что отличалось от имперской цивилизационной миссии, которая больше делала упор на эксплуатацию.

Вячеслав Морозов и Мадина Тлостанова говорят о subaltern empire («подчинённой империи»), обращая внимание скорее на то, что Советский Союз сам находился в неравноправном положении по отношению к Западу и что он сам, в том числе, копировал, заимствовал многие западные практики экспансии, с одной стороны, и пытался строить системы этих практик иначе, чем на Западе, видя себя альтернативной Западу.

Британская исследовательница Дениз Кандийоти отказывается от понятия «империя» и предпочитает говорить об особом типе мобилизованного государства, которое пыталось модернизировать страну и эмансипировать население Средней Азии «без рынка» в отличии от капиталистических стран. В этой рамке сохраняется тема модернизирующего насилия, но оно перестаёт носить колониальный характер внешнего насилия одной этнической/культурной группы против другой.

Интересные наблюдения о природе советского правления можно найти в работах американского историка Адиба Халида, которого я уже упоминал в начале лекции В некоторых своих работах (Khalid A. The Soviet Unionasan Imperial Formation: A View from Central Asia // Imperial Formation / A.L. Stoler, C. McGranaham, P. Perdue (eds.). Santa Fe, Oxford: School for Advanced Research Press, James Currey, 2007) он отказывается называть Советский Союз «колониальной империей» и даёт ему характеристику «современного (модерного) мобилизационного государства». В более поздней работе о формировании узбекской нации Адиб Халид чуть скорректировал свою позицию и предложил считать «колониальным» раннесоветское время, 20-30-е годы. В статье/введении «Располагая (пост)колониальное в советской истории» (Locating the (Post) Colonial in Soviet History // Central Asian Survey. 2008, #26/4) Адиб Халид пишет, что советское государство скорее можно определять как постколониальное. Термин «постколониальный» позволяет увидеть как раз ту двойственность, о которой я говорил: с одной стороны процесс избавления от прежнего (царского) колониализма и, с другой стороны, сохранение некоторых колониальных практик и появление новых неоколониальных и постколониальных практик, которые имели гибридный характер, размывали чёткую границу между колонизаторами и колонизируемыми, формировали способы самоколонизации/самориентализации и прочее. На мой взгляд, эта характеристика советского времени как уже постколониального заслуживает внимания и обсуждения.

Поиск определений и теоретических рамок продолжается. Здесь пока открытая ситуация, идёт накопление изучения разных кейсов и сфер. Очень важно, что увеличивается число работ по Средней Азии и другим окраинам, что сдвигает вообще весь взгляд на советское общество и советское время.

И в заключение я скажу, что, конечно, дело совсем не в терминах и определениях, которые часто являются вопросом вкуса и академического маркетинга. И дело не в том, чтобы сделать эти термины обязательными. Дело в оптике: каким увидеть среднеазиатское общество в XX веке? как соединить и сохранить в исследовании и трагедии и достижения? как увидеть субъектность местных жителей в советское время и одновременно не потерять тему подчинения? каким образом смотреть на Российскую империю или Советский Союза с точки зрения преемственности и в то же время видеть разрывы? как эти государства анализировать как целое и одновременно различать разные траектории внутри них, где положение Средней Азии или Туркестана будет отличаться от положения Кавказа, Сибири, Балтики и Украины? как не забыть о специфике советского опыта и в то же время оставить возможность для понимания общего и схожего в развитии СССР и других стран мира?

Литература к лекции:

Адамс Л. Применима ли постколониальная теория к Центральной Евразии? // Неприкосновенный запас. 2009. № 4. С. 25—36.

Лора Адамс, специалистка по истории, политике, социологии Центральной Азии, задается вопросом: можно ли говорить о применимости постколониальной теории к региону Центральной Евразии? Исследовательница проблематизирует рассмотрение Советского Союза как империи, а также анализирует постколониальное развитие и возможность экономического анализа постколониализма в регионе.

Халид А. Российская история и спор об ориентализме; Найт Н. О русском ориентализме (ответ Адибу Халиду) // Российская империя в зарубежной историографии: Работы последних лет / П. Верт, П. Кабытов, А. Миллер (сост.). М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 311—344.

Адиб Халид, специалист по истории Центральной Азии, вступает в дискуссию с другим американским историком, Натаниэлем Найтом, который критически расценивает применимость концепции ориентализма при рассмотрении власти Российской империи в Центральной Азии. Полемика разворачивается вокруг принадлежности Российской империи к Европе (неоднозначное положение империи в дихотомии Запад-Восток), своеобразии русского ориентализма и отдельных кейсов, рассматриваемых как исключение/подтверждение легитимности применения концепции Саида к истории Средней Азии.

Горшенина С. Извечна ли маргинальность русского колониального Туркестана, или Войдет ли постсоветская Средняя Азия в область post-исследований // Ab Imperio. 2007. № 2. С. 209—258.

Светлана Горшенина, исследовательница, специализирующаяся на истории Средней Азии, отмечает периферийное положение Туркестана в сложившихся традициях Slavic, Islamic и East Asian Studies. Исследовательница обосновывает возможность рассмотрения российской экспансии в Среднюю Азию как колониальной и анализирует перспективу применения постколониальной теории к Туркестану.

Kandiyoti D. Post-Colonialism Compared: Potentials and Limitations in the Middle East and Central Asia // International Journal of Middle East Studies. 2002, vol. 34, № 2. P. 279-297.

Дениз Кандийоти, британская исследовательница, обращает внимание на общие черты и различия модернизации в ближневосточных и центральноазиатских обществах. Дениз Кандийоти рассматривает различные аспекты советской политики в Центральной Азии и очерчивает области исследований, которые могли бы предоставить перспективу сравнений между Ближним Востоком и Центральной Азией, а также плодотворного анализа истории региона в постколониальной теории.

ttakovaya
Evgeniia
ylisse
+4
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About