Donate
AKRATEIA

Прогулка по кладбищу (с Максом Штирнером)

посёлок Степанцминда, Сакартвело
посёлок Степанцминда, Сакартвело

В горных районах Грузии часто встречаешь ветхие обелиски, заросшие мхом и лишайниками, затерянные среди шумных трав и забывших своё назначение камней. Местные жители рассказывают, что когда-то было принято хоронить близких прямо в своём дворе. Таков был путь рода, и не было в этом ничего пугающего или странного.

Так и стоят они до сих пор: среди облаков, опустевших домов и первозданного безмолвия мира. Как продолжение гор, однажды познавших человеческую мысль и прикосновение человеческих рук, а теперь печально застывших в памяти о них и о своём настоящем доме.

Не пугала близость мёртвых и жителей Трансильвании. Например, в городе Брашов не только окна, но и веранды близлежащих домов обращены к кладбищу самым непредвзятым образом: часто прямо с балкона можно дотронуться до земли кладбищенского холма, возвышающегося до самой крыши дома. Должно быть, в дождь через его стены слышно, как бежит вглубь холма вода.

г. Брашов, Трансильвания, Румыния
г. Брашов, Трансильвания, Румыния
Хельсинки, Финляндия
Хельсинки, Финляндия

В России сложилась иная традиция восприятия кладбища. В отличие от финнов, хоть и символически отграничивающих его от основной части города, но всё же переживающих его спокойно или даже витально (например, Хельсинское кладбище поражает количеством эротической скульптуры), жители России стремятся соблюдать максимальную зону отчуждения между кладбищем и собственным жилищем. Более того, прогулки по кладбищам, даже днём считаются пристрастием весьма странным, если не подозрительным (что опять-таки совершенно не характерно для Европы).

Обнесённые высоким забором кладбища закрываются ранним вечером и часто строго охраняются. Переночевать же рядом с мёртвыми — целое приключение, доступное лишь юным, отчаявшимся или таящимся. В особенности это справедливо для кладбищ деревенских — тех, вокруг которых ночами стелются туманы, наполненные голосами птиц и тишиной. Подчас даже смелому идти туда неуютно, особенно в ночи старой луны. Так уж научили глаз сложившиеся здесь сказки, повести и предания.

Исследователи койметрофобии (боязни кладбищ) называют целый ряд более-менее очевидных причин подобного взгляда — культурологических, психологических, эстетических, социологических и прочих. Однако ни одна из них по-настоящему не проясняет вопрос о том, почему же всё-таки домашние надгробия в горной Грузии так спокойны и печальны, а славянские кладбища так пугающи и хтоничны. Ведь близость мёртвых явлена в обоих случаях, и в первом — куда более интенсивно.

Вот несколько соображений на этот счёт.

Родственник, погребаемый в собственном саду, всецело понятен обитателям дома. Отправляясь в землю, он сохраняет для них самотождественный образ и конкретность своего жизненного пути. Это всё ещё он, пусть и в другой ипостаси. Его индивидуальное не преломляется и не размыкается никакими новыми причастностями. На его могиле спокойно и ясно: его одиночество — всё то же, что и при рождении, и при жизни, и в страдании. Это Его одиночество, точка его своеобразия.

Отчасти это сохраняется и в Трансильвании: покойный словно переезжает в соседний дом, но не отсекается от течения жизни. В отличие от Грузии, здесь он уже соприкасается с неким новым миром — миром мёртвых, но так как все они прежние соседи, такой переход всё ещё не выглядит слишком резким и потому пугающим. Подобно детским площадкам, кладбища во дворах выглядят естественно и органично. Пугающее в них различимо лишь ночью: видимо, сказывается православное убранство, привычно считываемое русскоязычным глазом именно как хтоничное.

г. Брашов, Трансильвания, Румыния
г. Брашов, Трансильвания, Румыния

Между тем, русское кладбище случается как совершенно новый мир. Формально он составляет разлом в бытии, который постепенно заволакивает небытием. Однако фактически парменидовское «небытия нет» здесь не срабатывает: небытие очевидно бытийствует (через подземные воды язычества, через суеверное православие, через фольклор бытового хаоса или литературу, и через что-то ещё). Но этого нельзя видеть и признавать. Такой негласный запрет, по-видимому, и порождает подозрение к посетителям кладбищ: «Что это они там делают? Касаются небытия?» Психоанализ давно открыл связь между вытесненным знанием и отрицанием. Похоже, этот механизм срабатывает и здесь.

Как же бытийствует небытие русского кладбища?

Отправляясь туда в последний путь, покойные навеки разлучаются с миром, в котором они оставили свой след. Здесь этот след должен зарасти именно пространственно. Бытие человека не стихает размеренно, гармонично возвращаясь в природу там же, где было нарушено смертью (как в Грузии или Румынии), но обрывается после неё и перемещается в слепое пятно далёкого кладбища.

Там ему придётся начать всё сначала. И первым делом — слиться с множеством совершенно чужих людей, объединённых лишь бюрократическим статусом «мёртвые». Чем выше стена кладбища (а выше, чем в российской традиции, кажется, не бывает), тем больше их разрыв с живыми. Отныне он лишён своего своеобразия и смешан с остальными так же, как солдат в казарме смешан с другими солдатами, а пациент больницы — с другими пациентами. Теперь он лишь осколок прежнего себя, и всё, что ему остаётся, — не только органически, но и символически срастаться с коллективным телом «мёртвого», постепенно утрачивая индивидуальность своей жизни и своей смерти. В этой навязанной анонимности его конкретность с неизбежностью тает. И родственник, заглянувший на его могилу, непременно почувствует, что теперь связь его с покойным куда меньше, чем покойного — со всеми другими покойными этого кладбища. По-видимому, в этой точке и вьёт своё гнездо горе. И становится зримым бытие небытия.

Здесь же возникает Другой. Близкие, оставленные там, за чертой, в мире мёртвых, утратили очертания самотождественности. Их голоса влились в хор мёртвого и больше не различимы по отдельности. Как теперь встретиться с ними сквозь эту растворённость? Вероятно, этот вопрос и дал начало множеству сюжетов об обманных призраках умерших, являющихся живым. «Ты ли это?» — вечная тревога живого, усомнившегося в подлинности явившегося и опасающегося не столько кого-то чужого под маской умершего, но, скорее, сущностной перемены в нём до полной инаковости (вероятно, даже грозящей опасностью).

В самом деле, после исчезновения в мире мёртвых покойный растворяется в его материи и уже хотя бы поэтому противостоит живым. Что за истины теперь открыты ему? Что за качества приобрёл он, слившись телесно (и сущностно) с другими мёртвыми? Тот ли он теперь, что и прежде? Нет, не тот же. Здесь и зияет утрата. Теперь его голос — голос абстрактного мира, противостоящего миру живых, изо всех сил суеверно старающемуся не оборачиваться в темноте на это противостояние.

В этом смысле Танатос живых в России — это тайное, тщательно скрываемое друг от друга влечение к растворению в абстрактности мёртвого мира, сулящему долгожданное преодоление одиночества бытия живого — во всей его конкретности, либо в исступлённой и усталой тоске о её недостижимости. Это потаённое предпочтение бытийствующего небытия — небытийствующему бытию в заросшей крапивой беспросветной повседневности. Вероятно, в этом и заключена основа столь общего для российской реальности табу на тему смерти.

Jemann
Polina Timofeeva
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About