Donate
Ф-письмо

Анна Арно. Медленное движение мертвых звезд

18+

Эти переводы должны были выйти пару месяцев назад, в месяце августе, где им и место. Но, может быть, есть что-то правильное в том, что они выходят сейчас, в конце октября, когда нам всем так нужно письмо из августа, переложенное засушенными розами. Письмо как обещание, заверение, что лето повторяется, и в нем будет место и для скуки, и для воспоминаний, и даже для кошмаров в духоте летнего сна. Кстати о кошмарах. It’s Halloween time of the year, и призраки, населяющие эти стихотворения, тоже приходятся очень вовремя. Но довольно, на самом деле я всего лишь пытаюсь оправдаться за то, что так долго продержала взаперти эти волшебные тексты, виртуозно переведенные Екатериной Симоновой.

Если честно, эти стихотворения представляют мой любимый тип поэзии. Не думаю, что Анна Арно ставила цель написать что-то французское par excellence, но вышло именно так. Если бы нам нужно было отыскать ближайшую поэтическую родню Анны Арно, то, пожалуй, таким поэтическим родственником оказался бы Ив Бонфуа. Но дело даже не столько во «французскости» этих текстов. Дело в том, что внутри каждого стихотворения свернут целый роман, большой нарратив в миниатюре. Помните диаскоп? Диапозитив внутри небольшой сферы, в которой было отверстие для рассматривания, в это отверстие было вставлено увеличительное стекло, и нужно было смотреть в этот глазок направляя всю небольшую конструкцию на источник света? Стихотворения Анны Арно похожи на подобные артефакты: неясно, из какого они времени, но они однозначно могут замедлять время, точнее, растягивать наше внутреннее время и эффекты его протекания. И еще в этих текстах столько невысказанного, скрытого, что все стихотворение будто трепещет, боясь проговориться, наговорить «лишнего». Иногда это невысказанное довольно настойчиво, и тогда оно является в форме призрака или сверхъестественного измерения.

Мария Бикбулатова


Иллюстрации: Veronika Ivashkevich
Иллюстрации: Veronika Ivashkevich

Родина

Каждый вечер, ложась в постель,
Мы превращались в два камня на границе нашей страны –
«Верность» и «умеренность».
До утра лунный свет сиял на нас,
Прокладывал тропинки между наших грудей,
Вспыхивал в завитках волос на лобках,
Переливался в полураскрытых цветах ладоней.
Над нами могла бушевать гроза, между нами
Могли пробираться лазутчики, проползать змеи -
Ничто не нарушало каменного спокойствия спящих.
Утром я трогала тебя за плечо, дышала тебе в затылок,
Ты поворачивалась ко мне, превращалась
Из твердого камня в женщину, делая вид, что ты мягкая,
Что мы обе — такие же, как и все остальные.
Однажды вечером ты сняла с себя, как обычно, одежду,
Дневную улыбку, необходимость слушать меня, говорить со мной,
Как обычно, легла, спокойно закрыла глаза,
Превратилась в камень «верность», большой, гладкий и белый.
Я смотрела на тебя спящую:
На мелкие трещинки твоих холодных губ, тяжелый подбородок,
Горные гряды грудей, живота, бедер,
Ущелье твоего междуножья, обледеневшие реки твоих волос,
Ночная молния освещала тебя всю, оставляя меня в тени,
Я смотрела на тебя сверху и понимала,
Что мне пришло время покинуть эту бесплодную местность.


Холодное лето 1989-го

Она расстегнула свою скрипучую куртку,
Положила руку мне на колено и сказала:
«Со мной ты никогда не будешь одинока».
Я посмотрела на ее влажные губы, на влажную руку на моем колене
И подумала, что еще никогда не была так одинока, как сейчас.
В ее машине пахло ее дешевым мужским одеколоном,
Потом ее женщин, сидевших до меня на этом сиденье,
Ее курткой из, конечно, черной искусственной кожи,
Такой же короткой, как ее мысли и ее ногти.
Рядом с ней я сама себе казалась ненастоящей.
Из бара напротив выходили, обнявшись, мужчины и женщины,
Огни вывески загорались, гасли и загорались снова.
Разноцветные пятна-миражи застывали на лицах,
Пока я затягивалась сигаретой, и это холодное лето
Казалось местом, где можно выжить.
Я выбросила окурок в открытое окно,
Мою щеку обжигал ветер, мое колено согревала ее рука.
Я поцеловала ее, мы занялись любовью.
Как ее звали, было совсем неважно:
Все это было не по-настоящему, я просто хотела знать,
Как это — быть одинокой еще и еще больше,
Быть одинокой настолько, чтобы мое сердце
Разрывалось изнутри от ледяного холода,
Пока мое тело согревалось в чужих руках.

Жаворонки

Ее звали Елена, как мою маму. Она всегда молчала,
Всегда шла немного поодаль от остальных.
Не знаю, о ком я сейчас говорю: о ней или о своей матери,
Кажется, я никогда этого не хотела знать.
Вижу, как будто сейчас: угловатую робость тела, коричневые глаза,
Похожие на двух маленьких быстрых жаворонков –
Я никогда не могла поймать этот взгляд, трепетание крыльев.
Вижу, как будто сейчас: ее длинные черные волосы. Она
Собирала их в маленький хвостик,
Из него всегда торчала одна прядь, мешалась, она постоянно
Убирала ее и не могла убрать, смущалась, коричневые птицы
Вспархивали, и я опять никак не могла встретиться с ней глазами -
Мне это было нужно, не знаю зачем, не могу до сих пор объяснить.
Вижу, даже если уже никогда не увижу:
Две маленькие родинки на шее, чуть ниже бархотки –
Одна над другой — как будто укус змеи, многоточие без последней точки.
Не помню, как я ее впервые поцеловала, хотя буду помнить всегда:
Я осторожно сдула с лица нелепое перышко ее прядки,
Закрыла ее глаза — теперь птицы ее взглядов не могли от меня улететь.
Поцеловала ее губы, потом шею, своим поцелуем
Наконец завершив многоточие родинок.
Потом сказала: «Это всего лишь шутка».
Мы обе знали, что это не так. Никогда больше не говорили об этом,
Просто целовали друг друга снова и снова.


Исчезновение

Хозяйка сада была старой, как ее сад.
Сад был даже старше, но со временем, как все знают,
Разница в возрасте в паре становится незаметной.

Хозяйка сада никогда не улыбалась.
Волосы ее были всегда собраны в узелок на затылке,
Волосы белые, как розы ее сада.

Розы ее сада по утрам подглядывали за мной,
Когда я утром открывала окно:
Пытались повторить форму моих грудей, моего рта,
Жалили мои пальцы, когда я протягивала к ним руку,
Не хотели со мной дружить
И не хотели оставить меня в покое,
Как женщины, которых я бросила и забыла.

Розы ее сада, старые, очень старые, как все то,
Что не может быть названо, поскольку не имеет названия,
Выбрасывались, как киты на берег,
На обеденный стол, стоявший посередине сада.
Розы обходили меня справа и слева, окружали,
Обвивали мои шею и ноги,
Когда я сидела за этим столом, что-то писала,
Писала про эти живые и мертвые розы,
Но ни разу они не дали мне сохранить ни слова,
Порвали в клочья каждый лист, они хотели, чтобы я молчала.

Вечером хозяйка выходила в сад.
Розы наклонялись к ней, казалось, прорастали в нее,
Волосы ее становились мягче, губы — краснее.
Она доставала ножницы, срезала стебли — один за другим:
Всегда вечером, только вечером, который сгущался,
Забирая по частям месиво листвы и костяной стук веток,
Солнечную искру над правым плечом,
Пожелтевший кружевной воротничок, кольцо с черным агатом,
Неулыбчивое лицо, шрам от розового шипа над левым глазом.

Хозяйка поворачивалась ко мне,
Сидящей на крыльце, завороженной ее ежевечерним исчезновением,
Говорила каждый раз то же, что и вчера:
«Каждая роза рождается для одного — быть срезанной».
Потом срезала еще одну и подавала ее мне,
Отступала во тьму.

Петра

Они собирались по пятницам. Моя хозяйка
Пекла лимонный пирог, который никто никогда не ел,
Доставала лимонный ликер, который всегда выпивался до капли,
Приносила из спальни колоду карт, чтобы играть, как всегда, до утра,
Надевала свое самое глухое и самое белое платье.
Она всегда носила только белые платья,
Которые мне хотелось назвать черными. Итак,
Она надевала платье и замирала в ожидании на диване,
Как статуя в самом темном углу самого ненастного парка.

Каждую пятницу они приходили после семи.
Первой всегда появлялась Бернадетт –
В зеленом плаще, в пестрой косынке на рыжих волосах,
Спутанных, как судьбы героев готического романа.
Бернадетт казалась самой одинокой из всех, кого я видела в жизни,
Самой усталой рекой, плывущей к морю, лисой с перебитыми лапами.
Мы никогда не разговаривали. Только однажды,
Когда кот хозяйки поймал голубя, я перехватила взгляд Бернадетт,
Острый и жадный, похожий на зубы хозяйского кота,
Почувствовала, как она принюхивается к запаху смерти,
И наконец поняла, что все не так просто, как кажется.

Второй, в восемь, появлялась Петра –
Дочь трех матерей, вдова четырех мужей,
Мать пяти детей, бабка двенадцати внуков,
Всех их она не любила, но полюбила почему-то меня.
Кажется, и меня в гостиную по пятницам
Хозяйка стала звать только по просьбе Петры.
Петра подходила ко мне, читающей книги,
Которые я потом не видела ни в одной библиотеке,
Смотрела на меня сверху вниз, покашливала
«Ну как ты, цапелька? Еще не сломала свои длинные ноги?»
Смеялась своей жутковатой шутке, щипала меня за щеку
Узловатыми пальцами в узловатых перстях,
Даже глаза ее казались двумя узлами –
Улыбались, но будто прятали от тебя то, что тебе лучше не знать.

До полуночи, пока не наступало время играть в карты, все молчали.
Бернадетт вязала, хозяйка вышивала свое бесконечное покрывало –
40 черных звезд над цветущими черными розами, Петра же
Затягиваясь своей маленькой трубочкой, рассказывала мне всякое –
Воздух становился серым, странным, мерцающим, но хозяйка
Ни разу не открыла окно в сад, не попросила Петру перестать курить.
Петра рассказывала про злых сиамских близнецов в бродячем цирке,
Про то, как своей кровью привлечь суженого,
Про то, как ее самая красивая дочка, с волосами золотыми, длинными,
Точно колыбельная, променяла мать на какого-то пройдоху,
Как ни берегла свою дочь Петра, как ни запирала на ключ,
Хоть и остригла ее бесценные волосы.

Я слушала, не могла перестать слушать.
Иногда мне казалось, что я засыпаю, книга выпадает у меня из рук,
Петра наклоняется надо мной, как грозовое облако над рекой,
И то, что отражалось в воде, пугало воду.
Я вздрагивала, просыпалась, спрашивала Петру:
«А сколько тебе было лет, когда ты была в том цирке,
А когда боялась потерять дочь?»
Петра, как будто она только что не была чудовищным облаком,
Накрывая мою ладонь своей сморщенной, очень горячей,
Отвечала каждый раз, хихикая, одно и то же:
«Больше, чем твоему вопросу, моя глупая цапелька,
Меньше, чем моему ответу».


Медленное движение мертвых звезд

А.О.

Комната, которую я снимала, была самой холодной в доме.
Каждую ночь надо мной склонялась Белая женщина,
Похожая на пар изо рта: сквозь нее я видела зеркало на стене,
Медленное движение мертвых звезд. Она садилась на край постели,
Брала меня за запястье, слушала, как бьется мое сердце, чего-то ждала.
Змея ее браслета холодила мою кожу.
Глаза и женщины, и змеи становились блестящими, серыми и живыми.
Потом я всегда просыпалась. Было уже утро.
Через неделю я не выдержала, спросила хозяйку за завтраком,
Как будто в шутку, не знает ли она что-то о местных призраках.
Она ответила так, как обычно — как будто читала старую книгу:
«Призраки — как сожаления о прошлом: приходят, когда хотят.
Не бойтесь, милая: вы еще молоды, а значит,
Ваше прошлое тоже молодо и еще не готово прийти за вами».
За окном раздался треск крыльев, скрипнула дверь позади меня.
Но никого не было ни за окном, ни за дверью.
Вечером хозяйка закрылась в своей комнате.
Сначала я слышала шепот и плач многих,
Потом что-то разбилось, покатилось по полу, кто-то испуганно ахнул.
Потом мне стало страшно, как никогда не было.
С этой ночи я больше никого не видела, кроме живых.
Странно, но я скучала по тем призрачным серым глазам,
По серебристому жалу холодной змеи.
Когда я уехала, нашла в чемодане старый браслет:
Змея, кусающая себя за хвост. Позвонила хозяйке,
Спросила, не терялось ли что-то в доме.
Она ответила — как будто сквозь толщу воды, как будто
Пузырьки воздуха поднимались на поверхность,
Как будто это была совсем не она:
«Змея — это будущее, женщина — прошлое. Не звоните сюда».
Я звонила много раз, но больше никто не взял трубку.
Иногда я надеваю браслет, когда чувствую радость или усталость.
Ощущаю холодное прикосновение к запястью. В эту ночь
Всегда приходит, как когда-то давно, Белая женщина моего прошлого.
Садится рядом, гладит меня по волосам, закрывает мне рот, повторяет, плача:
«Счастье в одном — не знать, что ждет тебя впереди».
Сожалею, что оставила себе этот браслет.
Сожалею, что в молодости ни разу не попыталась с ней заговорить.
Сожалею, что сожалею о том, о чем сожалеть не стоит.


Мария маленькая. Мария большая

Марии О'Киф

Когда Мария утром поливает свое лимонное деревце,
Кажется, все мертвые этого места собираются вокруг нее:
Одна подтирает пол: «Мария, нужно быть аккуратнее!»
Другая расчесывает свои волосы — сто раз подряд,
Сто взглядов мимо Марии: «Ты все делаешь хорошо,
Тебе не нужна моя помощь, спой мне лучше, Мария».
Трое, так и не став взрослыми, бегают вокруг, смеются:
«Мария, хотим бисквиты, Мария, хотим гулять,
Мария, не уходи — ты всегда веселая, не то, что наша сестра».
Последний всегда читает газету, пьет горький остывший кофе,
Говорит сквозь смерть и бумагу: «Мария,
Ты сегодня прекрасно выглядишь, Анне с тобой повезло».
Мария никого не слушает — стоит у окна, водит по стеклу пальцем,
Разглядывает пейзаж как будто себя в зеркало,
Чему-то улыбается — то ли тому, как растет ее деревце,
То ли тому, что ей нравится казаться красным домом напротив,
Легким снегом, подпрыгивающей черной птицей.
Мария кажется совсем маленькой.
Когда я не могу найти книгу, которую бросила читать месяц назад,
Не могу найти ключи от дома, строчку от нового стихотворенья, себя саму,
Кольцо, подаренное Катринет, похожее на сломанный компас,
Кричу сердито в глубину дома, в его вечерний сумрак:
«Мария, опять ты спрятала все, что мне нужно!
Мария, ну что же это такое, сколько раз говорила: не трогай мои вещи!»
Мария подходит ко мне, молча обнимает меня со спины,
Становится вдруг очень большой: ее дыхание спокойной лошади –
Прямо в затылок, ее мягкие руки, ее теплая кожа –
Все обволакивает меня, заставляет в ней раствориться,
И я чувствую себя песчинкой в раковине ее тела,
Чувствую, как меня обволакивает перламутр ее нежности,
Понимаю: я — печаль Марии, драгоценность Марии, то, что ранит,
То, что всегда заставляет все маленькое становиться большим.

Кусочек льда, тающий на языке

Волосы утонувшей — единственное,
О чем мы никогда не говорили с отцом.
Говорили о глазах утонувшей, похожих на мои,
Таких же зеленых и серых,
Таких же незнакомых, как глаза случайного попутчика по дороге на север,
Говорили о стоптанных каблуках ее голубых туфель,
О платье, навсегда оставшемся лежать на кресле в родительской спальне.
Но волосы утонувшей всегда обходили молчанием.
Каждый вечер, засыпая, я видела, как они подплывают ко мне:
Темные, спутавшиеся, покачиваются на воде — в ракушках и камушках,
Как пустая шкатулка на ее туалетном столике.
Я уходила за ними, туда, в глубину, потом просыпалась,
Как будто волна выталкивала меня обратно,
Как будто еще не пришло то самое время.
Они забирали у меня всех понемногу:
Отец повесился на волосах утонувшей, я знаю,
Все, что сказали мне о его смерти, было неправдой.
Волосы утонувшей слишком долго манили тетку Лиз,
Поэтому однажды она вышла из дома, и никто больше ее не видел.
Волосы утонувшей увели Катерину и Хелен,
Забрали того белого пса, ту диковатую полосатую кошку,
Тот домик моего недолгого счастья,
Голубой, как мертвые туфли мертвой матери,
То место в моем сердце, где смерть казалась мне
Кусочком льда, тающим на языке.


Я стараюсь не смотреть на тебя в твое зеркало

Существует то, что я не знаю, как правильно назвать:

Когда ты, например, взрезаешь скользкий живот форели,
Выскребая из него внутренности.
Не знаю, как описать это одним словом:
Сгустки крови, горький рыбный запах,
Перламутровый блик чешуйки, вертящейся в воздухе,
Вечер весны за окном, твоя щека
Скрыта от моего взгляда непроницаемой темной прядью.

Когда ты, например, читаешь,
Засыпая на половине страницы.
Не знаю, как описать это одним словом:
Ослабевшая рука, смятая страница книги,
Лицо, неуловимое за спутанной сеткой волос,
Неудобная поза, вырез на груди,
Съезжающий вправо или влево, обнажающий
Не столько грудь, сколько беззащитность твоего сна.

Когда ты сидишь перед зеркалом, подравнивая пинцетом
Свои всегда очень ровные брови.
Не знаю, как это описать одним словом:
В зеркале твое лицо всегда кажется
Таким холодным и строгим,
Как будто ты мной недовольна, как будто ты сердишься,
Не говоришь, что я не так сделала, как будто я –
Скользкий живот форели, который нужно вскрыть, выскоблить,

Вырез на груди, который тебе нужно поправить, застегнуть,
Но перед этим — проснуться.

Перст указующий

На ногте указательного пальца
У нее была крошечная белая точка,
Похожая на Юпитер в беззвездном небе.
Она сама была беззвездным небом,
А я была маленьким человечком, глядящим в это ночное небо
На свет Юпитера, и у неба не было для меня других звезд.
Она произносила только самые простые, бессмысленные фразы:
«Давай на ужин сделаем пасту с креветками»,
«Мне не понравилась эта книга», «Кажется, я устала»,
«Не целуй меня — видишь, я занята».
И я целыми днями ломала голову,
Что же на самом деле она хотела мне сказать,
Но ни разу не увидела того, что было от меня скрыто.
В августе мы поехали на несколько дней в лес, к озеру.
Вечером я вышла из дома — позвать ее к ужину.
Она стояла на берегу. Тихий плеск, шелест травы, ночной мотылек на ее плече.
Она стояла, смотрела вверх, где горела
Одна-единственная крошечная белая точка.
«Смотри, — прошептала она не мне, а деревьям, воздуху, воде, но не мне, –
Это самая одинокая звезда из всех, которые я видела».
Сердце мое тогда сжалось. Я понимала,
Что не хочу понимать того, что она на самом деле сейчас сказала,
Но больше не могла перестать думать о ее словах.
Я обняла ее за плечи, увела в дом. Этим вечером
Я перед сном особенно тщательно проверила, заперты ли двери.
Через неделю мы вернулись в город.
«Позвоню тебе завтра», — сказала я ей, прижав к своей щеке ее ладонь,
Погладив тайком ее указательный палец, ее маленькое проклятие.
Больше никогда ей не позвонила.


Молния

Аморет и Валери жили у моря. И рядом с ними
Море впервые в жизни не пугало меня.

У Аморет были рыжие косы,
Как у дев на картинах прерафаэлитов, косы настолько длинные,
Что однажды Валери, покраснев почему-то лицом, шеей, даже плечами,
Призналась, что иногда утром просыпается
На простыне сияющих рыжих волос,
Заливающих ее солнечным светом вдвое сильнее, чем солнце в окне.
Валери говорила так мало, что эта фраза
Была чуть ли не одной из двадцати, услышанных мной от нее.

Вместе мы часто сидели на пляже:
Тонкая песочная пыль струилась сквозь волосы Аморет,
Сквозь смуглые пальцы Валери,
Оседала на синий край моей розовой юбки. Мы были счастливы вместе,
Не понимая, что мы счастливы. Потом Аморет заболела.

Сначала мы думали, что у нее болит сердце –
Слишком часто прикладывала она руку к груди, прислушивалась к ней.
Но с ее сердцем все оказалось в порядке.
Сначала ее соски потемнели, как море перед грозой.

Потом она лишилась своих сияющих кос,
Потом левой груди, потом правой. Потом она стала здоровой,
Но навсегда осталась на том берегу, где море темнеет перед грозой.
Однажды она встала из–за стола посередине завтрака и ушла.

Осталась только ее последняя фраза, похожая на молнию,
Разрезающую горизонт, заставляющую вспыхивать облака:
«Только без вас я смогу дышать полной грудью».
Молнией нам Аморет и запомнилась — с крошечным солнечным нимбом
Над стриженой головой, гневная, тощая, безгрудая, полная жажды жить,
Вдыхающая ледяной воздух улицы, отвергающая теплый домашний воздух.

Никто не трогал много недель то, что осталось после нее:
Открытую баночку меда с увязнувшей в ней мухой,
Надкушенный рогалик, плетеные сандалии с горсткой песка под ними.
Нам казалось, что она вернется и все пойдет своим чередом:
Муха взлетит над банкой, Аморет обвяжет голову
Своим самым пестрым шарфом, так похожим
На ее рыжие косы, и мне больше не нужно будет пытаться понять:

Мы похоронили ее или она нас?


Ясность

Лицо отца я всегда вспоминаю как будто сквозь туман.
Кажется, он и сам всех видел как будто сквозь туман.
Только слова в книгах казались ему сетью созвездий,
По которым он плыл через безветренный океан своей жизни.
Отец продавал книги. Отец не любил продавать книги.
Каждый раз, когда из магазина выходил покупатель с пакетом,
Отец вздыхал, мрачнел, бормотал себе под нос:
«Зачем она ему? Не понимаю, совсем не понимаю».
Он всегда сидел в своем красном продавленном кресле
С подлокотниками в виде русалок,
Опирался устало на их деревянные жиловатые волосы,
Никому, кроме меня по праздникам, не позволял в него садиться,
Как теперь и я не разрешаю никому к нему прикасаться.
Отец читал свои книги, забывая читать взгляды
Жены, стоявшей в дверях магазина, как ангел вырванной страницы.
Она смотрела на него, трогала его за плечо, он молчал, она уходила.
Я шла с матерью рядом, слушая, как она повторяет самой себе:
«Зачем это все ему? Не понимаю, совсем не понимаю».
После ее смерти он перестал говорить с людьми, перестал
Выходить из своего магазина, читал, не останавливаясь, все подряд,
От «Энеиды» Вергилия до «Ворона» Эдгара По, что-то подчеркивал,
Иногда плакал, писал на полях непроданных книг:
«Зачем она так со мной? Где она, какое теперь ее имя? Не понимаю».
Он не заметил, как я выросла, как я уехала,
Как вернулась посмотреть на него, снова уехала. Потом он умер.
Рассказывали, что нашли его все в том же красном кресле,
Он как будто разглядывал кого-то, стоящего в дверях магазина.
На плече обнаружилось пятно от морской воды,
Несколько крошечных перламутровых осколков, как будто
Кто-то положил руку ему на плечо, нагнулся произнести на ухо какое-то имя.
На коленях лежала книга с абсолютно пустыми страницами.
Буквы перетекли наконец в него, подарили ему наконец ясность,
Доставили ему наконец смерть.


Phausis reticulata

Katherine Robert Eginton

После смерти матери меня отправили на все лето
В Северную Каролину к тетке Элизабет, младшей из трех сестер.
«Глупая Бетт», — называла ее всегда мать, думая, что я не слышу.
Тетка Бетт поседела так же рано, как старшая сестра, тетка Лиз.
Глаза у нее были серыми, как у моей матери,
Но мягкими, как у моего отца.
Детей у Бетт не было — только облупившийся белый домик,
Только три старых кота, седых, как и она.
Глупая Бетт не знала, о чем говорить со мной,
Просто молча пекла мне кексы с изюмом,
Молча подтыкала перед сном одеяло -всегда в кошачьем пуху.
Впрочем, я тогда ни с кем не разговаривала.
И наше молчание меня устраивало.

Однажды поздно вечером я вышла во двор.
Уже стемнело. Густо, как тесто для кексов с изюмом, пахло цветами,
Воздух, казалось, остановился передо мной, как я на пороге.
Мы замерли друг перед другом:
Сотни зеленых полос и искр пронзали нас,
Как будто что-то соединяло его и мои легкие,
Как будто я оживала или воздух начинал умирать.
Искры как будто подавали сигналы: «SOS»,
«Люблю», «Еще не время», «Ты — это время», «Помни, всегда помни».
Один огонек подлетел ко мне, сел на кофту слева –
Точно туда, где под кофтой почти перестало биться мое сердце.

Кто-то положил руку мне на плечо. Я подняла голову –
Рядом со мной стояла глупая Бетт –
Нет, прекрасная Элизабет в короне из живых светлячков.
Так мы долго стояли рядом:
Я, прекрасная Элизабет с белыми,
Развевающимися на ветру волосами,
И, конечно же, три старых кота –
Шесть зеленых зрачков, двенадцать неслышных лап.
«Это phausis reticulata», — произнесла Элизабет
Голосом неожиданно глубоким,
Как мерцающая перед ней темнота.
Жучок наконец отцепился от меня,
Взлетел, замигал, исчез навсегда.
«Phausis reticulata» — с тех пор я знаю, как выглядит мое сердце.
«Phausis reticulata» — с тех пор я знаю настоящее имя моей матери.


Анна Арно (1953-1997), американский поэт французского происхождения. Родилась и выросла в маленьком городе Биддефорд, штат Мэн. Работала корреспонденткой в провинциальной газете. Три ее сборника стихов в свое время прошли незамеченными и попали в поле зрения критики только сейчас, после открытия архива Элизабет Бишоп, где была обнаружена их с Анной Арно переписка.

anna wind
Niko Mikelsson
Оксана  Ковальцова
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About