Маска Гиппократа
Скрипучим, зябким, зимним утром, в залитую солнцем гулкую мраморную коробку ввезли полупрозрачное тело дядюшки и, несмотря на лоснящийся слой плотного грима, перекошенный овал его лица расцветал нежными оттенками ранней апрельской сирени. Тело облачили в строгий землистый затасканный костюм, поверх обернули белоснежным с золотыми узорами саваном, превратив его в несуразный кокон. Костюм был велик, а ворот рубашки туго натянут на распухшей шее, что казалось голова вот-вот слетит с плеч как пробка от шампанского на заправской пирушке и угодит в того, кто ниже склонится над телом в горестных судорогах. В воздухе стоял густой аромат дубового спила, свежей мёртвой плоти, формальдегида и курительной смеси с ладаном.
Казалось, мы находимся в восточной лавке, только вместо чайной церемонии предстоит поминальная.
На прощанье нам любезно отвели десять минут на словах — на деле пять, — но и тех хватило, чтобы зала наполнилась криками отчаяния до краев, так что меня оглушило как мелкую рыбешку и выплюнуло на ледяной каменный пол возросшее
Я выступал душеприказчиком от лица родного брата дядюшки, что было несправедливо по отношению к бывшей жене усопшего. Она любила дядюшку и до познания его сущности и долгим после. Нападки с топором оправдывала гневом печали и таскала бидоны щей в холостяцкую халупу каждый божий день. Телу покойного по полудни сего дня предстояла погрузка в цинковый ящик, а на следующий день груз 200 воспарил из складского помещения в аэропорту на южную родину. Тот февральский колючий гнусный денек пресытил меня необычайным опытом, доселе в сознательном возрасте я был свидетелем смерти лишь чужих людей. Паковал их в черные мешки, присутствовал на вскрытиях, но никогда не находился по ту сторону, не был тем, кому этот мешок придется получить и схоронить. Вспомнил, как мать моя, раненая голубка, предавшись пережиткам прошлого с болью в птичьем сердечке, щебетала историю прадеда: «В 20-е годы он остался сироткой, как и все его восемь братьев и сестер, мать с отцом померли с голоду. Девчонок и мальчишек раскидали по приемным семьям. Село у нас малехонькое, молва быстро разносится по округе вот и в день смерти одной из сестер, до деда дошли слухи. Он мальчишкой совсем был тогда, и очумевший побежал, чтобы проститься. Бежал полураздетый в рубашонке с конца села в центр, километра три без передыха, а зима стояла едучая, мороз минус сорок, сугробы ростом с чабанскую собаку. Добежал до площади, задыхается, рубашонка колом стоит, руки, нос и уши краснющие, горят огнем. И видит он, как повозка с двумя вороными в конце площади гроб увозит, он за ней, но лошади припустили так, что хоть гончей обернись, не поспеешь. В чем был, упал он в сугроб и принялся рыдать. Каждый год дед эту историю вспоминал, покуда жив был». Вот и жена дядюшки сама не своя, мечется вокруг остроконечного гроба, причитает, не попрощаться ей как следует, по православному, не присыпать землицей крышку, не поцеловать крест, не возложить цветы, не поговорить по душам у холодной насыпи. Она остается здесь, дядюшка ее покидает. Уже покинул душой, теперь и телом, ничегошеньки не оставил после сорока лет, кроме скабрезной пустоты.
Я сделал снимок покойного, — цифровое доказательство о надлежащем выполнении поручений. Лежит дядюшка умиротворенный, улыбается, словно прилег после отменного обеда вздремнуть, летним денечком в гамаке под тисом, так естественны, и расслаблены черты лица и линии тела. Только вот за окном метель поднялась, солнце дымкой заволокло, никто из нас с утра во рту маковой росинки не держал, а дядюшка, ох, дядюшка, боле не пробудится и не попросит чарку водки и не хлебнет борща через край бидона.
Будет еще долго стоять перед глазами родственников приветливая маска Гиппократа.
В нашей родной деревне жил Трофимыч, хороший мужик был, добрый. Ходил он от двора до двора, да похороны снимал на пленочную камеру, документировал, как стайки убитых горем у гробов выстраиваются, к памятникам на кладбище льнут, да в церквях на отпевании в обморок валятся. Хранятся в альбомах выцветшие фотокарточки от Трофимыча, как вечная память, как полуразрушенное корневище болезненной утраты, глубоко в темных и пыльных шкафах у селян.
В дверном проёме показались три мясистых подбородка ритуального агента Аркадия Завервральского, затем искрящиеся свинячьи глазки и он сам явили себя. Его бесшумное появление служило знаком, что наше время подошло к концу. Заунывный вой был прерван, в глотку залит корвалол, вдову усадили на стул. Жиденькие волосики дугой зачесанные на лысину, бодро пружинили в лучах солнца, пока Аркадий уверено плыл по комнате. Добравшись до изголовья гроба, он изобразил напускную учтивость, деловым тоном с налетом легкой грусти отчеканил прейскурант чрезвычайно важных и оказанных для усопшего услуг, глотая окончания. Среди прочего был молитвенник, который (как я выяснил потом) забыли положить, венок с металлическими каркасом, который нельзя транспортировать в гробу и на который пришлось писать отказ, а также маска с бальзамирующим раствором, цены на которую странным образом лавировали от неслыханных до известных, но непристойных. Аркадий открыл свою бумажную папку, достал коротенькими цепкими картофелинами договор и предложил расплатиться по счету. Мне нестерпимо хотелось спросить:
«Бьется ли сердце у торгашей гробами и примочками для похорон?»
лишь только необходимость поскорее закончить этот фарс удержала меня от склоки. Я достал из бумажника двести тысяч кровно заработанных и передал их стервятнику.
Знакомство с Аркадием случилось за восемь часов до текущих событий. Я прибыл с другом в город Л на предрассветной электричке. Мне было известно, что тело дядюшки ожидает нас в морге местной больницы. Туда мы и направились, предварительно купив пару носовых платков, их недоставало в комплекте облачения в последний путь. Больничные корпуса находились в десяти минутах прогулочного шага от железнодорожной станции. Путь нам предстоял по нерасчищенной дороге с толстенной ухабистой наледью и занял добрых 40 минут. Добравшись до места, мы расспросили местных и направились в глубь двора к моргу. Вдоль тропинки тянулись отсыревшие, заиндевелые бараки, покосившиеся от времени и тяжеловесных снежных насыпей. Стоят они там с начала девятнадцатого века и служат административными помещениями, не в захолустной глубинке страны нашей матушки, а недалече как в одном из крупных областных городов. Морг расположился особняком рядом с деревянной прогнившей церквушкой, и представлял собой не что иное, как грузовой контейнер с дверью, дверным звонком и занавесками на выпиленных и хлипко застекленных окнах. Рабочий день был в полном разгаре, судя по дверной табличке, но внутри никого не оказалось. После четвертого звонка и во избежание того, что нам откроет пациент, а не патологоанатом, мы направились в административное здание судебной медицинской экспертизы. Дорогу в барак преграждал полк внушительных сосуль и козырек крыши, накренившийся под весом сугроба, пройти можно было бочком слева от двери, рискуя быть погребенным при любом неосторожном движении. Оказавшись внутри, мы увидели облупленные стены с зеленой краской, на которых вырисовывались причудливые очертания, что хоть пациентов из психушки сюда води на тест Роршаха. Наверх тянулась деревянная кривая лестница с вытоптанными ступеньками, а под ней валялись десятка три краснобоких огнетушителей, справа у входа была дверь за двойной решеткой и выведенными на ней часами приема граждан. За дверью я обнаружил длинный коридор, заваленный раздутыми папками на тряпичных завязках, пахло там как в квартире старухи старьевщицы страдающей накопительством. Дяденька патологоанатом проигнорировал первые три стука в дверь, не дождавшись ответа на четвертый, я вошел. Врач являл собой бледнотелое грушевидное существо с водянистыми глазками, в грязном халате, усыпанном пепельными и желтыми пятнами. Сидел он в самом дальнем по коридору кабинете. И был крайне разочарован моей настойчивостью, он нехотя проскрипел выученной скороговоркой: «Фамилия покойного. Откуда и когда доставлен?». Недолго думая над поступившей информацией, ответил растягивая слова: «Ждать придется долго. Вскрытие назначено после двух. Но если вдруг вы хотите уладить все побыстрее, обратитесь в бюро ритуальных услуг через дорогу», и добавил, потирая руки: «Непременно обратитесь к Диане, только Дианочка поможет вам уладить такое непростое дельце». Немногим позднее по телефону я выяснил, что тот же патологоанатом строго предписал дядюшкиной вдове поговорить с Ильей, непревзойденным специалистом в области ритуальных услуг. Более того он заявил, что и Диана, и Илья питают необычайную любовь к охладевшим людям, чтобы это не значило. Мы с другом обогнули больничный забор и оказались у каменного здания дворца ритуальных услуг. Там нас и встретил гостеприимный Аркадий, он бодро протянул свою пухлую лапу и обратившись к секретарше, вылитой исхудавшей дворовой собачонке, распорядился проводить нас внутрь. Увидев Аркадия, я с ужасом подумал, что он отобедал Ильей и Дианой, устранив, таким образом, конкурентов, но потом выяснилось, что он их отец, а агентство, — бизнес в пятом поколении.
Родная же семья приняла кончину дядюшки двояко вогнуто выпукло. Матушка покойного застыла восковой фигурой на пол дня, а когда очнулась, сняла с плиты выкипевший суп и причитала не о сыне, а о трудностях вступления в наследство:
«Вот он лежит там, а алчные ублюдки его железки растаскивают».
Младший родной братец, приняв на грудь пару бутылок беленькой, рвался за две тысячи километров выбивать с боем машину дядюшки, дважды побывавшую в авариях и представлявшую из себя не что иное, как дребезжащее корыто. Только средний брат молча горевал, отдав все сбережения на организацию похорон. Это ему вдова передала именную золотую печатку покойного на память. Тонкостенное фальшивое колечко, как и вся жизнь дядюшки. При жизни он скорбел о том, что имел, сокрушался, что не родил сына, упивался жалостью при живой любящей жене, нажитом добре, исправно пил запоями, когда не пил работал, чтобы было на что пить. Загнал себя до смерти — отчаявшаяся исхудавшая ездовая лошадка. Всякую помощь отвергал, кодироваться категорически противился, но продолжал питать странные теплые чувства к первой жене-мегере. Осталось от дядюшки пара мешков одежды, сухие сожаления да побрякушки. Вдова и средний брат потом еще долго видео-переписку вели, он ей дядюшку в гробу и погребение, она ему дядюшку со стаканом на юбилее да с гаечным ключом под машиной. Так прошли сорок дней, на сороковой день в двух отдаленных семейных гнездах ели любимые дядюшкины кушанья, опрокидывали бесчисленные стопки, делились историями к кому в каком обличии и на какой день приходил дух покойного. Закончилось все похвалами в адрес усопшего и душераздирающими хоровыми песнями в разнобой. Кто-то из дядюшкиных друзей выразил несогласие, что похороны более не снимают: «Дурная примета говорят, а я вот так не считаю. Память хорошая, фотографии эти», чем вызвал бурный резонанс за столом, завершившийся дракой.
Проводили мы дядюшку по всем канонам в последний путь. Я человек не верующий, но
«Персональное отпевание двадцать тысяч, если хотите, свечки по 50, 100 и 500. Алтарь сразу налево за лавкой. Служба в воскресенье, батюшку позову коли надо. Брать будете?».
Вот оно какая штука: и неверных в доме Господа обслуживают, только плати по тарифу. Признаюсь, разволновался, свечку схватил первую попавшуюся, уплатил за службу и побрел искать алтарь. Пока я старался водрузить толстую свечу на канун, ко мне подошел батюшка. Счастливый бородач с круглым пузиком, на котором покоился толстый инкрустированный камнями крест. Он посмотрел на меня прищурившись: «Впервые у нас? Ничего, ничего». Обстоятельно объяснил, что нужно говорить у панихидного стола и похлопал меня по плечу. Я выполнил все инструкции, отчего-то трясущейся рукой, потом выпалил неосознанно:
«Святой отец, почему мы жалеем мертвых, но безжалостны к живым?».
В этот момент в алтаре повалилась моя свеча, задев еще несколько рядом стоявших. Священник взгляну на это, улыбнулся почесывая бороду: «Давайте помолимся», сказал он и удалился. Я неторопливо вернул свечи на место, окинул взглядом пустой храм и вышел, как молиться я не знал, да и не хотел, чего уж тут. Затворив за собой тяжелую деревянную дверь, я очутился средь непроглядной метели, меня пробила жуткая печаль. Простоял я как вкопанный там около часа и все рыдал и рыдал, а перед глазами у меня проплывала улыбчивая посмертная маска на дядюшкином лице.