Вечное возвращение блошек

Nestor Pilawski
15:49, 03 апреля 2015🔥
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

(очерк о времени и о том, почему Жиль Делёз любил насекомых, зачем мухи падают в причастное вино, и почему нас пугают новыми вирусами)                                                                    

Больше всего Жилю Делёзу нравились клопы, клещи, блохи и философствовать. Впрочем, он не разделял эти вещи.

Но почему он любил таких далеко не самых приятных животных? Тот же вопрос в рамках знаменитого интервью мыслителю задавала и Клер Парне. Делёз ответил, что любит клещей, потому что они реагируют всего на три фактора из всего многообразия природы и умеют создать свой удивительный и невероятный мир. Это звучало почти как отмазка, тем более что являлось кратким пересказом пассажа из книги «Складка. Лейбниц и барокко».

В общем, кажется, никто так и не понял, почему Делёзу нравились мелкие отвратительные твари. Одни списали это на оригинальничание (что-то вроде его знаменитых ногтей), вторые на то, что Делёз был ставленником Вельзевула (вот, например, Александр Гельевич Дугин пишет, что Делёз выбросился из окна, поскольку его одолели те самые бесы, коих Иисус в Евангелии переводил с одержимых на свиней-самоубийц), а третьи вообще не придали делёзовским клещам и блохам никакого значения. Однако, на мой взгляд, ни один уважающий себя интеллектуал современности не может позволить себе игнорировать делёзовских клещей, и должен честно ответить себе и всему миру на вопрос, почему Жилю Делёзу нравились мелкие паразиты?

Image

Возможно ли, чтобы вопрос о блошках и клещах стал философским вопросом? Да, и более того: возможно, это один из главных, конечно же, промежуточных, но основных вопросов познания. Я не знаю, истинно ли моё отвечание на этот вопрос (возможно, он даже не правильно задан — ведь, как известно из Хайдеггера, важные философские вопросы, как правило, задаются неправильно, и потом люди целыми столетиями зря на них отвечают). Лучше, конечно, было бы помыслить становление клеща, быть может, спросить у самого клеща, но прежде попробуем рассмотреть мою версию.

Я полагаю, что всё дело в четвёртом измерении Времени, из которого кусачие насекомые приходили к французскому философу. Позвольте, скажете вы, но ведь четвертое измерение времени открыл Мартин Хайдеггер, а не Жиль Делёз? Это, конечно, правда, но не полная.

Делёз, как известно, выделяет две возможности времени — Хронос и Эон. Напомню: Хронос бесконечен, цикличен, глубинен, находится в определённости, существует в форме телесности. Эон бесконечно делим, представляется в виде прямой линии с отдаляющимися точками прошлого и будущего, поверхностен, действует как инфинитив, существует в пустой форме бестелесности. Хронос — это Настоящее, которое стягивает в себя Эон. Эон, соответственно, есть Прошлое и Будущее, и то и другое как сборка бегущих по плоскости (плато) эффектов. Стягиваясь в Хронос, Эон вытягивает его вдоль себя. Делёз говорит, что Эон — это лабиринт, построенный из одной линии, начертанной произвольной сингулирующей точкой. Событие помещается в Эоне, но эта помещённость (кстати, как и М. Хайдеггер, Делёз оперирует понятиями места и местности Времени) представлена как стягиваемость в Хронос.

Таким образом, событие охвачено особым видом Настоящего — отвлеченным настоящим, о котором философ пишет: «Стоики иногда говорят, что знаки — это всегда настоящее, знаки присутствующих в настоящем вещей: о том, кого смертельно ранили, нельзя сказать, что он был ранен и что он умрет, но можно сказать, что он получил ранение [il est ayant ete blesse] и что он вот-вот умрёт [il es devant mourir]. Такое настоящее не противоречит Эону: напротив, именно настоящее как отвлеченное понятие подразделяется до бесконечности на то, что только что произошло или вот-вот произойдёт, всегда ускользая в этих двух смыслах-направлениях сразу. Другое настоящее — живое настоящее — происходит и осуществляет событие» (Ж. Делёз. Логика смысла, М., 2011).

Теперь послушаем Хайдеггера: «Собственно время четырехмерно. Однако, то, что мы называем при перечислении четвертым, по сути дела — первое протяжение, поскольку оно все собою определяет. Им несомо в будущем, в прошлом, в настоящем их Вот-бытие, каждый раз особенное. В просвете Вот-бытия они разведены между собой и тем самым сведены во взаимной близости, из–за которой три измерения оказываются близки друг другу. Поэтому первое, начальное, буквально зачинающее протяжение, в котором покоится единство собственно времени, мы называем близящей близью, пользуясь словом «близь», которое ранее употреблял ещё Кант. <…> Близящая близь имеет характер отклонения и отказа. Она заранее содержит способы протяжения бывшего, прошлого и настоящего в их взаимном единении» (М. Хайдеггер, «Время и Бытие», доклад 1962 г.). Напомню, Время по Хайдеггеру «не есть, но имеет место», или, можно сказать, оно есть в том смысле, в котором его фундаментальная конечность совпадает с конечным Бытием. Говоря о месте, вмещающем время, Хайдеггер называет его «местом, определяющимся из отклоняюще-отказывающей близости», «местом утаивающего протяжения», то есть место четвертого измерения времени.

Близящая близь Хайдеггера и отвлеченное настоящее Делёза — это, конечно, не один и тот же концепт, но можно смело соотнести их как Вот-Бытие и вот-вот-бытие («он только-только получил рану», «он вот-вот умрёт»), как разные стили и манеры приближения.

Кроме открытия четвертого измерения Времени и срастания семантических и «натуральных» категорий, язык обоих философов характеризуется апофатическим тоном, когда они говорят о будущем (а в случае Делёза и о прошлом). Актуальное время у Делёза — это ужасная линия без толщины, линия всегда блуждающей кочевой точки, линия сингулярных эонов — то есть событий и их связных и семантически значимых серий. Само по себе будущее у Делёза бестелесно и не-онтично, но потенциально (будущее у Хайдеггера скорее бытийствует, нежели существует, оно не присутствует ни в чем из сущего, но представлено через его бытие). Обнаруживая линию сингулирующего лабиринта, мы узнаем, что Вечное возвращение не относится к цикличности Времени, как то полагается в некоторых метафизических моделях, например, в восточных учениях о перерождении (не беря во внимание буддийскую Абхидхарму, где всё гораздо сложнее).

Ницше, кстати, не раз высказывался против механистического и метафизического истолкования Вечного возвращения. Предвидел он и событийно-историческую победу пустоты будущего над не удержавшимся в головах людей стержнем прошлого-настоящего. Он искал новый центр, познал неосуществимость его нахождения и «пошел дальше по пути разложения»: «В этом нашел я для немногих новые источники силы. Я познал, что состояние разложения, в котором единичные личности могут достигать небывалой степени совершенства, является отображением и частным случаем всеобщего бытия. Против парализующего ощущения всеобщего разрушения я выдвинул идею Вечного Возвращения» (Ф. Ницше, Воля к Власти, 417). Эта ядовитая идея даёт временам, когда больше не верят в центр (в субъекта, объекта или их ось), свои отблески в виде разных концепций и концептов, образов и ощущений, к числу коих относятся также открытия Хайдеггера и Делёза. Невинность становления, о которой так хорошо писал Ницше, и есть номадизм беспричинно и безответственно флуктуирующей точки, блуждающий огонёк лабиринта делёзовской поверхности, или, пользуясь мистической метафорой Гераклита, Дитя, которое играет во времени мира.

Не стоит категорически заявлять, что ризома исключительно не линейна. Она не линейна в классическом смысле, но она продуцирует некую новую линейность, такую невидимую линию, которая (от)соединяет гетерономную колонию ползающих по шаровой поверхности головы вшей или блох. В отсутствующей толщине этой линии «спрессованы самые разнообразные виды деятельности — лингвистической, перцептивной, миметической, жестикуляционной, познавательной» (ну, или три выделенных перцепции у клещей — механизм тот же). Наползающие друг на друга колонии животных, их дыхание, тайные отношения, многочисленные ложноножки и шевеления напоминают размещенные по поверхности эоны настоящего и будущего. Так же по подвалу церкви ползут мыши, а по обратной стороне куполов молитвы прихожан.

Однако, что это за поверхность, которая стала бестелесностью? Возможно, это такая поверхность, которая — есть при проникновении под кожу, но не внутрь, а наружу. Чтобы ее об-наружить, наша мысль (подкожный философский импульс) должна двинуться в обратном направлении, навстречу кусающему насекомому. Если Гуссерль призывал «Назад к вещам!», то мы, размышляя над нашим вопросам, можем сказать: «Вперёд, ко вшам!», но это вперёд, разумеется, обозначает и назад: телесность, испаряющаяся с поверхности — она находится где-то между кожей и одеждой, кожей и косметикой (телесность ближе к динамике макияжа, чем к статике татуировки). Вопрос поверхности может быть истолкован и как вопрос стиля: темпоральное событие, обитающее на одежде как на вывернутой наизнанку коже присутствующего в нем существа.

Как-то раз, в одном разговоре я понял, почему мне никогда не нравилось выражение «в глубине души», и почему я его никогда не использовал (вместе с некоторыми другими расхожими) — нет, не из–за банальности (я использую кучу банальных словосочетаний и понятий), а из–за того, что никакой глубины у души, конечно, нет и быть не может. Душа гораздо поверхностнее тела. Если она локализована, то локализована между телом и феноменом — как размазанный по своей границе смысл или даже как процесс его расположения. Я бы обозначил душу как игру телесного и бестелесного на поверхности человеческого существования. Тоже можно сказать о подсознании и многих других редуцированных концептах. Мы правильно говорим «я был во сне» — наше существо пребывало в облаке сна, тело было окутано морфеем, мы гуляли по своей поверхности изнутри и вниз (по отношению к сердцу) головой — но никогда сон не бывает в нас, внутри нас самих. В нас не бывает ничего. Или в редкие моменты бывает «ничто большее».

Кстати — говоря о душе, не можем не заметить, что это как раз то «место», в связи с которым Жиль Делёз поминает мелких паразитов, когда не поминает их в связи с шевелением перцепций. Сам Делёз считал себя продолжателем философской традиции, противостоящей мысли платонизма и постплатонизма (то есть всей классической философии), но говорит он не от имени досократиков (на связь с этой традицией претендовал Хайдеггер), а скорее как сторонник стоиков и киников (и, вероятно, отчасти софистов). В «Логике смысла» Делёз триумфально оглашает, что «философским символом» этой традиции, в пику платоновским крыльям и эмпедокловским сандалиям, стал выворачивающийся плащ Антисфена и Диогена, посох и плащ, напоминающие Геркулеса с его дубиной и львиной шкурой: «Как назвать это новое философское свершение, противостоящее сразу и платоновскому преображению, и низвержению досократиков? Может быть, извращением, которое, по крайней мере, согласуется с системой провокаций этого нового типа философа — если верно, что извращение предполагает особое искусство поверхностей». «Вши в львиной гриве» (плащ Геркулеса) появляются и в делёзовском «Анти-Эдипе», а в «Логике смысла» он раскрывает суть антиплатоновской революции плаща и посоха: «Поверхность подобна запотевшему стеклу, на котором можно писать пальцем. Философия бьющего посоха киников и стоиков вытесняет философию ударов молота. Философ теперь не пещерное существо и не платоновская душа-птица, а плоское животное поверхности — клещ или блоха». Также клещ мелькает у Делёза в ряду душа-монада в его знаменитой книге о складчатой тайне барокко. Насекомое, и скорее ползающее, а не крылатое — такова метафора души у Делёза. Важно для него и то, что вши и блохи менее всего индивидуальны, они — суть множество. Душа не атомарна, она скорее событийна на поверхности знаков всегда-настоящего, а порывы души — это подвижная складчатая экстериорность, наползания колоний насекомых друг на друга, их скольжение по поверхности времени, множество делёзов, ещё больше гваттари, тысяча плато[нов]. Тут можно сказать, что Делёз метафорически пересекается с буддийским мировоззрением, в котором сознанием (онтологическим началом, не проявленной природой Будды) наделено даже мельчайшее существо, в частности, насекомое. Можно пофантазировать: вот Делёз машет своим когтем у задранного человеческого носа: довольно тешиться сравнением своей души с расписной птицей в красивом полёте, — посмотрите уже на себя, наконец, трезво.

Полёт — это тот постуральный образ, которому мы обязаны самой распространенной мифологической метафорой души-птицы, души-бабочки, души-ангела. Человек встающий, человек развивающийся, человек, устремлённый ввысь. Благодаря христианской идее об индивидуальной ответственности и индивидуальном спасении душа-птица со временем отбилась от стаи и превратилась в индивидуального субъекта, в мыслящего человека, потом духовное сменилось научным и социальным, а прогресс-полёт продолжился. Впрочем, уже в XIX веке стало ясно, что человеческий субъект слишком оторвался от жизни, а во второй половине XX века интеллектуалы объявили, что человек на всё смотрит уж очень свысока — и, дескать, именно эта позиция (не столь важно, религиозная, политическая, нравственная, мировоззренческая, романтическая или какая-то иная: психоанализ как фашизм — см. «Анти-Эдип») как раз и позволяет насилию и репрессиям продолжаться в нашем обществе. Антитезой души-птицы проглядывает душа-клещ, душа-поближе-к-телу, душа-множество.

Характерно, что насекомые в развитых мифологических системах чаще всего символизировали хтоническое, теневое или даже демоническое начало (например, в ведической культуре насекомые ассоциируются с Раху, самым мрачным и загадочным персонажем пантеона). Множественное копошение мелких существ, которое психиатры считают преобладающей формой галлюцинаций при алкогольном делирии, любопытным образом совпадает с представлениями ряда восточных народов о джиннах, которые, вопреки модерновым стереотипам, чаще всего описывались не как старики хоттабычи или здоровяки из волшебной лампы, а как слабо дифференцированное множество мелких существ, на которых можно нечаянно наступить или разлить воду в темноте (за что сразу же последует наказание от этого мелкого, но могущественного народца). Насекомых и пресмыкающихся, ползающих гадов, постуральный режим возвышения считает своими символическими врагами, существами плоскости, плоскатиками низа, агентами мира, от которого человек прямоходящий давно оторвался, чтобы познавать мир, пространство и время с позиции своего возвышения, роста и развития. Человек-архангел колет змеиного гада копьем, а человек-дезинсектор травит насекомых инсектицидами; в подсознании всё ещё жив образ мелкого врага: с открытием мира бактерий и микробов теперь уже они, а не насекомые, мыслятся главными недругами человечества, и вот апостол нашего времени Стивен Хокинг пророчит, что человечество может вымереть из–за стремительно ускоряющейся вирулентности, из–за агрессивных процессов в невидимом царстве свиного гриппа.

Делёз со своими клопами и клещами как бы предлагает перевернуть отношение человека к низкому и высокому, прислонить человека к плоскости, привить ему опыт ползания, который прерывается в глубоком детстве с торжеством постурального инстинкта: рождённый ходить, умей и ползать! — говорит Делёз, провозглашая шизоидность единственной релевантной формой антропологической свободы, умением играть (или скорее поигрывать) с высоким и глубоким, оставаясь на поверхности. И тут довольно забавно, что, провозглашая плоскостную топику, как бы освобождая человека от репрессивных устремлений его существа, постструктуралисты продолжают вещать от имени той самой высокой, великой идеи прогресса, идеи освобождения человечества от рабства и неравенства, которая как раз родилась на пике «отлёта» человеческого субъекта от действительности, то есть — от имени идеи, репрессивной по отношению к плоскости, идеи, смотрящей на жизнь свысока. От имени метанарратива они предлагают уничтожить все метанарративы, не доверять больше великим идеям во имя великой идеи свободы и прав (человека?). Делёз похож на заговаривающегося старика Руссо, на впавшего в детство Вольтера, который гениальным и комичным образом правит сам себя, причём исходя из собственных же посылов. Не стоит относиться к этому как к чему-то плохому (или как к чему-то хорошему), стоит «смотреть в бездну»: душе-птице пришла пора явиться душой-блохой, таков посыл Времени — Ребёнка, который играет вечностью.

Ницше писал, что нет прекрасной поверхности без ужасающей глубины. Но поверхностность не обязательно осознавать как уменьшающуюся глубинность, — напротив, глубинность может быть уменьшающейся поверхностностью. Значит, прекрасная поверхность (кожа, глянец, Эон) — есть не вмещающее (выталкивающее и растягивающее) место события. Глубина есть становление-поверхностью или поверхность есть становление-глубиной? Время как рана (на коже), как стигмат — ставит перед нами и вопрос о евангельском событии: благодать с гноем и водами исторгается ли на нас из ран Христа или мы устремляемся в стягивающую воронку разверстого грехом и богоубийством Искупления? Бестелесная событийность смысла обнаруживается не только в деле макияжа, но и в делании Евхаристии. Мухи, жуки и другие насекомые, которые падают в чашу с причастным вином (Кровью Христовой) никогда не отбрасываются просто как мусор: верующим хватает философской интуиции, чтобы этих существ, эти само-актуализировавшиеся души сжигать особым образом в специальном месте, а иногда ещё и хранить в алтаре. Из них даже реликвий делать нельзя, настолько они святы, а святы, поскольку столь малы, что могут нечаянно упасть в чашу с евхаристическим вином.

Время всегда связано с ранами, не только со стигматами Христа, но и с ранами вообще. Время ранит, время лечит раны. Раны — это то, что уже нанесли, и то, от чего вот-вот умрут (или, напротив, поправятся). Чаша с причастным вином с точки зрения Церкви — это мистическая рана Спасителя. Любая рана, как любая чаша, может быть полой-пустой и вмещающей. Но на примере с мухами и пауками мы видим, что Чаша спасения сколь вмещает, столь и исторгает их, это хорошая иллюстрация к тому, что такое близящая близь двух фрагментов сущего, вдруг сошедшихся в событийном нонсенсе смысла. Такой редкий и особенный случай (попадание насекомых в потир) мог бы помочь Церкви в растолковании мистической стороны дела, но, поскольку она этим, кажется, не озабочена (за исключением одного Святого Конрада), мы используем его в секулярных целях. Рана не всегда — явление своей разверстости (как причастная чаша и стигматы смертью смерть Поправшего — не всегда Эон, а куда чаще —Хронос). Разверстость раны разверстывается по собственной поверхности. Она не надкожна, она подкожна-наружу. Таков потир, знамение бытия-в-смерти, такова рана — разлом или шрам. Концепт «распахнутости» (béance) у М. Бланшо и Ж. Лакана, а также идея трассирования (frayage) у Ж. Дерриды — могут быть поняты как примирение складки и борозды, как их взаимосуществование: в конце концов, похожим образом устроен и человеческий мозг.

Делёз в своем интервью, из которого вышел «Алфавит Жиля Делёза», говорит о том, что интересуется клещами и блохами в контексте общего интереса к животным, «характерной чертой которых является существование собственного, уникального мира». И все–таки, животное Делёза — не орёл и не кабанчик (эти твари, как можно предположить, приходили через четвертое измерение Времени к Мартину Хайдеггеру) и даже не насекомое в широком смысле; он равнодушен к бабочкам и богомолам, но трепетно относится именно к мелким, кусающим, не приятным созданием: клещам, клопам и блохам. Душу обозначали бабочкой и до Делёза, но клопом — никогда прежде. Я думаю, для Делёза было крайне важно (настолько, что он об этом не говорил в широком кругу), что его «концептуальные персонажи» кусаются, вгрызаются под кожу и пьют кровь. Они — не просто животные, передвигающиеся по поверхности (тем более, что блохи очень высоко скачут, так высоко, что это не очень вписывается в делёзовский пафос против высоты), но такие, которые активно с этой поверхностью взаимодействуют, питаются ей, а главное, оставляют на ней следы — frayage. Делёза не очень интересуют гельминты и аскариды, поскольку это животные глубины (которую при желании, конечно, можно рассмотреть как их собственную поверхность, но в рамках метафоры мы остаемся внутри антропоцентристского дискурса, от которого не отходит и постструкутрализм). Его интересуют именно те животные, которые достаточно малы, просты, идеальны, которые живут стаями и взаимодействуют с поверхностью как со складкой (прокусывают хоботками кожу или уходят внутрь неё, но не слишком глубоко) — это блохи, клопы и клещи. Их мистическими родичами, Братством Благого Случая — я считаю тех нонсенс-жуков и нонсенс-мух, которые переполняются сакральным присутствием (вот-это-бытиём!), падая в потиры с Кровью Христовой.

Русское слово «время», согласно словарю Фасмера, происходит от корня vrt — рытвина. Вероятно, имеется и связь со словом «вертеть», а рытвина — это след от колеса (чего-то вертящегося и режущего). Рытвина от колеса — это непрерывная разрубленность (складка-рана), та самая колея. И здесь, в отличие от Александра Гельевича Дугина, я не вижу никакого противоречия с немецким, хайдеггеровским словом Zeit, происходящим от da — рубить, отделять, разрывать (поэтому, конечно, говорить о «русском времени» и «немецком времени» не приходится, а приходится говорить о времени блох и времени вшей). Разверстость разверстого есть бестелесность смысла или растягиваемое в Эоне событие, линия без толщины с удаляющимися в становлении экстремумами прошлого и будущего. В разверстости преодолена дуальность дискретного и не дискретного, дисконтинуального и континуального. Колесо — Настоящее, Вечное возвращение. Таков и нож (гвоздь, кол, меч), разрывающий ткань тела. Он телесен, но смысл разорванности, следа, ранения — это смысл некоего вот-вот, некоего Вот-вот-Бытия, близящей близи, особого четвёртого (а на самом деле первого в отношении прошлого, настоящего и будущего) измерения Времени, это смысл отвлеченного или скорее отвлекающегося Настоящего. Вечное возвращение уже сейчас: радуйся, человек, возвращайся, блоха, ты, душа, мелкий паразит в складках вечности.

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.
Добавить в закладки

Автор

File