Риторика о наркотиках

Nikita Archipov
19:29, 31 октября 20184317
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

Настоящее интервью Деррида вышло в журнале “Autrement” в апреле 1989 года. Без долгих предисловий мы оставляем его здесь и надеемся, что оно прекрасно все скажет за себя.

Деррида незадолго до "опыта асимметричных отношений с другим".

Деррида незадолго до "опыта асимметричных отношений с другим".

Вы не специалист по наркомании, однако мы думаем, что вам, как философу, есть что сказать по этому поводу: что-то, что может иметь отношение к этой специфичной области, коей является наркомания. Быть может, это так в силу наличия некоторых общих [с этой областью] концептов: зависимость, свобода, удовольствие, наслаждение.

Жак Деррида — Хорошо, поговорим об этом с позиции не-специалиста, коим я в действительности и являюсь. Но вы согласитесь с тем, что в данном случае речь идет о чем-то ином, нежели о четко размежеванной области. Критерии компетентности, а в особенности профессиональной компетентности, очень проблематичны в этом вопросе. И на самом деле, именно об этих критериях, напрямую или же нет, мы будем вынуждены говорить. Поставив меня в позицию философа-не-специалиста в срезе так называемой «наркомании», вы только что озвучили некоторое число концептов с довольно большой примесью философского содержания — концептов, которым, как предполагается, философ отдает привилегии: «свобода», «зависимость», «удовольствие» или же «наслаждение» и т.д. Но я предлагаю вам начать с «концепта», начать концептом концепта. «Наркотики» — это и слово, и концепт. И оно [слово] им [концептом] является еще до того, как мы взяли его в кавычки, дабы тем самым отметить, что мы скорее производим его упоминание, нежели принимаем их, покупаем, продаем или потребляем в качестве «самОй вещи».

Подобная ремарка не является чем-то нейтральным, наивно философским, логическим или спекулятивным. В силу разных причин и разных оснований мы могли бы вспомнить, что такое-то растение, такой-то корень или же субстанция в равной мере являются для нас неким концептом, «вещью», познанной через имя того или иного концепта и диспозитив интерпретации. Но не в случае «наркотиков», так как здесь режим концепта отличается: «в природе» нет наркотиков, тут могут быть «естественные» яды или даже натурально смертельные яды, но они являются таковыми не в качестве наркотиков. Как и концепт наркомании, концепт наркотиков предполагает учрежденное определение, институциональное определение: ему необходима история, культура, конвенции, оценки и нормы — вся совокупность перепутанных дискурсов, эскплицитная или эллиптическая риторика. Без сомнения мы вернемся к этому риторическому измерению. Для наркотиков не существует определения, которое было бы объективным, научным, физическим (физикалистским) или натуралистским (это определение может быть "натуралистским в том случае, если мы имеем в виду, что оно пытается натурализовать нечто, что избегает всякого определения в терминах природы или природной реальности). Мы можем претендовать на определение природы токсического, но не все токсины являются наркотиками и рассматриваются как таковые. Уже из этого следует заключить, что концепт наркотиков является ненаучным и учрежденным посредством моральных и политических оценок: он носит в себе норму или же запрет, он не допускает никакой возможности описания или же установления, это слово порядка. Чаще всего слово порядка является по существу запретительным.

Иногда, напротив, оно возводится в статус гимна или же похвалы. Проклятие и благословение часто обозначают и подразумевают друг друга. Как только мы произносим слово «наркотики», то еще до всякого «привыкания» имеет место определенный «способ говорить» о них, предеписательного или же нормативного характера, хотим мы того или нет. Этот концепт никогда не будет чисто теоретическим или подлежащим теоретизации. И если никогда не будет теоремы о наркотиках, то не может быть как таковой надежной научной компетенции, которая не была бы определена этико-политическими нормами. Вот почему я начал с некоторых замечаний о разделении «специалист/не-специалист». Это разделение без сомнения окажется затруднительным и по другим причинам.

Из этих предпосылок мы можем сделать различные этико-политические заключения, которые могут быть даже противоречивыми. Одно из них будет в некотором смысле натуралистским: «Если, как могло бы показаться, наркотики и наркомания являются нормативными концептами, институциональными оценками или же предписаниями, то тогда нужно устранить эту искусственность. Вернемся к настоящей природной свободе. Естественное право требует предоставить каждому свободу распоряжаться своим желанием, своей душой, своим телом, как и вещью, на которую наклеили ярлык "наркотики»

Этому натуралистскому слову порядка, которое является либеральным и даже вседозволяющим, мы можем противопоставить искусственную политику и решительно предвзятое репрессивное мнение, сторонник которых, как это в иной раз бывает, может изобразить, если можно так сказать, мину назидательного и убедительного доктора: «Мы признаем, что концепт наркотиков является учрежденной нормой. Будучи темной в своем основании и в своей истории, эта норма аналитически не вытекает из научного концепта естественной токсичности. И она никогда не будет выведена вопреки всем усилиям, которые мы можем приложить. Но полностью принимая логику этой предписательной и репрессивной конвенции, мы верим, что наше общество, наша культура и наши конвенции требуют этого запрета. Последовательно развернем его. Он исходит из соображений здоровья, безопасности, производительности и хорошего функционирования самих институций. Последние защищают саму возможность закона в целом посредством этого вспомогательного и фундаментального закона, который через запрет наркотических веществ удостоверяет целостность и ответственность субъектов этого закона, граждан и т.д. Не существует закона без сознательного, бдительного, нормального субъекта, который был бы господином своих намерений или желаний. Таким образом, этот запрет и этот закон не являются артефактами среди других, но условием возможности соблюдения закона в целом в нашем обществе. Не достоверно, что этот запрет плох, а также не необходимо, чтобы он принимал брутальные формы, его работа может иметь в себе лазейки и быть символически сверхдетерминированной, но нельзя отрицать, что выживание нашей культуры изначально подразумевает этот запрет. Он принадлежит ее [культуры] концепту и т.д.».

Как только мы признаем в качестве учрежденного некий концепт наркотиков, наркомании, ядовитого, вырисовывается две этико-политических аксиоматики, которые, как кажется, противопоставляются друг другу. Если быть кратким, то я не уверен, что это противоречие является чем-то большим, чем видимостью. Я не уверен, что какая-либо из них может до конца реализовать свои собственные следствия. И я даже не уверен, что они радикально исключают друг друга. Не будем забывать, что они имеют идентичные предпосылки: оппозицию межлу природой и институцией. И не просто оппозицией природы и закона, но двух законов, двух слов порядка: натурализм не естественнее, чем конвенционализм.

Слово «наркомания» появилось примерно в конце прошлого века. До этого поведение, которое сегодня мы называем наркоманией не различалось в качестве нозологической медицинской сущности. В Англии использовался старый термин «склонность», который ставил акцент на зависимость субъекта от некоего продукта, но это не было вопросом наркомании. Наркомания является ровесницей современности, современной науки. “Flash”* — термин, введенный в рамках жанра фотосъемки, был, что крайне любопытно, приватизирован наркоманами. Имел место конкретный момент, когда индивид, чрезмерно потреблявший некие продукты, был назван наркоманом.

Жак Деррида — В действительности, зависимость в отношении того или иного токсичного продукта или даже вредоносного медикамента, как таковая, не восходит к наркомании, по крайней мере не в соответствии с законом. Но попробуем на мгновение сосредоточиться на упомянутой современности. Как это всегда и бывает, наркотики являются здесь эффектом интерпретации. Наркотики «плохи», но зло само по себе не является просто «вредоносностью». Алкоголь и табак — это искусственные объекты потребления, вредоносность которых никто не оспаривает. Можно дать предписание, как это делает медицинское тело и часть социального тела, воздержаться от того, чтобы пить (алкоголь, в особенности за рулем, — решающий момент для деления «публичное/частное») и курить (табак, в особенности в общественных местах). Но мы никогда не рассматриваем алкоголь или табак как наркотические вещества, и никогда не приписываем им моральную вредоносность, даже если и говорим, что это «плохо» для здоровья или же дорожной безопасности. Отношение к социальной безопасности представляется чем-то отличным.

Если мы и говорим, что алкоголь и табак — это наркотики, то в этом будет подразумеваться некая ирония, как если бы мы тем самым подчеркнули некоторое риторическое смещение. Табак и алкоголь — спокойно думаем мы — не наркотики. Их вредоносность без сомнения составляет часть пропагандистских компаний, как если бы мы тем самым подчеркнули своего рода риторическое смещение. Табак и алкоголь — думаем мы со спокойствием — не являются настоящими наркотиками. Их вредоносность, без сомнения, является объектом множества пропагандистских компаний и всей квази-моральной педагогики, но потребление этих продуктов само по себе не является объектом морального осуждения, а в особенности — уголовного преследования. Мы можем преследовать пьяницу по закону, потому что он в равной мере представляется опасным водителем, но не в силу того, что алкоголь был «классифицирован» как наркотик. Светское запрещение алкоголя было уникальным и кратким эпизодом в истории человечества, если мне не изменяет память. Но во Франции оно куда более немыслимо, чем где бы-то ни было еще. Это напоминает нам о том факте, что рынок наркотиков во Франции, в отличии от винного рынка, в целом поддерживается иностранным производством. И это верно в отношении множества западных стран. Но, без сомнения, этого достаточно, чтобы объяснить современное законодательство, в частности — законы 1970-ого года.

Какова же, таким образом, если таковая и существует, упомянутая современность феномена наркомании, его определения, которое всегда, как мы это только что говорили, выступает в качестве некой нормативной и предписательной интерпретации? Это очень сложный вопрос, в действительности — целый рой вопросов. Один из них приводит нас ко всей ужасно запутанной истории разделения на публичное/частное. Я не осмеливаюсь ступать на эту дорожку. Упомянем лишь, что законы 1970 года осуждают, будь он частный или же публичный, прием наркотиков, а не только незаконную торговлю ими: все вещи, которые 626 статья называет «производством», «перевозкой», «импортом», «экспортом», «хранением», «продажей», «передачей», «приобретением». Можно было бы подумать, что этого достаточно, чтобы преследовать кого-то, кто принимает наркотики, поскольку нельзя принимать их, не приобретя их неким способом. По меньшей мере в этом случае, принцип, который требует уважения частной жизни и свободного распоряжения самим собой, был формально и лицемерно соблюден. Но нет, закон также уточняет, что «употребление» будет наказуемо взысканием и заключением. Слово «употребление» завершает список операций, которые я только что припомнил.

Начало VI статьи закона, организующего «Борьбу против наркомании», в равной мере говорит о пользовании: «Всякое лицо, недозволенным образом использующее субстанции или растения, классифицируемые как наркотические, будет помещено под надзор санитарной инстанции». Не-недозволенное пользование субстанциями, определенных таким образом, — это медицинское и контролируемое использование, иная версия все того же фармакона (невероятная проблема актуальная как никогда).

Другой вопрос связывается с вопросом о технике, с вопросом о той или иной технологической мутации. Определение наркомании подразумевает, как вы это говорили, «склонность», т.е. частое повторение приема дозы: это связано не только с простым снабжением (множественные техно-экономические трансформации рынка, транспорта, международных путей сообщения и т.д.), но и с индивидуальной технической возможностью воспроизвести этот акт [прием дозы] особняком (например, речь о шприцах, к которым мы еще вернемся).

Именно это преодоление определенного количественного порога позволяет говорить о современном феномене наркомании: возросло количество индивидов, которые имеют легкий доступ к возможности повторить этот акт, особняком или же нет, в частном порядке или же на публике, а также во всякой зоне, где это разграничение теряет свои последовательность и строгость.

Я думаю, что в тот самый момент, когда мы говорим об этом, более невозможно растождествить наркоманскую «современность» от того, что настигло человечество, в виде одного из наиболее значительных событий его истории — события, носящего характер откровения, что синонимично высказыванию о его апокалиптичности. И имя ему СПИД. Без сомнения мы поговорим об этом позднее…

Вы связываете эту современность с серийным производством? С повторением? Мы вновь встречаем проблематику письма, проблематику фармакона?

Жак Деррида — На самом деле, я пытался связать проблематику фармакона со столь озадачивающей «логикой» того, что мы спокойно называем «повторением». В «Федре» письмо представляется королю, перед лицом закона и политической инстанцией власти, в качестве полезного pharmakon, потому что, утверждает Тевт, оно позволяет повторять и припоминать. Это могло бы быть хорошим повторением на службе у воспоминаний о далеком прошлом. Но король устраняет это повторение. Это не плохое повторение. «Ты открыл pharmakon не для памяти (mnèmè), а для припоминания (hypomnesis)». «Письмо» как pharmakon не служит памяти, аутентичной памяти. Оно является вспомогательной мнемотехникой для плохой памяти. Оно имеет больше сходства с забытьем, симулякром, плохим повторением, нежели с воспоминаниями и истиной. Этот pharmakon притупляет рассудок, он теряет память вместо того, чтобы стоять у нее на службе. Таким образом, во имя аутентичной и живой памяти, и в равной мер во имя истины, власть относится подозрительно к этому опасному наркотику, коим является письмо, т.е. Что приводит не только к забытью, но и безответственности. Письмо есть сама безответственность, приют для блуждающего и игривого знака. Письменность — это не просто наркотик, это игра, paidia, и игра плохая, если она более не упорядочивается философской заботой об истине. В таком случае внутри риторики семейной сцены никакой отец больше не может ручаться за это [за свое творение], никакая оживленная и чистая речь не смогли бы ему помочь. Злой pharmakon всегда может паразитировать на хорошем pharmakon, плохое повторение всегда может паразитировать на хорошем. Это паразитирование одновременно случайно и сущностно. Как и всякий хороший паразит, оно одновременно внутри и снаружи. Внешнее питается внутренним. И если использовать эту схему питания, то мы очень и очень близки к тому, что называется наркотиком в общем смысле, который чаще всего и «потребляется» [т.е. смысл] нами. «Деконструкция» всегда внимательна к этой устойчивой логике паразитирования. В качестве дискурса деконструкция всегда является дискурсом о паразите, паразитирующим диспозитивом, который сам паразитирует на паразите, сверхпаразитарным дискурсом.

Это означает, что смещение этой проблематики (которую я сильно упрощаю за неимением времени) в сторону того, что вы называете «современной наркоманией», ее теоретических и практических интерпретаций, требует огромной осторожности, как вы с легкостью можете себе это представить.

Некоторые наркоманы невольно говорят нам, что при помощи письма они пытаются покончить со своей наркоманией. Если они успешно завершают этот проект, то мы часто присутствуем при еще большем усилении тревоги и наркомании. Но все же некоторые психоаналитики настаивают на функции письма как на чем-то, что снимает симптом: Когда наркомания пишется, она прекращается?

Жак Деррида — Мы не можем довериться противопоставлению симптома и его причины, вытеснения и его устранения, как и простой оппозиции между памятью и забытьем, в особенности в силу парадоксов повторения и отношения к другому. «Хорошее» повторение всегда преследуется или заражается плохим повторением, тем лучше и тем хуже для него. Pharmakon всегда будет распознаваться в качестве лекарства и яда. Я помню, что вы только что сказали: наркоман может искать забытия и одновременно работы по анамнезическому анализу, вытеснению и устранению вытеснения. Для этого он использует «технику», техническую поддержку, которую он воспринимает как «естественную»… Другой ход мысли мог бы привести нас к столь распространенному недоверию в отношении техники в целом, инструментализации памяти, т.е. недоверию в отношении pharmakon и как яда, и как лекарства, вместе с тем дополнительным беспокойством, которое связано с невозможностью выбрать между двумя этими позициями…

Также мы можем провести аналогию с результатом платоновского mimesis, который, являясь продуктом некой техники, напоминает [т.е. результат] оригинальную модель и одновременно противопоставляется ей.

Жак Деррида — Проблема mimesis, или же, если я могу рискнуть так выразиться, проблема наркотиков может быть рассмотрена в качестве проблемы истины. Не больше и не меньше; В чем мы упрекаем наркомана? Нечто, в чем мы никогда не упрекаем (а если упрекаем, то не в такой степени) алкоголика или же курильщика, — это бегство от реальности, объективной реальности, от общественной жизни и действительно существующего сообщества. Бегство в мир симулякра и фикции. Мы упрекаем его в склонности к чему-то, что является галлюцинацией. Без сомнения, необходимо произвести различение между галлюциногенными наркотиками и остальными. Но это различение стирается внутри риторики того фантазма, который поддерживает запрет: наркотики ведут к потере смысла истинной реальности. Именно во имя этой последней запрет, как кажется, в конечном счете провозглашается. Мы упрекаем наркомана не в самом наслаждении, но в удовольствии, что было поражено опытом, в коем нет истины. Удовольствие и игра (все еще как у Платона) не осуждаются сами по себе, но лишь тогда, когда они неаутентичны и лишены истины. Именно эту систему, таким образом, стоило бы поближе рассмотреть и связать ее с политическим вопросом о фикции и литературе. Если по меньшей мере он не подчиняет свою поэтику философии и политике в том виде, в каком ее видит философ, то человек, одержимый симулякром, должен преследоваться полисом по версии Платона. Если, находясь в «современности», мы всегда предполагаем некоторое сходство между опытом фикции и миром наркомании (и это это происходит в то время, когда поэты перестали быть завсегдатаями «искусственного рая»), то писатель [в качестве явления] принимается в зависимости от того, насколько он позволяет себя реинституционализировать. Он интегрирует сверхчувственное производство в привычный порядок вещей. Он производит, и его производство создает ценности. Эта легитимация [литературного вымысла] исходит из определенной оценки продуктивности, которая интерпретируется по меньшей мере в качестве источника истины, даже если эта истина проходит через фикцию. Наркоман, думаем мы, как таковой ничего не производит, ничего истинного или же реального. В некоторых случаях и некоторых секторах общества, подпольно и негласно, его существование может быть узаконено лишь в силу того, что он, по крайней мере косвенно, участвует в производстве и потреблении благ.

У некоторых писателей, в число которых входят авторы журнала “Grand jeu”, актуальный Берроуз, а также Арто тех времен, когда он был связан с сюрреалистами (например, в его «Письме законодателям»), наркотики представлены в качестве ставки наиболее радикальной политической борьбы. У Бэрроуза, наркотики — это «оружие» на службе у войны до полного уничтожения по аналогии с «мировой торговлей» последних лет. О чем сложно сказать, что это неактуально.

Жак Деррида — Так или иначе, для Арто речь в равной мере шла о том, чтобы устранить систему норм и запретов, которые конституировали европейскую культуру и, прежде всего, европейскую религию. В мексиканских наркотиках он искал силу, которая могла бы освободить субъекта, вывести его из подчинения того, что произвело его отчуждение уже с самого рождения, и для начала избавить его от самого концепта субъекта. С самого рождения Бог лишает субъекта его тела и его имени. И одна из целей этого опыта [опыта наркотиков] — покончить с божьим судом. Но, прибегая к такому экспромту, мы сильно упрощаем, и я предпочитаю сделать отсылку к текстам самого Арто — к тем из них, что не просто были написаны «под наркотиками», но тем из них, что радикальным образом ставят под вопрос сами системы интерпретации наркотиков. И кроме этого, следовало бы различать дискурсы, практики и опыты письменности (литературные или же нет) которые предполагают и оправдывают нечто, что мы называем наркотиками. Довольно часто их отделяет друг от друга целая пропасть. Не существует одного единственного мира наркотиков. Текст Арто это не текст Мишо или же Беньямина (в частности, я подумал о его тексте «Гашиш в Марселе»), который совсем не похож на текст Бодлера, а последний в свою очередь не похож на текст Кольриджа или де Квинси. Что было бы поразительно, так это свести эти различия в своего рода гомогенную серию. Можем ли мы запрещать и осуждать, не сваливая все это в одну кучу?

— Если говорить о литературе, то можно датировать возникновение понятия «наркомания» (в современном смысле) произведением де Квинси «Мемуары употребляющего опиум». В равной мере, алкоголизм возникает во французской литературе вместе с Золя.

Жак Деррида — Это след заслуживает того, чтобы проследовать по нему. С той оговоркой, что мы будем все сверять наиболее тщательным образом. Возможно, что мы могли бы рискнуть и выдвинуть гипотезу. Рассмотрим европейскую литературу в относительно прямом смысле этого слова, разграничивая ее от поэзии и беллетристики, т.е. рассматривая ее как некий феномен, возникший в XVII или XVIII веке). В таком случае не будет ли ее возникновение совпадать с появлением некоего вида европейской наркомании? Добавим к этому кофе и табак: мы могли бы посвящать диссертации и целые литературные кафедры (общей или же сравнительной литературы) кофе и табаку в литературе. Подумайте о Бальзаке или о Валери. Нет смысла настаивать на том, что эта два крайне разных случая. Если рассматривать период от Гомера до Данте, то не будет ли проблемно найти нечто аналогичное до возникновения литературной современности? Мы еще вернемся к Гомеру. Но для начала поговорим о фигуре одержимого в рамках асимметричного опыта отношений с другим (речь о бытии-во-власти другого, о бытии-терзаемым другим, о квази-одержимости), который приводит в действие определенный тип письма, а может и всякую письменность в принципе, даже самую искусную (одержимость богами, демонами, музами, вдохновением и т.д.). Не являются ли эти формы изначального отчуждения, в наиболее позитивном, плодотворном и неустранимом смысле этого слова, а точнее, не являются ли эти фигуры одержимых втянутыми в некую историю, в которой наркотики, в момент «бегства богов», смогли бы занять место, ставшее вакантным, и сыграть роль этого изнеможденного фантома? В таком случае можно было бы говорить о методической провокации, о технике вызова фантома: духа (ghost. Geist), вдохновения, одержимости. Или же, более точно, речь могла бы идти о методике контр-фантома, что делает происходящее еще более изощренным. Что такое фантом? Это фантом, которого мы разыгрываем против другого фантома, но в равной мере это фантом фантома, фантом-аилиби, другой фантом. Не выбираем ли мы лишь между фантомами и симулякрами фантомов?

Но не будем притворяться, будто мы знаем, что такое фантом или же фантазм, а также, будто достаточно лишь продемонстрировать выводы из такого знания. До того момента, пока мы не признали всю полноту этой загадки («Что такое фантом?», «Что такое фантазм?» или же «Что такое бегство богов?») по ту сторону противопоставления присутствия/отсутствия, реального/воображаемого и даже по ту сторону чисто онтологического вопроса, ответы, будь они философские, политические или же идеологические на то, что мы называем «проблемой наркотиков», будут оставаться временной уловкой без возможности их радикального самообоснования. Мы вновь встречаем проблему критериев компетентности, а также невозможности установления теоремы, от которой мы отталкивались. Ответственность, которую некто (и прежде всего речь идет о принимающем решение, будь то законодатель, воспитатель, обычный гражданин и т.д.) должен принять на себя в подобной экстренной ситуации, представляется тем более важной, сложной и неизбежной. В зависимости от ситуации (анализируемой на макро-уровне или же микро-уровне) «запрещающий» дискурс может обосновать себя так же хорошо, либо так же плохо, как либеральный дискурс. Репрессивная практика (во всех ее суровых или софистических вариациях) может обосновать себя одинаково хорошо, либо в равной мере плохо, что относится и практике вседозволенности (со всеми ее хитростями). Поскольку невозможно в полной мере объяснить одну или же другую, мы не можем требовать категоричного выбора между ними. В экстренной ситуации это может дать место лишь ответу смешанного типа, переговорам, а также нестабильным компромиссам. В конкретной ситуации с возможностью развития, это должно разрешиться одновременно через достаточно широкий (но при этом насколько возможно узко очерченный) социополитический анализ и сосредоточении внимания на особенностях каждого индивидуального опыта. В текущий момент я не пытаюсь дать максимально общий ответ, как и не пытаюсь защищать релятивизм или оппортунизм. Я веду опись тех мест, в которых должны приниматься решения применительно к ситуации, в которой изначальные предпосылки проблемы не проанализированы или помыслены.

Эта опись мест, т.е. смесей из дискурсов, неспособных радикально обосновать себя, — именно это, если подворачивается возможность, мы созерцаем как в дискурсах, так и в практиках, которые занимают доминирующее положение в современном обществе. Единственной установкой (единственная политика, будь она юридической, медицинской или педагогической и т.д.), которая кажется мне абсолютно достойной осуждения, могла бы быть та установка, которая, прямо или косвенно отбрасывает возможность бесконечного по своей сути вопрошания, но вопрошания действенного и, таким образом, трансформирующего происходящее.

Когда я говорю о действенном и трансформирующем вопрошании, конечно, я понимаю под этим аналитическую работу (от психоанализа до социо-экономико-политического изучения условий возникновения наркомании: безработица, геополитика рынков, «реальное» состояние того, что мы называем демократией, полиция, ситуация с уголовным правом, медицинскими учреждениями и т.д.), но в равно мере я говорю о рефлексии, направленной на аксиомы, лежащие в основе этой проблематики и всех дискурсов, которые придают ей форму. Мы только что говорили о фантоме и онтологии, а также симулякре, истине и повторении. В равной мере все это восходит к огромному числу концептуальных оппозиций, коими являются природа/культура или же природа/конвенции, природа/техника, эмансипация/отчуждение, публичное/частное и т.д.

Дабы проследить за тем, что мы говорим о вдохновляющем состоянии экстаза в рамках того опыта, который мы называем письмом, не стоило ли бы предпринять своего рода демарш по истории одержимости, а точнее истории того, что мы называем «вдохновением»: в буквальном смысле, т.е. «физически» (я говорю например про «вдыхание»), или же фигурально выражаясь? Что «вдыхается»? Что «вдохновляет»? Кто «вдыхает» [что-либо в кого-либо] в прямом или переносном смысле этого слова, если говорить об опыте наркотиков? Где проходит грань между поэзией и прозой, между поэзией и романом, а также между множеством типов романов и множеством структур вымысла и т.д.?

Не без здравого смысла некоторые могли бы заметить, что в момент, когда трансцендентные небеса опустели — и оттуда исчезли не только Боги, но и всякий Другой — своего рода риторика заняла это вакантное место, и это место было занято наркоманским фетишизмом. Не в качестве религии как опиума народа, но в качестве наркотиков как религии атеистических поэтов, а также некоторых других, в той или иной мере атеистов и в той или иной мере поэтов…

У нас нет ни времени, ни возможности, но если мы разовьем эту тему, то возможно мы смогли бы наткнуться на вопросы, которые мы только что затронули, — вопросы о природе и производстве. Эти два понятия в равной мере принадлежат к серии оппозиций и отсылают к их «истории». Оставим это, это не тема для экспромта. Представляется, что наркоман-писатель пытается найти своего рода блаженное вдохновение, пытается обрести восприимчивость к тому, что вытеснение или же репрессия могли запретить: «Благодаря техническим или искусственным насильственным мерам, которые всегда связаны с инъекцией, вдыханием или проглатыванием, — действиям, связанным со вбиранием в себя, внутрь себя, постороннее тело, даже если это продукт питания, — я провоцирую у себя состояние производительной чувствительности: таким образом, я дам свободу речи, услышанной и сказанной в состоянии своего рода творческой спонтанности и трансцендентального воображения, и насилие положит конец насилию. В данном случае именно постороннее тело простимулировало бы обретение [этой речи]. Производство имело бы место без вложенного в него труда и т.д.". Этот трансцендентально-воображаемый дискурс (воображаемый для того, кто мог бы его озвучивать или же для тех, кто мог бы его выявить) — вот, что осуждается работающим обществом и субъектом, несущим ответственность в качестве субъекта. Та или иная поэма должна быть продуктом реальной работы, даже если в этом отсутствуют следы тяжелой работы. Мы всегда пытаемся дисквалифицировать не-труд. Подлинное [authentique] произведение, на что, как кажется, указывает его имя, должно быть результатом труда (с почестями и вознаграждением) вплоть до того самого предела, где работа изглаживается, исчезают ее следы или же она уступает дорогу чему-то, что дается [и без нее]. И даже если произведение представляется в качестве труда без труда, что подчинен диктату другого, все еще нужно, чтобы эта инаковость была неискуственной, не симулируемой и не стимулируемой искусственными проекциями. Именно во имя этой аутентичности наркомания осуждается и представляется жалкой. Эта аутентичность может быть одновременно или последовательно приписана естественным или же символическим ценностям, истинным ценностям, имеющим связь с истинной реальностью, ценностям свободной и ответственной субъективности, продуктивным ценностям и т.д. И эта аутентичность тем проще соотносится с этими, столь разными, ценностями, чем в большей мере она конституируется через обращение к ценностям, которые отсылают [к дискурсу] об обретении себя, об овладении [подлинным], о владении [подлинным]. Она является вбиранием подлинного в качестве противопоставляемого гетерогенности неподлинного, а также всем модусам чуждости или отчуждения, которые мы узнаем в обращении к наркотикам. Эти ценности могут в равной мере поддерживать как дискурс правой политики, так и левую политику, а также как Восток, так и Запад…

Эта зеркальность не удивит вас. Она неисчерпаема. Впрочем, некий вид наркомании в равной мере может отражать все тот же фантазм о реаппроприации. Она может делать это наивно или же каким-то «просвещенным» образом, примером которого могут выступить грезы об эмансипации, о возвращении своего "Я" или же своего тела. Возможно даже, что в конечном счете речь пойдет о субъекте, захваченном отчуждающими силами, репрессией, отчуждением и законом, который дает о себе знать в религии, метафизике, политике, семье и т.д.

Какой бы парадоксальной и закрученной не была эта «логика» присваивания [тела, Я и т.д], — в особенности тогда, когда к ней примешивается симулякр — мы никогда не можем полностью уклониться от нее. Без сомнения, она присутствует даже в некоторых текстах Арто. Она вступает во взаимодействие с мыслью или же опытом подлинного, который уносит ее за собственные пределы, выходит из себя и отчуждается каким-то иным способом. В данном случае границы не пролегают меж двумя лагерями или метафизиками, подобие которых нам отлично заметно. Не проходят они и между «вытеснением» и «возвращением вытесненного», «репрессией» и отсутствием таковой, но размещаются между бесконечным числом опытов, даже если эти границы могут или же должны в некоторой степени соответствовать более или менее рафинированным типологиям.

Я не нашел ничего лучше, чем слово «опыт», которое стоит понимать как путешествие, которое преодолевает предел. Опыт на стыке двух опытов: с одной стороны речь идет о пересечении, одиссее, будь она ностальгической или же нет — вероятно, вы знаете текст Адорно и Хорхаймера о Лотофагах и гомеровском nostos’е [1] — о скитании, из которого нельзя вернуться; в этимологии слова «опыт» столько возможностей, что мы порой приобщаем отношение к другому и к миру в целом к опыту «наркотиков», говоря о «трипе». С другой стороны, речь идет об организованном экспериментировании, экспериментале в качестве организованного путешествия. Что означает упомянутое «на стыке»? Возможно, что «на стыке» означает, что опыт наркотиков, который я имею в виду, — мышление об этом опыте или же сам опыт в качестве мышления — все еще не позволяет определить себя через такие общепринятые оппозиции как например: природа/техника, природное/искусственное, труд/не-труд, естественный опыт/искусственное экспериментирование и т.д. Таким образом, я даже не говорю исключительно об опыте наркотиков и же не-наркотиков, но об опытах, которые качественно очень дифференцированны порой даже для одного индивида, — опытах, к которым нельзя было бы обратиться без умножения квалификации и точек зрения. Все имена и концепты, какими мы можем воспользоваться, чтобы определить эти критерии, квалификации и точки зрения, захвачены дискурсивными ритмами, которые носят принуждающий характер. Все они являются ответом на крайне стабилизированную программу, которую сложно аннулировать. Речь идет о метафизическом бремени и о некой истории, к которой всегда стоило бы предъявлять вопросы. Это касается вопроса о Я, сознании, разуме, свободе, проблемы ответственного субъекта, отчуждения, собственного и чужого теле, сексуального различия, бессознательного, вытеснения, репрессии, различных «частей» тела, инъекции, интроекции, инкорпорации (оральной или нет), отношения к смерти (скорбь и интериоризация), идеализации, сублимации, реального и закона… что ж, мне стоит остановиться.

Все наркоманы говорят о потерянном теле или же о теле, которое должно быть возвращено, о неком «идеальном» или «совершенном» теле.

Жак Деррида — В этом вопросе оппозиция между господствующими или же каноническими дискурсами не является радикальной. Эта оппозиция кажется вторичной относительно той аксиоматики, которая является общей для большинства тех, кто выступает против наркомании, но и в равной мере тех, кто отстаивает ее, или по крайней мере тех, кто выступает за отмену запрета в пользу более либеральных, мягких (например, за продажу «легких» наркотиков) или разумных форм компромиссов, урегулирования и переговоров (те, кто публично выступают за легализацию наркомании как таковой, крайне немногочисленны в наших обществах). Если мы идентифицируемся с запрещающей инстанцией, то речь идет о том, чтобы защитить общество от всего ассоциирующегося с наркоманией: безответственность, тунеядство, иррациональность, непроизводительность, преступность (на сексуальной почве или же нет), болезни и другие социальные издержки, которые наркомания влечет за собой, но в наиболее общем смысле речь идет о самом разрушении социальной связи. Но эта защита социальной связи и, таким образом некой символичности или даже рациональности в целом, почти всегда представляется как защита «естественной» нормальности тела: как социального тела, так и конкретного индивида.

Именно во имя этой органической и изначальной естественности тела мы высказываемся и боремся против наркомании, против ее неестественной агрессии, искусственной и патогенной. Сейчас мы попытаемся реконструировать, что же вы только что назвали «идеальным» или же «совершенным» телом. Но с другой стороны стоит отметить, как вы только что сами это припомнили, что «продукты», воспринимаемые как опасные и неестественные, часто одновременно рассматриваются как способные освободить упомянутое «идеальное» или «совершенное» тело от социального угнетения, репрессии, вытеснения или же реактивного насилия, которое сводит на нет изначальные силу и желание, или даже «первичные процессы». И это все та же самая натуралистическая метафизика, которая, дабы восстановить такое «предшествующее» тело, проходит через разные коды (смутно «ницшеанский», «фрейдовский», «артольдианский», «маркузовский» и т.д).

Через схематизацию этой ложной оппозиции и утрирование ее характерных черт, я говорил о «канонических» и «господствующих» дискурсах. Анализируя общие посылки этих дискурсов, как я предлагаю это сделать, необходимо также задаться вопросом о том, как и почему они стали каноническими и доминантными. Откуда берется их сила и влияние? Каким контрактом один связан с другим? Что они оба исключают и т.д.? Что за противоречия и сложности задействованы внутри канонического дискурса? Как мне кажется, вот те вопросы, или скорее «философско-политические» жесты, которые кажутся наиболее необходимыми. Их необходимость не может не дать о себе знать сквозь все те «кризисы» и, как мы говорим, «симптомы» «кризиса», которые наши общества пересекают в текущий момент.

Никакой из этих двух соперничающих «канонов» не отдает отчета в том, что мы могли бы назвать «технологическим состоянием»: не существует естественного и изначального тела, а техника не накладывается извне или постфактум в качестве некоторого постороннего тела. Все же это постороннее и опасное дополнение [к телу] всегда уже задействовано и находится на месте в предполагаемой идеальной интериорности «души и тела». Оно находится в сердце сердца.

Дабы быть кратким, я бы мог сказать, (и это будет совсем не ново), что кое-что, что сегодня принимает частные, а также макроскопические формы, — это парадокс, отсылающий к «кризису», который можно было бы поверхностно назвать кризисом естественности. Этот предполагаемый кризис может манифестироваться через ряд биотехнологических проблем и через все те возможности, называемые искусственными, которые позволяют контролировать [traiter] жизнь от момента рождения вплоть до самой смерти, как если бы естественность так никогда и не существовала, а граница между природой и ее противоположностью не могла быть объективирована. Кстати говоря, некоторые рискованные способы применения того, что мы называем «наркотики», в некоторых таких же частных условиях могли быть продиктованы желанием помыслить одновременно с обеих сторон эту предполагаемую границу и, таким образом, помыслить эту границу как таковую, помыслить ее образование и ее инсценировку, симулякр в процессе его возникновения (ведь эта граница не существует, никогда не имела место и не имеет никакого сущностного смысла). Этот опыт (которому порой отдаются люди искусства и мыслители, но которой ни в кой мере не зарезервирован за теми, кто записывает себя в эти ряды, или же за теми, кого мы признаем таковыми) может быть пережит с тем или же без того, что мы называем «наркотики», или по крайней мере без того, что классифицируется законом в качестве «дурманящих веществ». Всегда будут неклассифицированные и неклассифицируемые средства для замены наркотиков. На самом деле, каждый имеет свои заместители наркотиков, и я не говорю с необходимостью о тех вещах, которые можно откровенно вводить внутрь, вдыхать или же глотать. Интроекция или внедрение другого [l’autre], как вы знаете, может быть связаны с множеством других источников, уловок и обходных путей… Этот процесс может быть связан с изобретением множества других отверстий сверх того, чем, как нам кажется, мы наделены от природы, как, скажем, ртом. Впрочем, оральность может быть обнаружена не только в качестве способности принимать нечто, она может, как говорится, нечто и испускать, и стоило бы спросить себя, заключается ли наркомания по сути своей исключительно в том, чтобы принимать, вбирать в себя скорее, чем выражать вовне, как это происходит в случае с говорением или же пением в определенной манере, когда мы выпиваем или же выплевываем нечто, что мы не стали пить. Без сомнения, и это по меньшей касается оральности, в качестве слушания и говорения, существует такая область опыта, где принятие и отдача, вдох и выход, впечатление и выражение, пассивность и активность с большим трудом могут быть противопоставлены или даже разграничены.; Впрочем, оральное потребление, если предположить, что мы можем установить для него пределы, в равной мере не прекратится не только в случае принятия того или иного средства, классифицированного как дурманящее, но и в случае с таким незарегистрированным [в качестве наркотика] пищевым объектом навязчивости, как шоколад, миндальное пирожное, алкоголь, кофе или табак.

Поскольку я только что упомянул кофе и табак, то я попрошу вас припомнить очень «французского» и очень «картезианского» писателя, который, помимо этого был философом бодрствования, свободы, силы воли, самосознания и управления с собой как в плане мышления, так и в плане письма. Я имел в виду Валери, который каждый день, на рассвете, провоцировал состояния ясного транса и письма в светском храме, что был посвящен культу сигарет и кофе. Другой писатель — также «французский» и «картезианский» — который также был философом бодрствования, свободы, силы воли, самосознания и т.д, — это Сартр. В определенный момент последний в больших количествах употреблял фармацевтические лекарственные вещества, которые не были классифицированы в качестве наркотиков, но он злоупотреблял ими, чтобы писать… Итак, оставим это в стороне, но вы видите, что это совпадение противоположностей всегда приводит к вопросу о сознании, разуме и работе, истине, хорошей памяти, припоминании процессов, предположительно считающихся первичными или естественными. В конечном счете, или в очень отдаленной перспективе (но это не будет длиться до бесконечности) мысль и политика, которые связаны с вещью, именуемой «наркотики», могли бы коснуться смещения двух этих одновременно соперничающих 'идеологий" в единую метафизику.

Не спрашивайте меня о том, какую позицию по этому вопросe я занимаю (за или против одной из этих концепций). Сегодня, здесь и сейчас, в моей приватно-публичной жизни, а также в определенной ситуации, коей является «наше» общество, я скорее ощущаю себя расположенным к этосу, который, скажем так, мог бы интерпретироваться через господствующий свод правил, в качестве чего-то репрессивного и запрещающего, по крайней мере в отношении зарегистрированных наркотиков (Как я только что говорил, мы в равной мере можем расширить понятие и опыт наркотиков далеко за пределы его медико-легального определения и приспособить к этому, в рамках пространства, которое было бы одновременно публичным и идиосинкразичным, все виды практик, наслаждений и страданий, аналогию которых с наркоманией никогда со всей строгостью никто не сможет доказать. Возможности бесчисленны и квази-идиотматичны. Каждая фантазматическая организация, индивидуальная или коллективная, является изобретением некоего наркотика, или же некой риторики об этом наркотике, будь он возбуждающим или нет, с сопутствующим производством, потреблением, полу-подпольностью и полу-приватным рынком…). Но дабы попытаться обосновать этос, который склоняет меня к очевидно «репрессивной» установке (в отношении «зарегистрированных наркотиков»), я не должен прибегать ни к одному из дискурсов и ни одной из тех аксиоматик, анализ которых я только что набросал. По всей строгости это было бы необходимо, но это столь сложно! Это не то обоснование, которому я мог бы уделить должное внимание в ходе импровизированного диалога, или же написав несколько страниц. Как вы можете догадаться, необходимость такого обоснования — или же его сложность — наибольшим образом волнует меня и руководит мною в рамках всего того, что я могу сказать или сделать «на публике» или же «в частной жизни», даже когда, очевидно, речь и не идет о наркотиках как таковых. Если вы добавите к этому, что я не верю ни в непогрешимую последовательность различения публичное/частное (которое находится под угрозой самой структуры языка, а до нее — под угрозой итерабильности всякой метки), ни в естественную сущность возбуждающих средств (экономия удовольствия столь изворотлива), то вы поймете, почему я решил воздержаться от ответа…

Когда речь заходит о постоянном присутствии вспомогательных технологических средств (supplémentarité technologique), то это представляется неприемлемым для обеих сторон, т.е. для каждого из двух упомянутых нами канонов. Нечто «новое» в этой ситуации (новое мышление, новые практики, новая политика) должно предполагать достаточно мощную формализацию, которая позволит включить одновременно оба этих канона, сместив аксиоматику, которая остается для них общей. С одной стороны мы говорим, что «канун не завтра» [французская поговорка, которая означает, что изменения вряд ли произойдут в ближайшее время]. Подобная формализация никогда не будет в полной мере доступной. Это правда, но когда мы говорим о «полной доступности», полноте и абсолютном доступе, то не находимся ли мы внутри языка, который задается этими двумя «канонами»? Внутри желания, которое является общим для наркомана и борца с наркотиками? С другой стороны, и это не менее очевидно, эта формализация и это смещение уже практически в ходу, в тяжеловесном, турбулентном и очевидно хаотичном ходу; этот ход совпадает с самим опытом актуального «кризиса». Если сегодня столькие социо-этико-политические проблемы пересекаются и сгущаются внутри проблемы наркотиков, то это происходит не только из–за современных технологий, которых мы только что касались. Неразрывная связь всех этих неотложных проблем, невозможность обособить «проблему наркотиков» [от других проблем] все лучше и лучше проявляет себя и одновременно необходимость рассматривать как таковую «общую логику» дискурсов о наркотиках, а одновременно с ней и феномен искусственного оплодотворения, банков спермы, торговлю в срезе искусственного оплодотворения, а также пересадку органов, эвтаназию, изменение пола, спортивный допинг и, в особенности, в особенности, — СПИД, о котором было бы в конечном счете необходимо поговорить. Не с текущего ли момента мы имеем привилегированный и неизбежный доступ ко всем этим вопросам?

Иронично, что из–за допинга, спортсмены, которые ставились нам в пример во времена нашей юности, оказались на передовой в срезе проблемы наркомании. Велосипедист скажет вам, что он принимает допинг, так как хочет прийти первым на вершину перевала, но не напоминает ли это наркоманов, которые говорят, что хотят прийти, если не первыми, то по крайней мере на вершину того перевала, коим могла бы стать жизнь?

Жак Деррида — Да, в действительности, по мере углубления, вопрос о наркотиках кажется чем-то неразрывно связанным с теми обширными проблемами, которые можно обозначить метками «концепт», «разум», «истина», «память», «работа» и т.д. но и с некоторыми горячими точками, в которых все вещи, как кажется, симптоматичным образом собираются вместе. Например, можно задаться вопросом о том, во что общество превратило литературу? А что насчет рождения и смерти? СПИДа? И да, вы правы, что там со спортом? Все, что сегодня касается политики спорта (который сегодня выступает как дискурс, рынок, спектакль и т.д.), обнаруживает королевскую дорожку для анализа социальной связи. И внутри этой проблематики мы никогда не сможем избежать вопроса о допинге: где это начинается? Каким образом классифицировать и обнаруживать продукты такого типа? Во имя чего мы осуждаем допинг или иной химический протез? Что насчет практики женщин-атлетов, которые провоцируют у себя беременность, эндокринные эффекты которой являются «допинговыми», а затем делают аборт? Так или иначе, в основе осуждения лежит предположение о том, что спортивный герой должен обращаться со своим телом естественным образом. Он заставляет его работать как таковое в рамках производства, которое не является исключительно индивидуальным. Через распространение спорта в обществе, будь он профессиональным или же нет, эта работа, названная безынтересной, вводит в игру все то, что способствует воспитанию. И прежде всего воспитанию воли как преодоления себя собой: в этом смысле спорт не просто ускользает от наркотиков, но представляется анти-наркотиком, антиподом наркотиков, фармаконом фармакона [pharmakon du pharmakon], тем самым, что держится в безопасности от наркотиков и является чем-то очень далеким от любого возможного заражения ими. Но таким образом вот, и не было ничего более предсказуемого, зона, находящаяся в наибольшей близости ко злу, оказалась наиболее «аналогичной» и сильнее всего подверженной тому, что она исключает. Не только потому, что спорт в своей практике и своем спектакле может стать чем-то дурманящим и деполитизирующим (как место определенного опьянения, если угодно), и он в равной мере может подвергаться манипуляциям политической власти. Но в силу того, что соревнование постоянно стремится расширить, именно за счет допинга, границы (называемые «естественными») возможностей тела (но также и души, потому что нет спорта без души! Я держу пари, что кто-нибудь признает в спорте суть человека. Человека, этого рационального животного, которое является политическим животным, за которым также зарезервированы язык, смех, опыт смерти и другие «свойства человека» — в том числе и наркотики — давайте не забывать, что это и спортивное животное). В попытках расширить «естественные» возможности совершенно естественно (я имею в виду, что это неизбежно), что мы думаем прибегнуть к искусственно натуральным средствам, дабы выйти за пределы человека: к герою, к сверхчеловеку, к другим типам человека, который в большей мере являлся бы человеком и был бы человечнее человека… Спортивный допинг осуждается, поскольку он жульничает с природой, но в той же мере с определенной идеей правосудия (равенство всех конкурентов перед их испытанием). Чистота, которую необходимо сохранить, это не только чистота естественного тела, это в равной мере чистота сильной воли, сознания, разума, которые и управляют телом в спортивной работе, в этой бесплатной работе или же в этой политически здоровой игре, коей является спортивное состязание со времен Платона до наших дней.

Но те, кто защищает некоторые виды допинга в предписанных условиях, ссылаются на тот факт, что в любом случае он не развращает автономную волю: т.е. это не является наркоманией. И можно сказать даже больше: анаболики не производят никакого наслаждения как такового, никакого индивидуального наслаждения, которое было бы в то же время десоциализирующим. Впрочем, я думаю, что наркотики в целом подвергаются осуждению даже не в силу того удовольствия, которое они приносят, а скорее в силу того, что это возбуждающее средство с негативным эффектом: оно приносит страдание и разрушение структуры Я, оно делокализует [его]. Оно принадлежит этой дьявольской паре удовольствия и страдания, которые изобличаются любой обвинительной речью против наркотиков. Иерархия удовольствий ходит в паре с этой метафизикой работы и деятельности (практической или теоретической, а иногда созерцательной), которая [метафизика то есть] перемешана с историей западного разума. В этом вопросе Хорхаймер и Адорно справедливо напоминают, что культура наркотиков всегда ассоциировалась с другим Запада — с различными восточными этиками и религиями.

Мы не можем сказать, что наркоманское наслаждение запрещено как таковое. Запрещается наслаждение, которое является одновременно одиноким, десоциализирующим и, тем не менее, заразительным для socius’а. Мы делаем вид, будто верим, что если бы оно было бы исключительно частным, что если бы речь шла исключительно о священном праве собственности некоего наркомана на его тело и душу, то тогда бы наслаждение, даже самое угрожающее, было бы законным. Но эта гипотеза априори исключается: потребитель — это покупатель, т.е он участвует в трафике, имеет связь с рынком и тем самым причастен к публичному дискурсу. Вы могли бы сказать о наркоманском акте, что он структурурирован как язык. Таким образом он не может быть исключительно приватным. Он угрожал бы возможности принять участие в социальной связи. Мы всегда обнаруживаем — в этот раз в тот самый момент, когда она была преодолена скорее темным и догматичным способом — проблематичную шаткость границы между частным и публичным. Свет Разума (Aufklärung), связанный с публичными целями, а точнее публичным характером всех актов разума, является самим по себе объявлением войны против наркотиков.

И по видимости, граница между публичным и частным пролегает в ином месте в срезе того, что мы называем сексуальной перверсией. В действительности, на этом уровне вещи в равной мере очень хитро устроены, но, так как только что вы спросили меня о некоторой связи этой проблемы с Современностью [modernité], ограничимся данными, которые я считаю абсолютно необычными и присущими именно нашему времени. Речь о возникновении СПИД'а. Речь не идет исключительно о событии, которое коснулось всего человечества без исключения, но и опыта социальной связи. Модусы, время и пространство этого заражения смертью отныне лишают нас всего того, что отношение к другому, и прежде всего желание, могли бы изобрести дабы защитить чистоту и, таким образом, неотчуждаемое тождество чего-то, что является субъектом. Конечно, не только в отношении его «тела», но также в отношении всей его символической организации, в отношении Я и Бессознательного, а также субъекта в его сепарацией и в его абсолютном секрете. Вирус, который не относится ни к жизни, ни к смерти), всегда уже мог заразить любой интерсубъективный маршрут. Если принять в качестве данных время и пространство, а также структуру сроков и передачи, то никакое человеческое существо не защищено от СПИДа. Теперь эта возможность помещена в сердце социальной связи как интерсубъективности. Этот вирус вводит в сердце того, что хотело бы удержать себя в виде дуальной интерсубъективности, смертоносный и неразрушимый след третьего лица. Не того третьего, который представляется условием символического и закона, но третьего в качестве такого типа структурирования, что уничтожает социальную связь. В качестве социального разлада и даже как такого типа разлада, который подразумевает упразднение [возможностей] прервать социальную связь или пребывать в [состоянии] «бессвязности», которые могли конституировать отношение к другому в его предполагаемой нормальности. Сам третий более не третий, и история этой нормальности теперь явнее отражает свои симулякры, как если бы СПИД представлял немую сцену своего внутреннего устройства. Вы мне скажете, что дела всегда обстояли таким образом, и я верю в это. Но СПИД обеспечивает массовую, фактическую и ежедневную считываемость того, что канонические дискурсы, о которых мы говорили ранее, должны были отрицать и были в действительности призваны отрицать, так как были конституированы самим этим отрицанием. Если я только что говорил о событии и его неустранимости, то это потому, что даже если нам уже известно, что в будущем человечеству удастся контролировать СПИД (для этого понадобится минимум одно поколение), травма так или иначе необратимо поразила опыт желания и того, что мы спокойно называли интерсубъективностью, отношением к альтер-эго и т.д.

Итак, я завершаю свое лирическое отступление, вы могли прервать меня, если это не было нашей темой. Но дело в том, что если не существует теоремы для наркотиков, то это происходит, поскольку здесь нет четко различимой и размежеванной темы. По крайней мере попробуем запомнить следующее: современная проблема наркотиков была расценена, в своем генезисе и трактовке, как неразрывно связанная с преступностью в целом (а не только с отдельным видом преступности, коим является наркомания). И отныне она в равной мере неразрывно связана — и подчинена — проблеме СПИДа. Если мы отдаем отчет в том факте, что феномен СПИДа может иметь место, как некоторые в это верили или надеялись, не только на задворках общества (преступники, гомосексуалисты, наркоманы), то тогда мы имеем дело с чем-то, что было бы желательно рассматривать в качестве деструктурирующей и деполитизирцющей поли-перверсии. Завязка или же историческая развязка (историальная!), которая без сомнения нетривиальна. В подобных ситуациях, реакция (призванная совершить реорганизацию и вновь привнести политическое) будет в значительной степени непредсказуема и, возможно, приведет к ужаснейшему политическому насилию.

На примере Латинской Америки видно, что наркоторговцы организованы на манер Государства в Государстве. Мы слышим, как мэры больших американских городов, дабы противостоять преступности, говорят о «легализации». Мы опять возвращаемся к тому, что рассматриваем все это в терминах войны. Общеизвестно, что крупные наркоторговцы связаны с крайними правыми партиями. Это представляется любопытным парадоксом на фоне с наркоманией, которая представлена в качестве чего-то маргинального. Свободная торговля кокаином? Сталкиваемся ли мы с феноменом Государства-дилера?

Жак Деррида — Я начну с очень краткой ремарки. Мы мало об этом говорим, но оппозиция между режимами и типами обществ в рамках этого вопроса становится более парадоксальной, чем когда-либо. В обществах, называемых социалистическими и основанных на философии труда и идеалах присвоения этого труда рабочим, д (о)лжно скрывать некоторые формы безработицы или же непроизводительности, но в равной мере скрывать феномен наркотиков. Книга, написанная в Чехословакии, недавно открыла факт распространенности наркомании в странах восточной Европы, вопреки суровости законов и уголовного преследования (когда в Праге, в ответ на мое возвращение на запрещенный семинар, мне подсунули наркотики и сделали вид, что нашли их в моей сумке, я узнал, уже пребывая в тюрьме после обвинения, что оттуда не выходят меньше, чем после двух лет строгого заточения даже при минимальном контакте с миром наркотиков). СПИД не знает никаких границ, как это делают эти режимы, когда им необходимо, подражая Западу, показаться более либеральными со стороны, чтобы лучше защититься от другого, например легализовав свободную продажу шприцев. И что же произойдет, когда их полиции нужно будет объединить свои усилия с международной полицией, дабы контролировать эту двойную сеть? И если теперь мы представим сочетание вируса СПИДа с компьютерным вирусом [2], то можете ли вы представить, что уже завтра произойдет с компьютерами Интерпола и геополитическим бессознательным? Не будем упоминать фигуру солдата: сегодня мы более не можем различить военного и гражданского, как и частное с публичным.

Небольшое противоречие, которое отныне является вторичным: конечно, производство и трафик наркотиков изначально организованы режимами или некими правыми силами, некой формой капитализма. Но в Западной Европе потребление и культ наркотиков часто связываются с диссидентской, и даже левой, идеологией, в то время как брутальность репрессивной политики в целом имеет черты правой идеологии, или даже крайне правой. В принципе, мы можем, отдать себе отчет во всех этих феноменах. Они кажутся сбивающими с толку лишь на первый взгляд. В своих данностях и в своих пределах, код этих парадоксов обречен на колебание [séisme]. В действительности он ему уже подчинен. Но посредством записи, перевода и перезаписи подобного колебания, мы можем лишь попытаться ослабить угрозу. Придать ей важность. Это всегда возможно, это всегда работает: в некоторой мере. Каким бы внезапным ни было это событие, оно дает о себе знать еще до того, как мы можем говорить о каких-либо истории и памяти. Вирус не имеет возраста.

[1] Одна из первых авантюр, которую действительно можно отнести к жанру nostos, восходит ко временам еще более далеким, чем эпоха варваров с ее демоническими карикатурами и магическими божествами. Например, речь идет об одном из эпизодов «Лотофагов». Отведавший пищи лотофагов претерпевает то же самое, что и тот, кто услышал пение Сирен или же ощутил касание жезла Цирцеи. Но все те, кто стал жертвами этого, не умирали: «Поедающие лотос не причинили никакого вреда нашим товарищам». Единственная опасность, которая может исходить от них, связана с забытием и изничтожением воли. Это проклятие обрекает их вечно оставаться в примитивном состоянии, которое не обязывает работать или сражаться «в плодородной местности»: «Отведавшие лотус, который еще слаще меда, не помышляют ни о том, чтобы рассказать нам об этом, ни о том, чтобы вернуться обратно; срывая цветки лотоса и забывая свой родной край, они пытаются остаться среди Поедающих лотос». Изничтожение воли, непроизводительность, не-работа, а также забытие в качестве забытья своего города. Адорно и Хорхаймер прочно и справедливо связывают все эти темы между собой и ставят в оппозицию с историей истины и западной рациональности. В равной мере, они предлагают свое современное политическое прочтение этого: «Та идиллия, что заставляет нас думать о счастье, которое доставляют нам наркотики, использующиеся в застывших социальных системах представителями притесняемых прослоек, дабы быть способными перенести невыносимое, является недопустимой для сторонников самостабилизирующегося разума. Это счастье в действительности лишь иллюзия, апатичное и растительное состояние, жалкое словно животная жизнь и, в лучшем случае, отсутствие сознания несчастья. Но счастье таит в себе истину; оно по сути является результатом. Счастье разворачивается из преодоления ничтожества. Именно поэтому тот несчастный, который не может принять, что остался у Лотофагов, находится в своем праве. Он противопоставляет им нечто, что выступает их собственным основанием, — реализацию утопии посредством исторической работы […]» (Диалектика Разума). Подобное прочтение кажется мне убедительным, по крайней мере внутри общей перспективы книги, затрагивающей и иные вопросы, которые я не могу рассмотреть здесь.

[2] Я предлагаю называть телериторикой или метателериторикой тот общий, и даже более, нежели общий, вид, внутри которого эти вещи будут рассматриваться. Например: использование слова «вирус», если мы говорим о компьютерах, отсылает ли оно к простой метафоре? Тот же самый вопрос может быть задан применительно к слову «паразит». Пролегомен к подобной проблематике должен был бы затрагивать саму риторику [как феномен] в качестве паразитической или вирусной структуры: изначально или же в целом. Все, что поражает подлинное или же буквальное, прямо или косвенно, представляется формой паразита или же вируса (не живой и не мертвый; не человеческое, но и не что-то, что может быть усвоено «сутью человека»; не субъективируемое в самом общем смысле)? Но всегда ли риторика подчиняется паразитарной логике? Но скорее нужно задать такой вопрос: нарушает ли паразит, логичным и нормальным образом, логику? Если риторика вирусна или же паразитарна (не будучи СПИД«ом языка, она по меньшей мере открывает возможность такого недуга), каким образом вопрошать о риторическом смещении таких слов как «вирус», «паразит» и т.д.? Тем более, что информационный вирус, как и другой, в равной мере атакует, в том числе и по телефону, нечто вроде «генетического кода» компьютера (Фабьен Груйе, «Ваш компьютер болеет сифилисом», le Nouvel Observateur, 18-24, ноябрь 1988). Автор напоминает, что информационный вирус является «заразным» и «передвигается со скоростью электрона по телефонной линии… Достаточно быть подписанным на теле-информационную сеть, дабы заразиться от компьютера из Америки, Азии… или из Леваллуа-Перре). В текущий момент мы создаем «цифровые вакцины». И внутри этих рассуждений pharmakon может быть продемонстрирован как семейная сцена или же отцовский вопрос. Речь идет о том случае, когда студент университета Корнелла, являющийся сыном человека, который занимает высокий пост в отделе электронной безопасности, разработал вирус «виновный» в «заражении» (будем ли мы повсюду ставить кавычки, эти презервативы "speech act»a», дабы защитить наш язык от заражения?). Вышеупомянутое компьютерное заражение, пересаженное на сам СПИД, привитый наркотикам, является чем-то большим, нежели всемирная и современная формы чумы; мы знаем, что сегодня он мобилизует все американские службы безопасности, включая и ФБР. А также французские DST и DGSE… я говорю это, дабы возобновить нашу изначальную беседу про размежевание компетентности. Кто регулирует уместность этих вопросов? Во имя чего? В соответствии с какими критериями? Эти вопросы должны бы были затронуть все, что вплоть до этого момента говорилось нами о наркомании. Я позволю себе сослаться на множество работ, в которых я пытался рассмотреть вопрос алогики паразита.


Перевод сделан для группы "La Pensée Française"

Перевод — Архипов Никита

Добавить в закладки

Автор

File