radio.syg.ma


radio.syg.ma is a community platform for mixes, podcasts, live recordings and releases by independent musicians, sound artists and collectives
Create post
Надя Фоминых. Рассказы

Домой!

Надя Фоминых
Photo by Ilya Pavlenkov

Photo by Ilya Pavlenkov

Сегодня я была мальчиком в зимней куртке — автобус раскрыл передо мной двери, вот я и вышел. Наступил в смешанный с грязью мокрый снег, оставляя след, наклоняюсь и трогаю его озябшим красным пальцем. Пухлая куртка мешает движению, я зажимаю большие, с чужой руки, перчатки подбородком, тянусь через лужу к следу, поскальзываюсь и падаю, успев выставить перед собой руки. Грязь брызжет в лицо, в открытый рот, но перчатки… они шлёпнулись в лужу. Телемах воображал, что они папины, поэтому расстраивается. Вытаскивает, стряхивает с них воду и запихивает под куртку, за пазуху. Всё равно мокрые, теперь не надеть. Руки убираю в карманы, зубчики молний больно царапают озябшую кожу. Рельефный отпечаток подошвы горит в груди Телемаха.

В левом кармане он нащупывает верёвочку, крепко-крепко сжимаю её в кулаке и поднимаю взгляд на многоэтажный дом. В неоткушенной взрывом части горят окна. Выплёвывая изо рта попавшую в него грязь, Телемах, стучит ботинками о бетонный порог, как взрослый, и как взрослый смело входит в тёмный подъезд. Дверь закрывается, отрезая его от светлого зимнего дня, опрокидывая в маленькую коммунальную тьму парадной. Он жмурит глаза, трогает вторую — деревянную, без прибитых сверху листов железа, дверь, с шероховатыми шрамами ожогов и гнусными островками плевков. Внутри его чéрепа — птицы, смотрят пусто и холодно, как мёртвые чучела. Особенно одна, та, которая ждёт, чтобы перерезать пуповину. Дверь заскрипела, Телемах открыл глаза и увидел припорошённую снегом лестницу. В подъезде никого, зато сверху меж перил, в квадрате лестничных пролётов, кружится снежная крупа. Взбежал на несколько ступенек, свесился с перил в снежный квадрат и глянул вверх в далёкую дыру на белое, как пепел, небо, из которого падает снег.

— Папа? — зовёт Телемах, глядя в большую белую мглу. — Папа, ты там? Мама сказала: «умер». «Умер, навсегда» и «да не вернётся он, не жди».

На лицо спускается ещё несколько крупинок, и снег прекращается. Бегу вверх по лестнице, останавливаюсь, свешиваюсь с перил, чтобы посмотреть вверх на небо, но белых крупинок больше нет. Бежит по ступенькам мимо провала рухнувшей стены, мимо дверей, потому что наверху раздаются глухие удары кулака в дверь, там топчут снег два солдатских сапога, шаркают и сбивают с верхнего этажа пылинки, падающие вниз на Телемаха.

— Папа. Папа. — в носу хлюпают и чешутся слёзы. — Папа! Убей их всех! Они дураки! Не соображают совсем.

На последнем этаже папа сгребёт его в охапку, растянет обветренное мужественное лицо в щетинистой улыбке, поцелует в горящие огнём щёки. Ох, теперь-то мы заживём! Теперь-то всё станет, как надо! Как никогда не было! Бух! Бух! Бух! Телемах не знает — стучит сердце или кто-то бьёт большим кулаком в дверь. Другие этажи пусты, значит, последний. Там! Кулак бьёт! Ботинок — бьёт!

Запыхавшись, расплакавшись, вытирая рукавом слёзы и текущие из носа солёные сопли, Телемах вбежал на последнюю площадку. Нечто большое и пернатое, пепельно-серое, заполонило пространство между дверями. Вцепился в перила и попятился. Чудовище повернуло к нему косматую голову, моргнуло поперечными веками, щёлкнуло клювом. Мене, мене! — и протянуло лапу, чтобы достать до него.

— А это ты, открывай давай, полчаса тут уже маюсь, — говорит и вдавливает бычок в стену. От окурка разлетается пепел, плывёт, кружится в воздухе, как крупинки вчерашнего снега. — Чо уставился? Открывай давай. Ключи-то есть?

Стоит, как ни к чём не бывало, злится на меня, который застыл как вкопанный, боясь отпустить перила. Когти чудовища сомкнулись на куртке и приподняли над лестницей. Мене, мене, — говорю и щёлкаю клювом, как ножницами. Телемах парит, легковесный, как снег, ни жив, ни мёртв, поднимается в белую пустоту через дыру в крыше или падает вниз в чёрную пропасть лестничных пролётов, в первоначальную тьму первого подъездного тамбура. Текел. Сплевываю под ноги и трясу дурочкá, чтоб пришёл в себя. Зачем оставила идиотика? Кому от этого легче? Ему? Ей? Мне? Мне? Кому? Весь в грязи вывалялся, свинья, даром, что ли, куртку покупали? Пенсия по инвалидности четыре тыщи всего, как на это жить? Как жить?

Он ловит Телемаха и прочно ставит на бетонную лестницу. Он добрый, когда не злой. Надёжный, как краеугольный камень Иерусалимского храма.

— Как в школе дела, охламон. Как там в школе? Сидишь, ничего не понимаешь, наверное. Тригонометрия. Гипотенуза. Это такая жизнь. Жизнь. Приходишь в ЖЭК — и там не понимаешь. Смотришь телевизор — и там ничего не понятно. И там, и тут, и ни хуя, ни малейшего самого мизерного смыслеца! — суёт в лицо жёлтый ноготь мизинца и злюсь на душевную тупость пацана. Тупые, блядь, тупые! Ну почему, почему все–такие тупые! — Ни на грамм ума, ни на грамм сердечности! — произносит ласково и бью об стену, успев подумать, что куртка мягкая, она в смягчит. А самому больно, больно, что волком вой. Уж точно больнее, чем ему — ему-то что, куртка мягкая, смягчит, и ума бог не дал — кислородное голодание, пуповина обмоталась, такая трагедия — родился идиотиком. Зачем оставила, зачем пожалела? Дура жалостливая. Удушила бы в нежных материнских объятиях, освободила от огорчений, а то лупает сейчас глазами, сопли жуёт, ни черта понимает, ни черта не смыслит, папу зовёт, дурачок. А вот он я! Вот он я! Папка твой!

— Привыкай ко мне, — говорит и шарит по моим карманам, вытряхивает из–за пазухи грязные перчатки, гадливо выбрасывает в чёрную дыру лестничного пролёта. Бегу к перилам, смотрю вниз и не вижу, не вижу, там темно, хоть глаз выколи. — Заходи, Толян, заходи, сволочь. Иди мать буди, скажи, батя пришёл, — отрывает от перил, вводит в дом за шиворот — да не со зла, просто от усталости. Щурит красные утомлённые глазки, щерит жёлтые зубы. — Домой пришёл папка твой, пожрать принёс сырой землицы. Улыбайся мне, улыбайся, чёрт! Поживём ещё, покуда не сдохнем.

— Параллельные прямые не пересекаются, — говорит учительница в школе днём, около полудня. — Параллельные жизни текут друг под другом, друг над другом, друг на друге, друг за другом, но они не друзья. Запишите и подчеркните: «они не друзья». Твой папа не вернётся из царства мёртвых, мальчик. Подчеркни: «никогда».

Царапаю мелом на черной доске: «НИКОГДА», царапаю: «НЕ ВЕРНЁТСЯ», кусочек мела надламывается, падает и отскакивает, как солнечный зайчик, царапаю остатком: «ДОМОЙ!». Этот тупенький мальчик с трудностями развития чертит две жирные параллельные прямые и пересекает их третьей — жестоким отрезком, означающим «нет!», «ни за что!», «никогда». Он кидает белый уголёк в учительницу, тот скачет по полу развесёлыми брызгами, вызывая смех детворы, а молодая учительница садится за стол и начинает плакать в сложенные руки. Параллельные линии не пересекаются, как ни черти, как ни крути, а, впереди одинокая старость. Телемах собирает кусочки мела, вырывает страницы из тетрадки, комкает и бросает, и бросает, создавая вокруг учительницы сугроб — она знает только «никогда», разве в её сердце нет места для чуда? Учительница смотрит на доску и указывает Телемаху на дверь: «Не пересекаются никогда!». Рыдает сквозь весёлый гомон учеников. Плечи вздрагивают, ученики поют «Отче наш», чтобы её порадовать — они добрые, если им не скучно. Им теперь весело и хорошо, классная комната наполняется мёртвой водой и переливающимся светом. Отличница с бантами в косах выходит к доске, ставит стул, забирается на него с ногами и читает с выражением:

Мы все ходили под богом!
У бога! под самым б-боком!
Он жил не в небесной дали!
Его иногда видали!
Живого! На Мав-з-золее!
Он был умнее и з-злее!
Того-иного-другого по имени иегова!

Отличница слазит со стула, ставит его на парту и забирается на вершину. Кричит, ревёт, терзает звук:

Мы все! ходили! под богом!
У бога! под самым б-боком!
Однажды я шел Ар-рбатом! Б-бог ехал в пяти машинах!
от-страха-почти-горбата в своих пальтишках… мышиных…
р-рядом др-рожала… охр-рана!
было поздно! и рано!
Серело! Бр-рез-зжило утро!
Он глянул жестоко! мудро!
Своим всевидящим — оком!
Всепроницающим — взглядом!*

Отличница беснуется, ревёт во всепоглощающей тишине класса, топает ногами, а учительница смахивает слёзы радости. Ей больше не страшно, она не боится брошенных в неё аксиом и смятых бумажек, она примет их с благодарностью — как следует поступать истинному человеку. Человеку с б-большой б-буквы «Б»!

— Ребята, а давайте вспомним гимн нашей замечательной страны? Ты, мальчик, сядь на место, твой папа смотрит на тебя с портретов!

Утром, когда Телемах уходил, мама целовала его и на прощание сказала: бессмертны блаженные, блаженных бог бережет. Блаженные не знают, что умрут — тем утешаются и других утешают — в боли, беде и неволе. Беги, беги, дурачок, прячься, найдёт тебя — накажет. Но Телемах задержался посмотреть, как играют девочки. Ведь он сам как бы девочка, он сам как бы одна из них, только не знает, которая из троих. Играет в верёвочку, передавая из рук в руки, переплетая вокруг пальцев — игра для двоих, а третья молчит, смотрит. Оборачивается на Телемаха через плечо, сверкает глазами и щёлкает ножницами перед самым носом — сейчас как отрежу! И станешь, как мы, ни то, ни сё! А я и есть ни то, ни сё, говорю, я, может, не родился ещё и папу ищу.

Девочки курят сигареты и обсуждают «праздники», гонят Телемаха, но он не идёт, потому что тоже любит праздники. Девочки знают секрет жизни, и он притворяется, что тоже. «Праздники» — это воскресение и жизнь, которые не пришли в мир. «Праздники» — это нерождение Телемаха из внутриутробной ржи, его синее тельце, обмотанное веткой древа познания добра и зла. «Праздники» — это зачатие в отсутствие отца. Если бы ты родился кем-то другим, Толенька, если бы ты мог стать кем-то другим, хорошим, правильным, добрым, умным и опрятным мальчиком или девочкой, папа бы тебя любил, если бы я не был скверным, глупым и некрасивым мальчиком или девочкой, если бы я был таким, каким он хочет быть, чтобы я была, чтобы были другие, чтобы был весь мир — такой, как рай, как мир до грехопадения и внутриутробной ржи, которая всё всё всё погубила всё извратила подточила изнутри сделала Его не тем кто есть сделала ЖЭК и новости в телевизоре злых водителей автобусов глупых политиков и добрую бомбу.

Он не придёт, но накажет, шепчет девочка мне на ухо, если делать плохие, грязные и очень скверные вещи. Сгибает два сложенных пальца перед моим лицом и даёт Телемаху понюхать, улыбается красивыми белыми зубами. Её пальцы пахнут сигаретами и губной помадой.

— Я надену короткую юбку, подведу глаза и накрашу губы. И пойду по темным улочкам в светлый майский праздник поминания мёртвых. Вплету в косы полосатую ленточку и угощусь тульским пряничком, протянутым доброй и косматой мужской рукой.

Девочки смеются, переплетают пальцы веревочкой, стыдливо прикрывают ресницами больные задушенные взгляды. Растягивают верёвочку в прыгалку и раскачивают, и скачут — и с разбега, и на месте, и двумя ногами вместе! Широко задирают колени, чтобы Телемах мог увидеть влекущий чернозём холёной первоматерии.

— Теперь ты возьми, — протягивает девочка узор из четырёх крестов. — Расскажи ему, если найдёшь, что мы не виноваты. Пусть не думает.

Вчера Толя сделался болен. Его душил кашель, горело горло и накалились глаза. Приходил умный доктор и говорил, что это от глупости. Он, дескать, не в первый раз видит такое в своей практике, когда тупенькие дети (и взрослые) заболевают от преувеличений. Сартр терпел и нам велел, и незачем придаваться унынию, когда солнышко светит, лужи льдом блестят и снег на горках. Бери санки и айда с горы! Пропишу пилюль всей семье — от алкоголизма и печали. Умный человек, говорит доктор, не болеет, умный человек не страдает почём зря, не лежит в постели, а пользу миру приносит, улыбкой и смехом наполняет, делает важные и серьезные открытия в области предпринимательства и добычи денег. Надо каждый день тренироваться улыбаться себе в зеркале и не заниматься ерундой, как ваш больной и глупый мальчик. Вы думаете, я не знаю, не понимаю ничего в скорби и трагизме человеческой жизни? Э, нет! Я ведь тоже раньше пессимистом был и Достоевского читал, но вырос над собой, возвысился над миром и вижу не только зло, но и доброту человеческую! Не насилие, но справедливость! Не грязь, а простор лугов. Вижу размах большой и светлой души нашей! Бывает, выйдешь в поле, кликнешь клич, вдохнёшь полную грудь воздуха и наполнит тебя простое человеческое счастье. А первый снег? А первый поцелуй? А нежные руки матери? Доктор улыбается, глаза добрые-добрые, тянет косматые руки к пухленькому мальчику, который не хочет быть радостным и счастливым. Открой глаза, дитя, разуй глаза, Толенька, — мир прекрасен. Та-да-да-дай-да! Прекрасен! Та-да-да-дай-дай-да!

Толя открывает глаза, Телемах открывает глаза, я открываю глаза и вижу танцующего бога, открывшего, что смерти нет и печалиться больше не о чем. Главное, быть довольным собой. Ты есть — смерти нет! Смерть есть — тебя нет! Человек есть комбинация атомов. Так, так говорил Заратустра. Доктор заливается смехом и парит над больничными койками, а глупый Толя видит стенку своего черепа — оттого ли что еще не родился или из своей душевной тупости и лени распахнуть глаза и увидеть счастье.

— Папа умер, дурачок, умер и не воскрес, чудес не бывает. Без чудес куда лучше, без чудес бывают факты и логика, нейроны, синапсы и охранное торможение префронтальной коры. Давай-ка поплачь, как нормальные дети. Поплачь и выброси прочь из головы. Ну-ка, ну-ка, не глотай, вырви, выверни! Хорошенько выпростай да выполощи. Станешь, огурчик, легче воздуха, полетишь над землёй воздушным шариком.

Суёт пальцы в горло, чтобы извлечь застрявшую беду. Пританцовывает среди больничных коек просторной детской палаты — счастливый добрый доктор Неболит. Плывёт, ширится и поёт ребячий смех. Худой мальчик с большими коленками, сидит, подобрав под себя ступню, и режется в дурака. Нужны опознавательные знаки, говорит, иначе как найти того, кто нужен? У всех по две руки, две ноги, голова, два уха, а вот если бы у кого был ещё шестой палец! Или бельмо на глазу — то-то было бы здорово. То-то великолепно было бы. Зажили бы с ним душа в душу. Ей-богу, найду — прорасту. Он умрёт — я умру. Сцепимся с ним пальцами и станем одним. Р-раз! — Шестипалый бьёт дурака двумя козырями.

Прыгает на кровать, напяливает подушку углом на голову. Стоит Наполеоном, стучит кривеньким шестым мизинцем по худосочной груди.

— На безотцовщине мне шестилапый, слепой хромой горбатый — брат, а отца не было никогда. Сами упали, зародились и вызрели, горчичное зёрнышко да плёвое семечко. А если бы он был, то я б его убил! Р-раз заразу! За отца и отчество ответишь! Чо, думаешь, самый умный? Р-раз!

Бьёт, пинается, мечется Шестипалый по палате, тоскует по потерянному другу брату и товарищу, по шестому пальцу у всех людей. Двигает тяжелые больничные койки, чтобы ребята обнялись и снова стали целым. Чтобы не твоё, моё, его и их, а только наше, наше и общее, одна правда, одна истина, одно чувство, один шестой палец на всех — таких как я, одних и тех же! Ну же, ну же! Ты послушай, ты меня выслушай, я от сердца, я из глубин души, из вавилонского колодца, из чёрного бездонного котлована вещаю: нам бы только выстроить! А там — заберёмся, скинем и заживём, как раньше не жили! Дурачок кривит лицо, лупает поперечными веками, вытягивает шею и поворачивает голову подбородком верх. Мене-мене, говорит, обманули дурака на четыре кулака, а в глазах — стена, о которую разбиваются слова и любая выстраданная, потаённая и кричащая через рот, глаза и руки правда. Текел, говорит, а в глазах — усмехаются, гогочут, щебечут, тычут пальцем неполовозрелые женщины, которыми хотелось бы насладится, но боится брат, что его кривенький мизинчик вызовет у них смех. Девочки растягивают ногами верёвку, третья прыгает, наступает над и под: И р-раз! И два! И три! Всем известно, Эдичка, что у вас внутри. На четырёх, на двух, на трёх — от судьбы не уползёшь. Чудовище топорщит перья, щелкает клювом и маленький мизинчик падает. Извивается вкусным червяком, ползёт по холодной напольной плитке, а Пятипалый Эдичка плачет и зовёт маму. Тоненько так: мама, мамочка, приди. В тишине слышно, как бьется сердце.

— Домой! — грозно кричу, указывая на дверь, затворяю окна, опускаю тяжелые шторы. — А ну домой, кому сказала! Маленьким тут не место! Нечего тебе тут делать, Толька! Видишь взрослые раздеваются, спать будем, иди в детскую. Спокойной ночи.

Задирает юбку и валится на кровать. Плывёт, ширится и поёт ребячий смех. Смотрю, как Эдип выковыривает вилкой глаза, делая из двух один, но зрячий, и бегу со всех ног из сиротского дома в дом панельный типовой, возведённый в период массовой урбанизации и надкушенный взрывом 13 сентября 1999 года. В тот день мне исполнилось четырнадцать лет — мне, а не Телемаху Одиссеевичу, что проживает в разрушенной части здания. Дома в те дни взрывались просто так, люди умирали и ждали конца света, а когда он наступил, стали жить, как жили, наживать добро, помнить зло, долго терпеть и любить без памяти.

А Телемаха тащит и телепает отталкивающая тягота указующего пальца. Не хочу! не хочу! не хочу домой! — кричит Телемах и топает ногами, чтобы очистить их от снега и войти в раскрытые двери автобуса маршрута «МЕНЕ—ТЕКЕЛ—ФАРЕС». Автобус трясётся и подпрыгивает на ухабах, дрыгая усталых пассажиров, растянутых между поручнями и вжатых в сидения, с их сумками и вéками тяжелыми, как прожитые года. Из чужепапиного кармана валятся дрянные мужские перчатки, пассажир Никто держится за поручень высоко над головой и не смотрит туда, куда глядят его глаза, не видит и навсегда потерянных перчаток. Он сидит за столом и пишет, сбрасывая исписанные листки под стол за ненадобностью. «Не надо жалеть меня, Пенелопа, хотя я люблю твою теплоту. Сопьюсь, окоченею и выброшусь с четвертого или шестого (обязательно четного: иначе не умрешь) этажа. Это будет несомненно. Надо ждать удачного часа и копить в себе горе. Как хороши слова «вечная память» и навсегда уставшее сердце»**. Улисс копит в себе горе и память о мальчике, умершем от туберкулёза в далёком летнем лагере для заключенных, он едет вызволять его из горы исписанных листов, чужой и властной рукой отрецензированных крупными помарками, преисполненными живого чувства и искреннего упрёка: дурак, пошляк, подлец, мерзавец. Дворник дышит на руки и берёт метлу:

— Скирлы-скирлы, — говорит метла, сметает снег, перья и исписанные листы.

— Хочешь, циклоп, ты узнать моё имя?

— Скирлы-скирлы, — говорит автобус маршрута ДАР—ТОСКА—ЗАБВЕНИЕ.

— Хочешь, циклоп, — знаменитое имя?

— Скирлы-скирлы, — говорит птица в голове Телемаха и щёлкает ножницами.


2017 г.

____________________

*стихи Б. Слуцкого

**слова из письма жене и элементы биографии А. Платонова.

Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Author