radio.syg.ma


radio.syg.ma is a community platform for mixes, podcasts, live recordings and releases by independent musicians, sound artists and collectives
Create post
Books

Всё ведь возможно

Olga Balla 🔥

А поселю-ка я этот текст сюда. — Он назначался в один журнал, но там не взяли, потому что более короткий вариант я поторопилась издать прежде в другом месте. Но — «всё ведь возможно», в том числе, возможно и тексту быть прочитанну. Пусть живёт!

Ольга Балла

Всё ведь возможно

Сергей Соловьёв. Любовь. Черновики: Книга стихов. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2016. — 96 с. — (Книжный проект журнала «Воздух». Вып. 74.)

Сначала думаешь: ну уж нет. Так невозможно. Так просто нельзя — в силу… ну я не знаю чего: иерархии сущностей? Порядка их восприятия, заданного нашей культурой?

«Я любил тебя, раздвигая твои колени
речью. Как затворник
дыханьем колеблет свечное пламя.
А ты меня, невыразимая, — как Палама.»
Затворник и Палама в одном ряду с раздвиганием коленей?

Дело, однако, в том, что для Сергея Соловьёва, в мире, устроенном согласно его видению, — это не только не чересчур, а, при известной степени любовного напряжения, пожалуй, — единственно возможно.

Да, если эта небольшая книжечка вызовет среди читающих и думающих по-русски сопротивление, если не сказать — протест (который, признаюсь, пришлось в себе преодолевать и мне) — не будет ничего удивительного. «Черновики» говорят о любви так, как это, кажется, на русском языке до сих пор не делалось, — и это, конечно, связано с нарушением внутренних порядков читателя. Этот способ видения и чувствования во многом идёт наперекор нашим привычкам и очевидностям, противотоком типовым для русской литературы и культуры смысловым движениям.

Дело даже не в (смущающей) прямоте говорения о телесном. Она, конечно, вызывает известное сопротивление сама по себе, — как заметил в другом месте сам автор, «близость по природе своей сторонится слов» (1) , и вряд ли только русских. Но вообще прямота такого рода сама по себе ничуть не нова, и не Соловьёв здесь первопроходец. Хотя да, эта книжечка — из тех, в которых он, давно разрабатывающий эту область возможностей русского языка, в таком говорении наиболее радикален. В прошлом году мы уже имели возможность прочитать первую из его книг такого рода — совсем маленькую, в ладонь, книжечку поэтических переводов писем Джеймса Джойса к своей жене Норе (2): совсем личных, жгуче-эротических и ни для какой публикации и тем паче для переводов на иные языки, разумеется, не предназначавшейся. О ней, конечно, стоило бы писать в своё время отдельно, но теперь даже хорошо, что у неё появился контекст, в котором она может быть рассмотрена — и увидена вместе с «Черновиками» как часть одной большой работы.

Переводя эти «скандально известные», как выразился один русскоязычный сайт (3), письма, Соловьёв работал не столько даже с Джойсом, сколько с нашей речью, буквально выращивая ей новую область. То, что он делал, в некотором смысле не вполне перевод — что может показаться парадоксальным, поскольку следование оригиналу там едва ли не дословное. Это — то, что сам автор в частном разговоре назвал «переходом с повышением»: перевод этой частной, лишь для двоих предназначавшейся речи на новый уровень — поэтический, притом так, чтобы сохранить, насколько возможно, всю обжигающающую открытость исходного (долитературного!) текста. О, нет, не как впервые, но с привлечением всех средств, выработанных доселе в нашем языке для разговора об этих предметах, сращивая «высокую» и «низкую» лексику, которые при иных обстоятельствах ни за что бы не встретились, — в единство не то чтобы непротиворечивое, но сложно-цельное, динамичное (именно эта линия продолжается и в «Черновиках», уже не требуя для себя основы в виде переводимого текста). Задача, на мой взгляд, близкая к невыполнимой, — тем ещё более, что у русского языка такого опыта почти нет. Опять-таки по моему чувству, Соловьёву тут удалось очень многое (при том, что, да, чтению этих текстов тоже сопутствует изрядное сопротивление).

«Да, мой небесный, пьющий дожди, цветок!
Но ладони вослед, свету ее — к тебе
поднимается зверь вожделенья
к каждой пяди твоей, страждет
всех укромных твоих уголков, рыщет,
принюхиваясь к стыду и тайне.
Да, любовь моя молится
на этот призрак нетленной красы
в кротких глазах твоих и, молясь,
валит тебя на живот
и покрывает, как хряк, упиваясь
этой сладостно едкой волной
аромата, из недр твоих исходящей,
наслаждается срамом твоим
между задранных наспех одежд
и каких-то едва ли не детских рейтуз,
и съезжает с колес
в твоих спутанных прядях волос
на горящей щеке,
и вбирает твой лепет, всем телом
его повторяя.» (4)

(«…в темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало, повторяя», — не может не отозваться русская читательская память.)

Да, «близость по своей природе сторонится слов», — но, кстати, это ведь одно из первейших дел поэзии: разращивать область речи, сокращать область молчания, давать голос тому, что прежде не выговаривалось. Делалось бы только это по-настоящему хорошо, с должным уровнем поэтического напряжения. По моему чувству, у Соловьёва в «Черновиках» это довольно неровно (скажем, без фразы «у тебя небуднично между ног» текст бы только выиграл). Но в любом случае важно, что такая работа вообще делается.

А главное дело здесь — и вот это уже действительно ново — в значении, которое придаётся у Соловьёва телесному — и спутнику его, эмоциональному, — в смыслах, которыми оно насыщается. В «Письмах» такого не было — «Черновики» в этом отношении продолжают, скорее, другую линию — ту, что начата Соловьёвым в вышедшем несколько лет назад романе «Адамов мост». Только он и тут, кажется, — радикален более прежнего.

Если мистикам случалось, за неимением адекватных средств выражения невыразимого, говорить о стремлении души к Богу при помощи эротической лексики и образности, то Соловьёв действует в точности наоборот. Он вращивает в те области культуры, которые принято считать высочайшими, не просто любовь и эротику, но физиологию. Он делает телесную страсть не то что родственной, но совершенно тождественной религиозному огню, монашеству, аскетической практике, равнозначной им. Любовь — в том числе, и не в последнюю очередь, физиологически выраженная — становится у него путём к тайным основам мира, не переставая притом быть в самом буквальном, осязаемом смысле самой собой.

Любящие — посвящённые. Телесно проживаемая страсть оказывается для Соловьёва прямейшим путём к истине. Эту последнюю в данном случае — хоть с большой буквы пиши, но Соловьёву вообще нет нужды в этом слове и любых его буквах. Он знает, как истина сказывается без слов — и гораздо сильнее, чем ими. Любовь для него и есть истина, она, с её непосредственностью, с её запахами, и властнее и красноречивее всего умозрительного:

«Что ж ты, мой хороший, делаешь со мною,
я же не интеллигибельное, мой защем
чуть приоткрыт для тебя и пахнет рециной,
а волосы — лебедою,
зачем ты меня верифицируешь
к непростым, как ты говоришь, простым вещам?»

Подобно поэтам у Цветаевой «в христианнейшем из миров», у Соловьёва влюблённые — одновременно избранный народ и отверженные, чужие в окружающем их безлюбовном мире.

«Гуляем мы, никакой последовательности.
Относительно вольно как для черты оседлости
богоизбранных на Руси…»

Потому что — носители высшей истины, чуждой мирской логике («никакой последовательности»), миром не вмещаемой. Всё мирское, внелюбовное — вплоть до их собственных чувств и мыслей, если они не включены в любовное делание — по отношению к влюблённым, охваченным священным огнём, в сравнении с ними — по определению, более грубо, дико, если не враждебно. От насельников внелюбовного мира, «слобожан», только и ждать, что погромов:

«Ну, а кто ж они, слова, мысли, движенья
души? Слобожане —
по маме, по крови.
Труд, любовь и погромы.»

Разговор об эротическом у него не просто полон отзвуков «высокой» культуры — он принципиально ведётся её языком. Переход от «низкого» к «высокому» без зазоров — даже вообще не переход, потому что «низкое» и «высокое» в этой любовной речи — одно и то же, здесь нет категорий «высоты» и «низости» (в «Письмах», как мы помним, есть ещё резкие перепады). Ещё точнее, в «Черновиках» нет низкого — всё высоко. Всё, имеющее отношение к любви и телесному взаимодействию между мужчиной и женщиной — для Соловьёва, по определению, высоко, сакрально, мистично. И оттого страшно: ставит человека на самый его предел, выводит его за пределы.

В женщине для Соловьёва концентрируется и достигает высочайших степеней чуть ли не всё сущее — или, может быть, действительно всё сущее, но в особенности — то, что касается отношений со священным, с мирообразующими силами. В представлении Соловьёва оно получает в женщине и в восприятии её мужчиной своё наивысшее воплощение.

Можно сказать, что мировую культуру Соловьёв прочитывает через женщину — средоточие его (ладно, лирического героя) отношений с культурой, с миром, со всем вообще. Точнее будет, всё-таки, сказать иначе: на отношения героя с женщинами работают, создают их мировая культура и история. «У меня в сосочках, как под куполом, два Мазаччо / работают», — вправе с уверенностью сказать лирическая героиня, — и Мазаччо, числом два, здесь не только равнозначны (и созвучны) «сосочкам», но подчинены им.

Для вылепки любовных отношений Соловьёву потребен весь мировой культурный опыт, — а, пожалуй, даже и вся естественная история, — втягивающая в себя, растворяющая в себе историю человеческую. (Впрочем — история как таковая не так уж и важна: «Вся история — становленье программы Ворд, / вскоре снесённой — по умолчанию». История — тонкое, легко стираемое напыление на сущностных, архетипических структурах бытия, из которых любовь — самая главная. Главнее не бывает.)

«Были бы мы моллюсками или головоногими.
Всё ведь возможно — для Него, а стало быть —
для тебя, меня. Я бы тебе на дне сочинял эклоги
бисером световым, а ты бы им рот полоскала
и сплёвывала в Марианскую впадину. И шумело
в ушах слегка — в одном шумеры, в другом этруски.»

«К кольчецам спущусь и к усоногим», — моментально реагирует читательская память, — наверняка и авторская тоже. Спускаются к этим существам, отождествляются с ними, как мы помним по Мандельштаму, в ситуации, когда речь идёт о чём-то грозно-глубоком, — угрожающем существованию единичной, капсулированной личности, — спасаясь от этого, личность уходит в дочеловеческое.

Спасаясь от любви, уходит… в любовь же. Больше некуда.

Любовь у Соловьёва — сила настолько мощная, что неминуемо не только радостна, но — в прямое продолжение этой радости — темна и страшна. Даже не двойственна: это разные стороны одного естества. Да, если всмотреться, — не такие уж и разные. «Темна снаружи, внутри светла.» Или наоборот. Она способна уничтожить, — да, собственно, это и делает: «Ты, неизъяснимая, ты меня / сравняла, как небо с землёй», — говорит безымянный герой («Может, и хорошо, что имени / нет») то ли любимой, то ли самой любви. Вряд ли они, собственно, различимы. Любовь расплавляет границы.

Кстати, внимательный читатель заметит, что в последнем разделе книги, в «Экранах», прежнего говорящего уже нет. Он постепенно истаивает, утрачивая даже принадлежность к определённому полу, вдруг заговаривая о себе в небывалом прежде среднем роде:

«Что речь? — блоха на коврике у жизни.
Я танцевало с ней и думало: вот бог.»

Любовь здесь проживается не просто всем телом, но — тела мало! — всем миром как гигантским чувствилищем, и не только в его настоящем, но и в прошлом. Всё, существовавшее с сотворения мира, фокусируется в ней (собственно, в ней только и фокусируется! Ничто больше с такой силой не собирает всего сущего!), как солнечный свет — линзой, вплоть до прожигания всего, чего коснётся, не слишком дифференцируя при этом своих областей, своих пространств и времён. Все пространства, времена, области обнаруживают в пределах этой задачи своё глубокое родство, несущественность своих различий, взаимозаменяемость своих элементов.

«А ещё есть женщины, как Василий Блаженный —
с лобным местом и мишуткой в сердце.
Василиса блаженная ринпоче.»

Христианство ли, буддизм ли — какая разница. Да хоть советская соцреалистическая скульптура. Было бы только должное напряжение, оно не подведёт.

«А есть женщины, у которых в момент оргазма —
не скажу где —
маленькая скульптура Мухиной
вспыхивает в темноте.»

Это даже не эклектика, — хотя да, смешение порядков, но это потому, что у Соловьёва любой элемент летит в топку священного огня, всякий хорошо сгорает, а тот, что скорее всех сгорает — лучше всего. Что нужды в этих перегородках? — был бы только сердцевинный огонь, в котором в любом случае всё сгорает.

Собственно, любовь, по Соловьёву, и есть — в самом буквальном смысле — сотворение мира. Пока она не началась — земля безвидна и пуста, и всё возможно, пока она не провозгласила своих законов.

«Легла как тьма. Скользил отвес
луча по непрогляди вод безбожных
и пяточкой писал: «возможно —
всё», переминаясь на мысок,
и свет ко дну струился, как песок <…>»

(Вспомним: «Всё ведь возможно — для Него, а стало быть — / для тебя, меня»… Любящий становится равен Творцу — и чуть ли не Им самим.)

У Соловьёва не эрос онтологичен, тут сильнее — эротична сама онтология. Эрос — высшее и предельное осуществление бытия. Кажется, сам Бог, всуе здесь особенно не поминаемый (разве что очень осторожно: «А есть и тот, кто выбивает коврик /вселенной всей — по выходным»), — одно из её имён и, может быть, даже не самое точное.

В какой степени такая картина мира справедлива — вопрос отдельный (повторяю, сопротивление это вызывает, — но это означает лишь, что у сопротивляющегося читателя — иная онтология). В данном случае важно, что для автора всё выглядит именно так, — и да, по-русски такого ещё не писалось.

Так, а почему же — черновики? Может быть, например, потому, что сам избранный поэтом способ говорения о любви — экстатичный в своей чрезмерности, в постоянном пересечении проведённых (оберегающей) культурой границ — ещё не выработан, он — в состоянии становления, и этот маленький сборничек — площадка для его разработки, черновик, палитра. А может быть, и потому, что любовь никогда нельзя написать раз и навсегда, в законченном и утверждённом виде: она, выведение на поверхность возможностей мира, его тайных сил, сама только так и существует — в постоянном трудном рождении, до тех пор, пока неустанно переписывается, перепроживается снова и снова. Ведь пока она, миротворительница и законодательница, длится — «всё возможно».

_______________________________________________________________________________

(1) http://www.colta.ru/articles/literature/3558

(2) Сергей Соловьёв. Джойс, Нора. Любовные письма. — М,: Арт-Хаус медиа, 2015.

(3) https://www.livelib.ru/book/1001577290

(4) Цит. по: http://www.colta.ru/articles/literature/3558

Подпишитесь на наш канал в Telegram, чтобы читать лучшие материалы платформы и быть в курсе всего, что происходит на сигме.

Author