Государство отложенной жизни
Иногда мне кажется, что время детств нашего поколения можно разделить на две категории: время, проведенное в игровой или трудовой активности, во дворе, в поле или на школьном субботнике — и время на паузе, в бездействии. Последнее советское десятилетие и первые годы призрачной независимости действительно закаляли — не по нашей воле — терпение и выдержку. И мы, воодушевленно или обреченно, частно беспросветно, безрезультатно, ждали, под звук модных протестных песен, где ждать наказывалось с напором и верой. Ждать грозно и вопреки. Ждать жизни, ждать перемен.
Оглядываясь на то время, я понимаю, что ждать нам приходилось буквально везде: на пробирающем до самого первого, интимного, слоя носков ветру — в очереди за непонятно чем, куда нас на всякий случай помещали вечно озабоченные мамы; в пропахших хлоркой, пыточных районных поликлиник; и, уже позже, во взрослом возрасте, в холлах на приём в отдел кадров, налоговую или к очередному директору.
А у нас говорят «к начальнику», как-то уточнил мой знакомый из России, рассказав, что это слово, как и масса других, мимикрирующих сегодня под формулы бюрократического лексикона, на самом деле родом из тюремного жаргона чекистов и их жертв. В стране, где репрессии прямо или косвенно затронули десятки миллионов человек, границы между реальностями и реалиями воли и неволи не могли не размытья, доставшись в наследство следующим поколениям нераспакованными лакунами коллективной памяти. Дела идут, контора пишет, в шутливой форме высмеивали волокиту в постреволюционных куплетах, вскоре начав, с иным градусом юмора, применять такую «конторскую» метафору для констатации активной работы КГБ, «фиксирующей» действия потенциально нежелательных. Цена — неважно, случайной или намеренной — нежелательности при этом, однако, могла оказаться слишком высокой. Однажды человек просто пропадал — а спрашивать или искать его боялись. Ждать в таких случаях тоже было бесполезно, эти одиссеи никогда не возвращались. В государстве с декларируемой диктатурой пролетариата пролетариат прекрасно знал свое место и знал, где, когда и как громко позволялось заявлять претензии.
Интересно, что, когда в кабинет начальника/директора/участкового врача/вождя краснокожих наконец пускали, ожидание на этом необязательно заканчивалось — оно лишь принимало иную форму. Теперь ты могла собственными глазами видеть причину промедления и даже, возможно, догадываться об его истинной природе. Помню, что директриса в школе, где я проработала на четверть ставки три года, все время делала вид, что дописывала нечто — словно Толстой в приступе вдохновения не в состоянии отложить перо. Что там было на самом деле? Список покупок? Срочно нуждающийся в усовершенствовании новогодний рецепт котлет? План посадки помидоров на дачном участке? Заставляя ждать на расстоянии двух метров от ее царского стола у двери, на коврике, как колхозника — на аудиенции с Лениным, эта двойная дистанция ещё больше усиливала пропасть между нами. Директор выкраивала из перегруженного графика минутку своего ценнейшего времени — а у простых смертных, вроде меня, времени временной запас был неограничен. Прикоснуться к ожиданию аудиенции — момент для самооанализа и важных вопросов, для которых в суете трудовых будней могло не найтись места. Что я сделала не так? Какой отчет не сдала? Какое собрание пропустила? Тревожность неспеша раскручивала пружину сомнений и веером раскладывала варианты потенциальных административных взысканий. На это в цветастом предбаннике на краешке стула у кожаной двери, больше напоминающей вход в элитный берлинский БДСМ клуб, чем кабинет директора средней школы имени партизана Миная Филипповича Шмырёва, более известного как «батька Минай», времени хватало всегда.
— Садитесь, Ольга Анатольевна! - наконец вспоминала о моем существовании директриса, обращаясь ко мне полузатеменными очками на голове, не понимая глаз от котлет если не государственной, но, определенно, областной значимости — Я вот вас по какому делу вызвала…
Вызывали — вне зависимости от уровня учебного учреждения трудовой занятости — всегда по одному и тому же вопросу: игнорируя нерушимые истины марксизма-ленинизма, начальники и начальницы хотели, чтобы подчиненные работали больше, дольше и (еще) бесплатнее, а школы и университеты, возглавляемые директрисами и начальницами, чтобы при этом получали плюшки: грамоты, украшенные красно-зелеными флагами, ордена и, если повезет, нагрудный знак «Отличник образования» премии Специального фонда Президента Республики Беларусь. Некоторые из них, знаю по проверенным данным, потом шли в депутаты, где им самим скоро приходилось тренировать навыки ожидания.
Ирины Евгеньевны, Галины Федотовны, Инессы Ивановны, Ольги Владимировны… — проработав в образовательных структурах больше десяти лет, как их отчества, так и их лица смазываются сейчас в один коллективный портрет системной единицы, винтика, на котором стойко держится государство отложенной жизни — мир, где цикличность учебного года создавала иллюзию закольцованного начала и превращала ожидание в почти единственный «рабочий режим». Следование советским ритуалам убаюкивало пусть и некомфортной, но предсказуемостью. Ведь даже оказываясь в кабинете очередного функционала впервые, ты чувствовала себя «как дома»: композиции стерильных кабинетов, театральный минимализм писчих наборов на столе, лампы, глядя на которые сразу хочется проверить их инвентарный номер, грамоты, благодарности, похвальные листы и дипломы — стройные ряды бумажного хлама, гордиться которыми государство нас учило со школы. Мимикрия признания, имитация заботы, символический капитал, маскирующий пористые пустоты смысла. Но самым главным, в любом кабинете, был, конечно, он — портрет вождя. В таком же примерно возрасте, что и зашитый на подкорке у каждого советского школьника Ильич с его луковато-добродушным прищуром, наш местный «луковатый» смотрел всегда не на визитёра или начальника, а куда-то в сторону, словно он тоже здесь — в этой нелепой аляповой золотой раме — не по своей воле, а так, случайно, выйдя по дороге в родной колхоз не на той остановке и стесняясь спросить дорогу у незнакомцев. А может он тоже пытался не забыть какой-то важный пункт из списка вечерних покупок — например, яйца. Как и его предшественник, беларусский диктатор культивировал репутацию отеческой справедливости: он не наказывал, а лишь ласково порицал, а тысячи ждали конца двухзначных сроков заключения в тюрьмах так — сами по себе — из-за чрезмерного рвения и рдения начальства. Все не усмотришь, а вождям не до винтиков-мелочей.
Все эти темные приёмные и нафталиновые коридоры больше напоминали паузу магнитофонной кассеты, когда никогда не знал, получится ли распутать застрявшую пленку и дослушать песню, или это хриплое, давящее молчание неизвестности — и есть сейчас единственный законно разрешенный звук. И вопрос о том, будет ли музыка, скоро заменялся на “а была ли она вообще?” А знаем ли мы, что она собой представляет — какая она?
Сколько нашего времени проглотили жадные змеи очередей обещаний, какой каменный мускул терпения они воспитали в наших родителях и нас — последнем поколении, проходившем в школе Ленина? Как мастерски режиму удалось размыть нашу волю, приучив жить ожиданием туманной настоящести. Мне кажется, что установка на будущее счастье, с которой мы выдерживали все эти годы ветер неперемен, была даже не про способность мечтать, потому что мечты имеют определенные физические контуры и эмоциональные свойства и живут, подпитываемые движением в сторону их реализации. В очередях такого движения не было — только липкое резиновое настоящее, провисающее вечно кривым карнизом над горшками с пыльными пластиковыми цветами.
Не вполне понимая, что с нами происходит, мы росли и взрослели в идеальных граждан государства отложенной жизни. Получив в наследство от родителей навык правильного стояния в очередях предбанника истории, мы учились копить время — как фантики от жевательных резинок, как грамоты за самоотверженный труд, как зарплату, — веря, что однажды сможем распорядиться им так, как нужно. А потом мы умерли и времени, как и нас самих, не стало. Коллекцию фантиков смахнули в мусорное ведро, грамоты сдали в макулатуру, а будущее так и не наступило. Или наступило? Вдруг кротовые норы бюрократической вселенной и было тем неказистым, но реальным будущим, которое мы своими руками создали, лишь слегка подлатав амбициозный проект красного паноптикума? То будущее, которое мы не переосмыслили, не подвергли сомнениям или критике, не перекроили с учетом перемен, так и не дождавшись команды “теперь можно”! Можно не бояться. Можно не терпеть. Можно начинать. Можно сейчас. Можно вчера.
2026,
Берлин