Я плачу когда кончаю (rus)
Моя ситуация — это конституирующая мою самость необходимость в слиянии и радикальнейший разрыв с другими. Честно говоря, мне кажется, что единственное, на что способно мое тело — это принятие на себя бесконечного насилия, — именно так видится любое, даже самое нежное посягательство на мою кожу. После того как я перестала пить алкоголь, любая телесная близость, будь то дружеское объятие, эротичное поглаживание, поцелуй — все превращается в пытку. Возможно, за многолетний период блядства (в котором пыталась укрыться и защититься), я заработала слишком много травм.
Самое страшное в одиночестве — это осознание повсеместной невзаимности. Невзаимность означает, что твои интуиции по отношению к миру, твоя открытость не верны, ошибочны — и это ранит сильнее всего. Так теряется опора, в которой есть вера в то, что вы с кем-то испытываете что-то схожее (проживаете один опыт на двоих) — именно это укрепляет одиночество.
Пару лет назад со мной случился очень интенсивный и важный сексуальный контакт. Он был важен не похотью или телесной каруселью, в которой все получали удовольствие (карусель не сложилась и все было достаточно неловко), но теми ожиданиями в пользу субъектности, которые строились на протяжении нескольких лет: я была уверена, что впервые в жизни займусь любовью. Получилось так, что близость наутро завершилась холодом, отвержением и ненавистью и, несмотря на то, что я держалась и держусь бодро, мой эротизм навсегда сломался. Увлеченность эросом из аккуратного исследования превратилась в радикальный праксис, но не телом, а в слове. Оказалось, что я не способна заниматься ни любовью, ни сексом, я не способна больше подпускать кого-либо к плоти, но могу очень долго реализовывать секс через речь, чем регулярно занимаюсь последние годы. Квинтэссенция этого телесного слома — волна бесконечной тоски во время каждого оргазма, оборачивающаяся слезами и молитвой.
Одиночество, раннее спонтанно возникающее как незванный, но ни к чему не обязывающий гость, внезапно стало подлинной конституцией: я сама стала одиночеством. Если раньше было возможно лишь случайно споткнуться о собственную изоляцию, посетовать во время ПМС на обратную сторону уединения и замкнутости, то теперь, с обнажающим положение дел каждым (!) оргазмом, становится ясен абсолютный, тотальный разрыв и с другими, и с миром.
Оргазм о чем-то сообщает и, не буду скрывать, я много всего через него исследовала, вплоть до определенных эзотерических и религиозных нюансов и крайностей. Мне многое являлось в оргазме, очень многому в нем и через него я училась. Сейчас же, после того, как любой оргазм превратился в крик тоски и одиночества, испытывать его иначе, кроме как крайне поверхностно и ‘косметически’ не выходит. Я больше не способна уходить вглубь эротической практики (особенно, если есть другой, потому что другой — всегда насильник, когда дело касается тела), т. к. это чревато столкновением с тем, что меня конституирует — одиночеством.
Это одиночество навязывает себя настолько, что кажется оно — единственно возможная правда. Не уверена, но вероятно определенный пласт экзистенциализма построен на этом опыте и на определении его как единственно настоящего. В моей жизни бог умирает (не в ницшеанском смысле) каждый раз, когда я сталкиваюсь с невзаимностью или когда я кончаю — и то и то указывает на рану одиночества, на ту покинутость, которая единственная в своем роде кажется правдой — это и есть я сама. Полагаю, что экзистенциализм (в моем личном пересчете и в том, как я его помню) претендовал на истину в том смысле, что пытался отыскать то самое основание, на которое можно опереться. И страдание, покинутость <богом>, изоляция, необходимость единоличной ответственности, тошнота — все это по необъяснимым причинам являет себя как единственную правду в аутентичном опыте. По тем же необъяснимым причинам именно страдание становится мерилом всего — оно вечно и, к моему собственному стыду, радикально этично, поскольку не обладает измерением всеобъемлющей жадности. Редкий человек укрывался в счастье без надежды длить его вечно; и только страдание (во всем его комплексе и многообразии) благородно — об этом писали многие.
Слиться с другим — значит претендовать на аутичную практику надежды на это слияние. Взаимность — цель этой невозможной практики. К сожалению, я не способна зарегистрировать насколько часто случается попадание во взаимность: греет убежденность в том, что мир общественный раскрывается в таких же пропорциях и качестве, как мир интимный; единственный метод отличия — в его интерпретации. Когда я люблю и когда трепещу, другой тоже любит и трепещет, но опытом своих травм отказывается от любви и трепета — только эта интерпретация — единственный водораздел между нами.
От мира, как мне хочется верить, невозможно что-то утаить, поскольку мы все слеплены из одного теста, теста, которое у каждого по-своему огранено собственным уникальным комплексом.