Donate
Реч#порт

Связь # Дмитрий Райц

Реч#порт публикует рассказ Дмитрия Райца «Связь».

Райц Дмитрий Владимирович родился в 1990 году в Новосибирске. Окончил СибГУТИ. Публиковался в журналах «АХСНЛ», «Vesalius», «Сибирские огни», «Алтай», «Дальний Восток». Работает инженером (1 категории).

Здесь и далее фотографии Дмитрия Райца и Алексея Кривошеина.
Здесь и далее фотографии Дмитрия Райца и Алексея Кривошеина.

Да, на работе платят деньги. Зато у студента есть летние каникулы. На работе нет сессии. Зато студент может прогуливать, ни у кого не отпрашиваясь. И я мог не проезжать семь остановок от дома, не проходить по аллее из остриженных тополиных стволов к каменному поэту… Он погиб в двадцать лет на страшнейшей войне в истории, и всë, что от него осталось — это каменная шинель и автомат ППШ. Память о нëм не его стихи, а улица, на которой колдобины и пробки… Наконец, не срезать через столовую, где пахло остывающим жиром и тушëной морковью.

Наступил четвëртый курс. Листья клëнов и тополей пожелтели, но витал дух чего-то нового, какого-то освежающего обновления. Осень была как весна.

— Меня зовут Пилзнер Владимир Иванович. Тема моего курса — мультисервисные сети связи, — представился он.

За шесть семестров шесть разворотов зачëтки заполнились подписями. Нудно диктовавших определения и тех, кто цветными мелками и парой формул раскрывал чудеса мироздания и телекоммуникаций. Зорких охотников за шпаргалками, списать у которых почиталось за доблесть, и тех, кто во время экзамена равнодушно выходил из аудитории; и даже тех, кто с таинственным великодушием ставил оценку просто так, если попросить. Проводивших поголовные переклички каждую пару и тех, кто сам иногда прогуливал лекции. Ещë заикавшихся перед симпатичными студентками юнцов с мелом на брюках и маститых старцев, оживавших и улыбавшихся, только когда речь заходила про телеграфную связь.

И всякий раз старшекурсники заявляли уверенно:

— Это ещë что! Вы Пилзнера пока не знаете.

— Вот это не цветочек. И не ягодка. Фрукт!

Однако:

— Ничего, Пилзнер как ветрянка.

— Или армия.

— Каждый должен отмучиться и забыть.

Силами старшекурсников и слухов, ходивших по общежитию, к первой лекции весь заинтригованный поток был в курсе, что этот Пилзнер за фрукт. Как всегда, правда неотделимо плотно перемешалась с домыслами. Причëм некоторые факты явно противоречили друг другу. Прежде всего, у него нет правой руки, и никто не знает, как он еë лишился. Он презирает мужчин, а девушек превозносит. Девушкам на экзамене ниже, чем «Хорошо», он не ставит, но парням на «Хорошо» нужно совершить невозможное (стипендиаты занервничали). Его отношение к евреям крайне противоречиво. И он жутко злопамятен. Бывало, он валил целые потоки (чаще всего за чьи-то неосторожные слова о евреях). При этом Пилзнер доктор технических наук, у него зарубежные публикации и патенты, так что на профессорские сумасбродства ректорат закрывает глаза.

Во времена студенчества брат подрабатывал на кафедре и всë обо всех знал. Кто из преподавателей пьëт, кто сволочь, а кто любит рыбалку до беспамятства. Про руку он ответил так:

— Я слышал, из–за неосторожного обращения с оружием.

— О, значит взрослым?

— Ну да.

— В армии?

— Не знаю.

— А ты что получил у него?

— Пять.

— За что?

— Сделал для лабы тест, что ли. Не помню… Уже неважно.

Брат был из тех извилистых студентов, которые не любят экзамены, договариваются с преподавателями и выполняют особые задания за автомат.

— Всë равно я сдаю пока лучше тебя… — но он уже повесил трубку.

Однажды я, отчаявшийся первокурсник, сидел в рабочей каморке у брата и слушал, как правильно вести себя в институте:

— Ищи себе девушку. В институте должны быть отношения. Возможно, институт только для того и нужен.

Зашëл худой человек со вскинутой седой головой, тонкими губами и яростно блестевшими глазами. «Ох, как Пëтр I», — с тоской подумал я. Пустой рукав его рубашки был аккуратно заправлен за пояс.

— Игорь, сетевой принтер вновь не работает, — сказал он и скрылся.

— Тот самый Пилзнер, — шепнул брат…

На первых лекциях всегда было людно, но такого количества заинтригованных студентов не набивалось в аудиторию со времëн первого курса. Все ждали чего-то небывалого: всë-таки надо выходить из ряда вон, чтобы тебя называли «тот самый».

— На всякий случай я повторюсь, чего обычно себе не позволяю. Меня зовут Пилзнер Владимир Иванович. Тема моего предмета — «Мультисервисные сети связи». Я прочитаю для вас курс лекций и приму экзамены. Лабораторные и курсовые отданы на откуп другим преподавателям, так что не печальтесь. До посещения вами лекций мне нет никакого дела. Терпеть вам меня два семестра. Кажется, всë… К делу.

Пилзнер молча закрыл дверь перед студентами, которые хотели войти, но этого было недостаточно, чтобы удивить.

Он включил первый слайд со списком литературы.

— Литература по курсу… А вы не задумывались, что Россия, наша с вами Родина, кроме литературы, музыки — в общем, культуры — не дала миру ничего хорошего?

Кто-то прошептал:

— Вот оно…

Пилзнер говорил спокойно, даже бесстрастно, прохаживаясь перед аудиторией:

— Многим из вас пока всë равно, но это так. Наука? У отечественной науки были отдельные успехи, но чаще она только спорит, кто раньше: Попов или Маркони, Лодыгин или Эдисон. Государи и полководцы? Они несли слишком много зла и смерти, своим и чужим. Суворов стал генералиссимусом после кровожадного подавления восстания в Польше. Есть ли чем гордиться, русские?

От отличников с первых парт иногда исходили «Но…», на которые он не обращал внимания. С галëрки реплики были тише и веселей:

— Г8.

— Ранил.

И ещë:

— Оренбург.

— А Готэм-сити реально существует?

— Ну ты и олень!

Пилзнер продолжал:

— Но нет же, другие страны только и желают нам зла, обижают, будь то фигурное катание или цены на нефть. Мы же одни такие особенные, чистые и дружелюбные. Мы же русские, с нами Бог. Пускай нам наплевать на Толстого и Солженицына. Пускай мы забыли свои песни и забиваем иностранщиной свой роскошный язык… Почему на переменах вы не поëте? К примеру, вот эту, — и он затянул:

Эх, не лëд трещит да не комар пищит,

Это кум до кумы да судака тащит.

Как бывает с запевшим и вдруг застеснявшимся своего пения, он перешëл на речь:

— Эй, кумушка, да ты, голубушка, свари куму судака, чтобы юшка была… Так ли велика польза от науки? Во времена дубины и камня пещерный человек вряд ли был добрее. Но и сейчас, орудуя далеко не дубиной, он так же зол и туп. Есть примета, что накануне войн рождается много мальчиков. Это, пожалуй, даже не примета, а логика. Рождается много мальчиков, и в мире появляется слишком много дури. Мужчина, грубый и алчный, тот же недо-хомо сапиенс, которого наука так и не надоумила, вертит планетой… Пока что женщина у власти, Екатерина II например, должна играть по грубым, пещерным, мужским правилам: переписываться с Вольтером о гуманизме, а Пугачëва с вырванным языком везти до Москвы в клетке. Но я убеждëн: если передать всю власть в женские руки и немного подождать, то миром перестанет верховодить сатанинская гордыня. А начнëт — божественная любовь.

Слухи о нëм интриговали. Я напрягался, пытаясь распознать в его речах что-нибудь человеческое, личное, и не мог.

— На стыке девятнадцатого и двадцатого веков в печати гремели споры между генералом Драгомировым и Львом Толстым. Служака Драгомиров, обыкновенный генерал, высмеивал мысли графа Толстого о природе войны, и серые обыкновенные люди были за ним. Они и сейчас за ним. Люди продолжают восхищаться идеалами долга, чести и доблести русского офицерства, этой нелепой попыткой сочетать православие и образованность с жуткой готовностью рубить, колоть, расстреливать, убивать. Хотя весь измазанный кровью и пеплом двадцатый век, казалось бы, вопит, что прав Толстой. Патриотизм — религия обормотов! А страсть к расширению границ — зло и подлость. Национализм — тот же патриотизм, раздутый до идиотизма, а нацизм — уже до абсурда. Как вы не понимаете? Это же ясно!

Его монолог раздражал меня: «Ох, старческое ворчание пополам с экстремизмом… А Суворов — генералиссимус за Швейцарский поход… Божественная любовь? О, послушал бы, что две женщины говорят за глаза друг о друге… А космонавтика и Менделеев?… И поëт он фальшиво… Откуда в нëм столько ненависти?… Интересно, после таких монологов ему становится легче?…»

Пилзнер спел. Этого было достаточно, чтобы с перерывом аудитория опустела наполовину. Улизнул и я. Сентябрьское солнце облепило коридор. Пилзнер стоял у окна спиной к убегавшим. Руку он держал на искалеченном плече…

Вечером я разговаривал с братом.

— Ну как тебе капитан Крюк? — спросил он.

— Не слишком ты круто?

— Ничего. Всë за дело. Он странный, очень странный… Помню, у него постоянно ломался компьютер.

— А есть у него семья?

— Он женат. Кажется, у него есть внучка. Или внук, не помню… Какая разница…

Разница огромная. Если он так презирает мужчин, то как он ладит с внуком? И как должен обожать внучку…

Когда дедушку срезал инсульт, для него и для бабушки наступила старость. В квартире запахло лекарствами и повисла нехорошая тишина. Дедушка сохранил ясный ум, но начал заикаться, и это выводило его из себя:

— К-к-красный д-дип-п-п-п-плом или т-ты мне н-не род-д-дственник, — объявил он в мой первый день в институте.

Тогда ещë все жили вместе. Дедушка по-прежнему крепко пожал мне руку, и брат повëл меня в университет точно первоклассника, а не первокурсника.

Тяжëлые дни отпечатываются в памяти до мелочей. Мы сели в автобус.

— Расстегни верхнюю пуговицу. Выглядишь как придурок.

Прошли через аллею и мимо каменного поэта. С улицы поднялись в столовую.

— Короткий путь. Запоминай, — говорил брат, попутно здороваясь с кем-то из куривших на лестнице.

Он довëл меня до класса.

— Не класса, а аудитории. Да расстегни ты пуговицу! Ну, держи хвост пистолетом, — и хлопнул меня по плечу.

В аудиторию зашëл декан, поприветствовал всех и вышел, после чего математик сразу загнусил про мнимые числа. Затравленно озираясь, я видел насупленных и чужих мне студентов, которые на самом деле тосковали той же тоской. Кто-то из них мои одногруппники. Вот этот? Или эта? О, если бы эта… Всë равно. Не те, не те.

Преподаватели пугали и без того страшной сессией, хмурили брови, с каждой парой казались всë непонятней и злее, говорили про отсев прогульщиков и дураков. А за окном пылал чудесный день незавершëнного сентябрëм лета, тополиные листья блестели на солнце, весело грохотал трамвай, кативший в сторону дома. В небе метались стрижи и щебетали что-то на своëм, птичьем. Красота острей, когда нервы взвинчены… Я смотрел на мусорные баки во дворе и сглатывал подступавшие от тоски слезы. Вчера в это время я… пожалуй, ничего особенного не делал. Но был свободен.

Запутавшись в нумерации классов, я оказался во внутреннем дворе. Там мыли служебную машину, и пенная лужа растекалась поперëк асфальтовой дорожки. Я увидел брата.

— Ну у меня всë. Я пошëл, — сказал он, перекинув сумку на ремне через плечо. Его ждала девушка.

Мне хотелось умереть или провалиться сквозь землю. Я оставался совсем один.

— Где класс 403?

— Аудитория, — поправил он, махнув на нужный корпус, и пошëл.

Начался последний урок. То есть пара, где всë казалось наиболее непонятным и наиболее злым. На парте давно выпустившейся, наверное, рукой было написано: «Пилзнер — не думал, что у такого хорошего слова будет такой гадкий смысл».

Зачем я здесь? Нет, это не тот институт, о котором кто-то думает при поступлении: «Чëрт возьми, как же я люблю связь, с самого, чëрт побери, детства!» Ошибся? Откуда в семнадцать лет знать, чем хочешь заниматься всю жизнь. Зря послушал родителей? Видимо. Всегда завидовал тем, кто сопротивляется, бунтует, отстаивает даже заблуждения, кто не похож на меня.

После пар я совсем скис. Смена всего — серьëзное испытание для впечатлительного мальчишки. Я мчался домой. Навстречу шли одногруппники и — что немаловажно — одногруппницы:

— Ты же из наших? Идëм с нами, возьмëм чего-нибудь, посидим во дворе, познакомимся по-человечески.

Нет, я спешил. «О, я трачу время. Сколько его ещë будет потеряно?» — думал я, мысленно подгоняя троллейбус в сторону дома.

Зачем я тогда торопился? На что мне было нужно то время? «О, чтобы писать», — откровенно ответил бы я. «А что ты написал?» В ответ бы я смутился и вместо не менее откровенного «Пока ничего» залепетал бы что-нибудь про мечты.

Тем временем в город приехал дядя. Он пробовал утешать меня по-мужски, то есть много шутил и вспоминал как сам был студентом. Он учился в институте физической культуры в Ленинграде. Его одногруппник даже подрался с хоккеистом Фетисовым из–за очереди в столовой.

— Каждый курс мы называли в честь фильма о войне. Первый — «Приказано выжить». Пятый — «Мы смерти смотрели в лицо». Остальные не помню.

Рядом с их институтом стояла колокольня. По традиции выпускники забирались наверх и яростно трезвонили, поднимая на уши всю округу. Когда выпускались они, у колокольни уже дежурил наряд милиции… Когда дядя размахивал руками, изображая спортсменов, бьющих в колокола, я хохотал до совсем иных слез и уже веселей думал о своëм первом дне. Перемены — это поначалу трудно, но они бывают и к лучшему, почему я не хочу этого понимать? Ничего, пусть это будет началом испытаний, которых так хотелось. Из тех, что закаляют характер.

В институте я освоился быстрее, чем мог представить. После тотальной дисциплины школы с еë иерархиями, формой одежды, травлей любого непохожего на остальных наступало освобождение. Иначе говоря, юность. Как по щелчку пропали гопники и хулиганы. Я переставал стесняться себя и того, что люблю (оперы, например).

Следующим летом я написал свой первый рассказ. Когда для описания чего-то большого и сложного удаëтся подобрать несколько точных слов — вот что такое радость. Когда, перечитывая, ты забываешь, что это написано тобой — вот ради чего стоит жить. Оказывается, многие не могут того, что можешь ты. Ты ли это? Получится ли ещë раз?

Итак, начало четвëртого курса. Образ преследовал меня: молодой человек едет в поезде, а потом стреляет себе в голову из пистолета… Пора было садиться за новый рассказ.

В столовой собиралось слишком много шумных, весëлых и любопытных знакомых. В учебных аудиториях либо играли в карты, либо шли занятия. В читальном зале, где с подоконника хмурился бюст Льва Толстого, наоборот было слишком одиноко и скучно. В общем, на следующую лекцию Пилзнера я попал только в октябре.

Остались немногочисленные девушки, которые всë учили, всë записывали и всë сдавали по-честному. Их беззлобно называли «ботаническим садом». По лицам ещë нескольких студентов, сидевших на галëрке, не снимая курток, было ясно, что они пришли не слушать лекцию.

Я попросил у неë тетрадь взглянуть, записали ли они хоть что-то на лекциях Пилзнера.

— Я честно пыталась… — сказала она.

В конспекте было: «Сети связи следующего поколения — концепция… Интеграция и конвергенция… Перенос и коммутация… Точка-точка». На полях была нарисована балерина.

Я подсел рядом и не без расчëта на эффект достал черновик рассказа.

— Есть кто-то, кому ты желаешь смерти? В некотором смысле могу это устроить, — я подбирал имя своему самоубийце.

— И кто его убьëт?

Его…

— О, он убьëт себя сам.

— Идеальное преступление, — улыбнулась она.

Вошëл Пилзнер. В этот раз он не включил слайды.

— Сегодня, подходя к университету, я увидел огромную лужу. Она разлилась во всю дорогу, но люди не взяли пару вëдер, чтобы вычерпать еë, и не потребовали от мэрии закатать яму, а просто перескакивали по тому, что осталось от поребрика. Образовалась пробка из перескакивающих. Вот почему в России неудобство ещë не повод что-то менять? А я точно знаю и сейчас скажу вам. Из–за имперского образа мысли. Маленькие государства, обособившиеся страны — мусор на карте. У них ни музыки, ни языка, ни ума, ни истории. Лишь мы одни добрые и великие. Зато остальной мир — палка в нашем колесе. Лужа и та — происки американцев. Или, того хуже, евреев. Знаете, в двадцать первом веке быть антисемитом значит расписаться, что ты идиот… Кто-нибудь мне скажет, когда Британия перестала быть империей?

— После потери Индии? — вдруг громко сказала она.

— В точку, — Пилзнер улыбнулся ей своим безгубым ртом. — С утратой Индии в 1947 году. Вы вновь молодец.

— Но ведь аренда Гонконга у Китая закончилась в девяносто седьмом, — запротестовал я шëпотом, но ей, а не Пилзнеру. Он продолжал:

— Британии потребовались годы, примерно полвека, но она смогла пережить и побороть в себе великодержавную спесь. Существует понятие имперского цикла. Это тридцать шесть лет. Каждые тридцать шесть лет происходит событие, решающее имперскую судьбу. На примере России… 1881 год — террористами убит Александр II Освободитель, человек, давший волю миллионам рабов, но сейчас не об этом. 1917 год — разумеется, февраль и большевики, 1953 — долгожданная смерть Сталина, 1989 — это хвалëная перестройка и гласность. Что будет в 2025 году, я не знаю, но это зависит во многом от вас. Не забудьте обратить внимание…

К балерине в еë тетради я подрисовал танцора в плаще и тëмных колготках.

— Что это? — шепнула она.

— Балетный злодей.

— Хм, для танцовщика у него слишком толстые ляжки.

— Главная беда современной России, — продолжал Пилзнер, — следствие этой имперскости. Из–за мнительности и идиотских амбиций власть держит целую орду из людей в погонах. Сперва абсурдом всей этой военщины их отучивают думать самостоятельно — чтоб они ничему не удивлялись и были готовы послушнее убивать. А в сорок пять лет ещë нестарых офицеров, милиционеров, борцов с террором, коноплëй и прочих погононосцев, не ставших генералами, списывают на покой. Мемуары писать. Они думают, что умеют руководить, и, быстро разделавшись с мемуарами, устраиваются на новую работу и тянут за собой сослуживцев, повсюду… У них целая сеть! Особенно им нравится в госучреждениях…

— Я слышала, — она наклонилась ко мне, — ему оторвало руку в детстве во время войны. Обстреливали деревню… Оттуда у него нелюбовь к мужчинам и военным.

— О, это вряд ли. Он из немцев, судя по фамилии. А немцев выселяли в Сибирь, Казахстан, Узбекистан, от фронта подальше. Мой папа так сюда и попал. Наверное, Пилзнер тоже.

Пилзнер тем временем говорил:

— Свою двухизвилинную логику и казарменные понятия они несут туда, где не должно быть ни того, ни другого, — изображая военного, он выпрямился и напрягся. — «Приказ есть приказ. Не моя работа думать. Начальник — первый после бога, а бога нет. Где бойцы? Пусть делают что-нибудь бесполезное. Чтоб не расслаблялись». Получается что угодно, кроме дела… Я это племя неплохо знаю и ненавижу его.

В этот раз к монологу Пилзнера я отнëсся спокойней. Мою веру в себя поддерживал замысел о самоубийце. «О, какие речи Пилзнер выдаëт пьяным… Интересно, из года в год он читает один и тот же курс таких «лекций»? Вздорный человек! Кажется, он не глуп, но он вздорный. А умные вздорные люди опаснее бывших военных. И Гонконг… Его мысли хотя бы не совсем банальны… Если бы он знал, что я на его лекции пишу, если бы он прочитал, что бы сказал?»

На лекции Пилзнера я больше не ходил.

Тем временем холода сковали грязь, насквозь промëрзли лужи. Каменный поэт под снегом стал похож на пастуха в овечьем тулупе. Воцарилась зима. Семестр подходил к неминуемой сессии.

Друг по школе Лëша, бросив институт, тянул год армейской службы в городе Алейске. Пока он лежал в санчасти с пневмонией, я писал ему: «В университете мы проходим такую древность, что и говорить стыдно. Но скажу. Телеграф. «Тема занятия — перспективы развития телеграфной связи». Лабораторные работы на компьютерах, часто это просто теория и тест. Кому это надо? Стоит расслабиться, получать удовольствие от молодости и весело учиться на тройки… Но не выходит».

Лабораторные работы не составили труда и не оставили следов в памяти. Честно щëлкать тесты не было ни смысла, ни желания. Мы вскрывали код программы и подсматривали в коде ответы. Или меняли код так, чтобы «А» всегда был верным вариантом. Или самое лихое: делали скриншот с оценкой и вручную перерисовывали «2» на «5», а «0» верных ответов на «20» — в общем, становились настоящими инженерами, рискованно, изобретательно и на кураже… К любым проблемам быстро подбирали простые решения. А теперь всë в нашей жизни делается только неоднозначней и сложнее. И это вовсе не значит, что мы мудреем.

Во время семестра с Пилзнером я столкнулся ещë один раз — в дверях института. Я придержал дверь и поздоровался, он слегка кивнул в ответ и пошëл наверх. А я — в столовую.

В столовой пахнет жареной в масле горбушей и луком. Простые столы и стулья, пластиковые подносы, пластиковая посуда, пластиковые стаканы, иногда пластиковая еда, грубая кассирша. Но большая и лучшая часть семестра проходит здесь… Не думал, что со временем заскучаю по этому месту.

Мой одногруппник Антон ест гречку с курицей. Здороваемся сердечно:

— Тьфу ты. Думал, скучаю, а тебя увидел — в рожу плюнуть хочется.

— Отсоси.

Тут едят, пьют чай или кофе, списывают и просто коротают прогуливаемые лекции за болтовнëй. Куртки и сумки навешаны на спинки стульев. Приколото объявление, что здесь нельзя играть в карты и учиться. Мигает гирлянда. За окном темнеет.

Взяв чай, возвращаюсь к столу:

— Твоя любовница меня обсчитала!

Я считаю, что если часто повторять шутку про то, что Антон ради бесплатной курицы спит с местной кассиршей, грузной и неприветливой, то люди (и сам Антон) поверят в это. Прожевав гречку, он отвечает:

— Только мне диплом дадут, я тебя убью, мягко говоря. Зае… бесишь ты меня.

— Ладно, Антоха. Есть дело. Друг служит в Алейске…

— Где?

— В Алейске.

— В Алейске?

— Да, в Алейске. Ну, это там, где Алтай, мука и больше вообще нихера — Алейск. Завтра у него дембель.

— Поздравляю.

— Ехать километров пятьсот туда, столько же назад… Съездим, заберëм пацана?

— Ну ладно, скатаемся, — отвечает Антон. Полсеместра он не показывал носа, потому что вкалывал и копил на машину.

Мимо проходят замечательные студенты, изобретательный народ, верящий в удачу и не жалеющий усилий на то, чтобы, не учив, отхватить что-нибудь в свои зачëтки. Серëжа, способный на одних только матах объяснить тему любой сложности. Молчаливая Алина — считается, что если она заговорит с тобой, то это к несчастью. Денис, отличник с внешностью боксера. Два друга Иванов и Сидоров, недолюбливающие Петрова. Миша в кожаной дублëнке с пышным меховым воротом, эффектно устроенный в жизни и покупавший все зачëты и экзамены. Длинноволосый якут Коля Лю Кенг. Андрей, зачем-то остригшийся налысо…

— Не забуду альма-мать родную!

Антон учился с ним в школе и утверждает, что тогда Андрей носил волосы до плеч, за что его называли Чубаккой.

Андрей садится к нам.

— Что за помощь, Антоха?

— Три хот-дога.

— Два четверных.

— Пойдëт.

— Хотя я делал для тебя РГЗ за два, и как-то не помню, чтоб я их жевал.

Рядом с институтом путей сообщения делали лучшие в городе хот-доги, принятые у нас за расчëтную единицу.

— Перешли на безналичный расчëт в хот-догах? — фыркает гречкой Антон. — Мягко говоря, сильно!

Антону вечно везëт, потому он беспечен и весел. Он даже говорит:

— Если бы мне предложили всë сначала прожить, то я даже не знаю. Так в этой жизни прëт, что ещë раз не выйдет. Ещë раз Каньшина не сдам…

Андрей же напряжен, как ток, помноженный на сопротивление.

— Значит для него за хот-дог? А меня…

За помощь с курсовиком я заставлял Андрея читать мне кусок «Войны и мира», где было особенно много французского. Иногда помогаю друзьям, но не брать же за это деньги.

— Двойные стандарты.

— Я не чечен. Но после диплома я тебя зарежу!

— А пойдëмте в аспирантуру. Умирать так не хочется …

— Дай отчëт скатать, — Андрей вырывает двойной лист из тетради. — Кстати, слышали? На лекции Пилзнера. Какой-то олень сказал: «Может, он как Ван Гог — руку сам себе…» А Пилзнер услышал. Завалит поток. Как пить дать. Завалит.

Я оставался достаточно прилежным, то есть пропускал не всë, сдавал своевременно, гонялся за автоматами, хитрил, но волновался перед экзаменами, как школьник. Не научился в школе как следует списывать, и приходилось терзать память и насиловать нервы… Дома в зале лежал круглый ковëр, а я вместо чего-то важного нахаживал по нему круг за кругом, зазубривая бесполезные термины.

Когда голова закипала, как чайник, и из ушей с воображаемым свистом вырывался воображаемый пар, я выходил немного прогуляться. Шëл несмотря на январь или июнь в осеннем настроении, с болью смотрел на беззаботно игравших детей и никак не мог понять, что есть жизнь: чудо или бред. «О, какая замечательная, полная, цветущая, весенне-летняя жизнь наступит после экзамена и какая она назойливо-тоскливая сейчас», — вздыхал я. Неприятно вспоминать. Пускай иногда, совсем изредка, когда на любой каверзный вопрос у меня был наготове верный ответ, от экзамена оставалось чувство приятное, активное, полное жизни, как после хорошей партии в шахматы.

Брат не посетил ни одной пересдачи, и я не собирался ему уступать. Ещë пересдачи — это нервы и время, а я должен был скорее дописывать своего несчастного самоубийцу. Это единственное, что у меня получается хорошо, в чëм я могу быть лучше других…

Консультация Пилзнера проходила утром накануне экзамена. Он ворвался в аудиторию так, точно рассчитывал нас напугать. Пилзнер хотел, как на лекциях, запереть дверь, но справиться одной рукой с неудобным замком не вышло. Неловкий расклад: встать, подойти и помочь или делать вид, что всë в порядке? В любом случае он мог отреагировать непредсказуемо. К счастью, он бросил свои попытки и обратился к нам:

— У кого-то есть вопросы?

В аудитории 403 собралось человек шесть. Она спросила профессора о цифровых станционных интерфейсах. Пилзнер начал говорить про базисные точки, но очень скоро отвлëкся:

— А вы можете догадаться, кто был первым русским телекоммуникационщиком? Это достаточно парадоксально, но это был… Пушкин. В седьмой главе «Евгения Онегина» есть строфа:

Шоссе Россию здесь и тут,

Соединив, пересекут.

Мосты чугунные чрез воды

Шагнут широкою дугой,

Раздвинем горы, под водой

Пророем дерзостные своды,

И заведет крещеный мир

На каждой станции трактир.

«На каждой станции трактир» подразумевает, конечно, и развитую инфотелекоммуникационную структуру. Знаете, когда неловко что-то сказать своими словами, на помощь всегда придëт Пушкин…

Пилзнер улыбался. На человека всегда приятно смотреть, когда он говорит о любимом. Меняется лицо и проявляется всë симпатичное, что есть в человеке. Обычно так рассказывают о детях. Но Пилзнер говорил о Пушкине. Мне это понравилось.

— Самое прекрасное и особенное в Пушкине — его юмор. В русской литературе устоялся юмор Гоголя, юмор злой, едкий, свистящий. Он скалится, скрежещет зубами от ярости. Так же острят Достоевский и Щедрин, Некрасов. Даже Чехов… А Пушкин посмеивается, а не высмеивает. Кстати говоря, в восьмой главе об Онегине сперва идëт:

Убив на поединке друга,

Дожив без цели, без трудов

До двадцати шести годов, —

а потом в диалоге с генералом:

«Так ты женат! Не знал я ране!

Давно ли?» — Около двух лет.

Получается, Онегин разочаровался в себе, в мире, женщинах — во всëм, убил Ленского, учил уму-разуму Татьяну, когда ему не было и двадцати четырех. Вы почти его ровесники…

Я сидел за той же партой, что и в первый день первого курса. Надпись о Пилзнере была дополнена: «Я знаю его секрет. Его рука была неуправляемой и ставила пятерки мальчикам. И он еë отрубил».

Из–за привычки к злому хохоту русской литературы даже в «Евгении Онегине» многие не видят главного — сострадания. Когда Татьяна изнемогает от любви и признаëтся первой (отважный поступок для девушки), когда Ленский в ночь перед дуэлью сочиняет стихи, когда Онегин после болезни безмолвно принимает отказ Татьяны, Пушкин им сочувствует. Его сердце переполнено любовью к людям. Хотя несколько раз он использует эпитет «бессмысленный» к слову «толпа». Пожалуй, это важно, — Пилзнер ещë раз попытался закрыть дверь. — Недавно я перечëл сцены, не вошедшие в «Бориса Годунова». Есть среди них одна, в которой Гришка Отрепьев сидит у монастырской стены и скучает, что нет войн, где он мог бы прославиться. К нему подходит лукавый инок и предлагает выдавать себя за Дмитрия… Но как же гениальнее Пушкин написал в итоге! В келье Чудова монастыря кроткий Пимен, призывая Отрепьева к смирению, подталкивает его ко злу… Как усложняется мотивация Отрепьева! Нет, он уже не простой авантюрист, ищущий славы:

И не уйдешь ты от суда людского,

Как не уйдешь от божьего суда.

Он назначает себя вершить мщение Бога над Борисом Годуновым. Вот момент, когда он становится Самозванцем. И это самозванство пострашнее, чем называть себя царевичем Дмитрием.

Вдруг Пилзнер упëрся кулаком в мою парту. Состоялся наш первый разговор:

— Вот скажите, ваша бабушка верит в Бога?

— Пожалуй, нет, — честно ответил я.

— Ну, а дедушка? — его глаза сверкали то ли яростью, то ли презрением. «Да уж, как Пëтр I», — опять подумал я.

— Тоже нет.

— И о чëм тогда с вами разговаривать? — Пилзнер всплеснул рукой и отвернулся к доске. — До завтра.

Я подумал про Льва Толстого. Его жена говорила: «Если бы не литературный талант, то не было бы возможности терпеть твой характер». Может быть, Пилзнер на досуге пишет один роман за другим. С языком он управляется ловко… Тогда его можно оправдать. Если, конечно, его романы хороши.

Впрочем, хватит думать. Время чувствовать. Прошлым вечером я получил от неë сообщение: «Скажи, да или нет?» Выбрал «да», и мы договорились после консультации окончательно всë прояснить.

Я поджидал еë на улице. Каблуком ботинка рыхлил утоптанный снег. Курил. Я тогда курил… Она спустилась.

— Мандарин? — и я достал мандарин из кармана.

Она взяла меня под руку. Когда на дороге было скользко, она хваталась за меня, и я думал, что хоть ненадолго выгляжу как нормальный, неодинокий, сильный и счастливый человек.

Мы задержались у засыпанного снегом фонтана.

— Грустное зрелище. Как детская площадка, на которой никто не играет, — сказала она.

— О, просто он впал в зимнюю спячку.

Ещë не закончились праздники, и прохожих на улице было немного. Да и они были тут ни к чему.

Она говорила, что после взрывов в Домодедово ей немного страшно ездить на метро, потом спросила, как продвигается мой рассказ. Я честно ответил, что застрял. Хотя придумал, кажется, очень удачное начало: молодой человек, решивший застрелиться, рассказывает попутчику сальные шутки и сам смеëтся над ними до истерики. Обсудили экзамен.

— Как думаешь, — спросила она, — Пилзнер прав насчëт признания Татьяны?

— Мандарин? — я достал из кармана второй мандарин. По-моему, остроумный знак внимания. — Думаю, и для мужчины признаться в чувствах — достаточно смело.

У неë на меня как будто серьëзные намерения. Я не знаю еë, не понимаю, что у неë в голове, какие идеи и страхи ей движут. О чëм она думает прямо сейчас? Может быть, она сердится, что мы никак не перейдëм к сути, и жалеет, что затеяла какие-то объяснения. Может быть, она тоже привыкла быть одна, и нас обоих возможная удача пугает больше неудачи. Или она хочет, чтобы я меньше думал и просто обнял еë и поцеловал. А я боюсь, что всë переменится, что она захватит мою свободу, мою волю, моë мнение, что я трачу время, что «я» стану «мы».

— Это банально, — продолжала она, — но в школе мы учили письмо Татьяны. Что-то помню… Я жду тебя. Единым взором надежды сердца оживи.

— Ну, так и быть, — я взглянул на неë, а она высматривала, куда бы выбросить такие чужие для этого снега, оранжевые, тëплые корки. Меня это внезапно развеселило. — Судьбу мою отныне я тебе вручаю. Перед тобою слезы лью, твоей защиты умоляю.

— Сначала я молчать хотела…

Говорили мы тихо, смотрели перед собой, а не друг на друга, как бы стесняясь, что знаем Пушкина. Солнце искрило по снегу. В такие утра даже нравится зима.

— Не знала б горького мученья, души неопытной волненья.

— Мои сомненья разреши, — и я протянул очередной мандарин. Я не взял перчатки, чтобы в карманы влезло побольше мандаринов. Очень замëрзли руки. И это тоже стало меня веселить.

— Это всë пустое. Обман неопытной души. И суждено совсем иное…

Хотя я понял, что последняя цитата — еë отказ, но в ту минуту мне не было дела до экзаменов или сумасбродного однорукого старика. Честно говоря, даже до неë в ту минуту мне не было особого дела. «Не знаю почему, но сейчас я счастлив» — подумал я, когда мы остановились у входа в метро.

— А почему ты никогда не обращаешься ко мне по имени? — спросила она, застав меня врасплох.

— Разве это важно?

— Наверное, нет. Тогда до завтра?

— До завтра, и пускай это переходит границы хорошего вкуса, но ещë мандарин…

Всë же мне стало легче, когда мы разошлись.

Позвонил дедушка. Он кричал в трубку так, что я мог бы его услышать и без телефона:

— Д-для к-к-красного дип-п-плома если н-нужно… С-скажи ему, что д-дедушка в-взял и п-поверил.

— Скажи, что бабушка, — добавила бабушка, — давно уже чувствует что-то такое, присутствие чего-то большего.

Через полчаса дедушка позвонил снова:

— Б-барчук, с-с-слушай. Я в-всë г-говорил, чтоб-бы к-красный д-д-диплом… Это ж-же я т-т-так, шутил… Как с-сдашь, т-так и чëрт с ним. Т-ты, главное, не з-злись и н-не волнуйся.

Вечером заехал брат. Когда я ещë учился в школе, а он уже был студентом, он возвращался домой после полуночи с загадочной ухмылкой на лице. Теперь он женился и если приходил, то безо всякой ухмылки.

— Завтра Пилзнер? Однорукому бандиту привет. Переживаешь? Устройся на работу. Да, вот устройся. Поймëшь тогда, какая это всë мелочь…

К экзамену все были в курсе, что Пилзнер запускает по пять человек и надо заходить в правильной пропорции. Если с тремя девушками зайдут два парня, то всë у них будет «хорошо». Если две девушки с тремя парнями, то все получат «удовлетворительно». А если четыре парня и одна девушка… Лучше не продолжать. Важна только пропорция. Что-то знать бессмысленно (хотя для усмирения совести я полистал методичку). В таких случаях меня никогда не покидало ощущение, что всë это какой-то грандиозный розыгрыш нескольких поколений. Это слишком нелепо, ненормально, предвзято и предсказуемо, чтобы быть правдой.

Рядом с аудиторией на скамьях, скучая, сидели одногруппники. Уже распределились по пятëркам. Я морщился и тëр лодыжку — подвернул, гоняясь за Антоном. Только что один взрослый человек двадцати лет бегал по всему этажу от другого из–за того, что этот один подрисовал усы на фотографии в зачëтке этого другого.

Старшекурсник, встречавшийся с одногруппницей Таней, рассказывал, как Пилзнер завалил один поток, когда кто-то назвал его евреем, а другой — за то, что никто не смог объяснить происхождение слова «балет». Антон выпалил, не задумываясь:

— Какое-нибудь «балетэ», не знаю… «Танцевать» на каком-нибудь французском.

— Почти угадал! На итальянском, — сказала она.

— Ха!

Пришëл Андрей. В руках он держал зачëтку.

— Два зачëта осталось… — он решительно смотрел в сторону кафедры.

— О, не успеешь, и придëтся сдавать Пилзнеру в одного.

— Ты самоубийца, Андрей.

— Я видел Электродеда. Всë сдам. Как пить дать.

В институте работал импозантный профессор, который ничего у нас не вëл, но при этом все его знали. Он носил окладистую седую бороду и большие очки. Мы называли его Электродед. Считалось, что встретить его — к удаче. А ещë говорили, что в читальном зале бюст не Толстого, а Электродеда.

— Сколько времени?

— Уже десять.

Мы ждали. Пилзнер не выходил с кафедры.

— Он что, вообще забил? — Антон скучал.

Вдруг аудитория открылась изнутри.

— Первая пятëрка, прошу.

Мы зашли и расселись за длинный стол перед Пилзнером. Трое девушек и два парня. Билетов не было.

— Зачëтки на край моего стола.

Он начал перебирать сокровенные зелëные книжицы. Когда преподаватель касается зачëтки, все нервы в студенте натягиваются как струны, точно у пса, почуявшего подбитую утку… Щëлкнув ручкой, Пилзнер объявил ей:

— Вам, и только вам, я поставлю автоматом «отлично». Вы будете настоящим телекоммуникационщиком. Хотя в вашей жизни это совсем не главное. Вы станете прекрасной матерью. Я убеждëн, что ваши дети не станут прыгать по гаражам.

Вся сияя, она забрала зачëтку, попрощалась с Пилзнером и скрылась за дверью, где взвыл гвалт расспросов.

— С остальными мы ещë побеседуем, — наша пропорция стала шаткой.

— Всë смешалось в доме Обломовых, — шепнула мне Алина. Ох, не к добру…

Пилзнер задал несколько вопросов по курсу, но поспешил ответить сам и повëл беседу на отвлечëнную тему:

— Великий Готфрид Вильгельм Лейбниц, создавая матанализ, считал бесконечные ряды, такие красивые и правильные только при условии бесконечности, доказательством существования Бога. За четыре курса вы должны были понять, что в телекоммуникациях всë строится на математических чудесах: частотные преобразования, дискретизация аналогового сигнала, переменные токи с мнимыми числами в расчëтах. И всë работает, а телекоммуникационщик оказывается кем-то вроде священника.

Тем временем он писал в зачëтках, постоянно отвлекаясь:

— Вас зовут Татьяна! Ви роза, ви роза, ви роза, бель Татиана, — вдруг пропел Пилзнер. — Знаете откуда?

Таня не знала. Влез я:

— Куплеты Трике из «Евгения Онегина».

— Да, — он продолжал, обращаясь к Тане. — В финале оперы Чайковского (уж не знаю, был ли такой замысел, или Чайковскому не хватало текста) Онегин начинает петь от себя слова из письма Татьяны. «Вся жизнь твоя была залогом…» Для Татьяны слова звучат зловеще, дьявольски искусительно. А для Онегина это ярая одержимость Татьяной, раз уж он вспомнил слова из еë детского письма…

Интересно, вот если бы меня звали не Дима, а Борис, запел бы он «Достиг я высшей власти»?

Пилзнер раздал зачëтки. Я думал, вдруг за куплеты Трике он поставит «Отлично», ну да ладно. «Хорошо» — прочитал и подумал я. Между нами состоялся второй и последний разговор:

— У вас есть родственник Игорь?

— Брат.

— Так я и подумал. Я помню его. Знаете, это был превосходный студент… Для такого брата у вас, пожалуй, слишком низкая оценка.

Я постарался выразить взглядом мысль: «Пилзнер, я тебя ненавижу. Мы с тобой ещë сочтëмся. И это ещë даже не за гаражи… А брат, этот превосходный студент, называет тебя одноруким бандитом. Я всю жизнь плетусь за ним, в школе, тут… Но я обойду!»

— Как? — она сидела у аудитории.

Я показал четыре пальца.

— Вот и славно, — обрадовалась она за меня.

— Зачем он говорит о сочувствии к людям, смирении, боге, а сам оценивает людей, не давая им сказать? Лицемер! Как тоскливо зависеть от воли одного человека.

— Кого-то ты мне напоминаешь, — захохотал Антон. — Лучший экзамен в жизни. Я ни слова не сказал — и четыре. Пойдëмте выпьем кофе.

— Жалкий сумасброд. А чем ему не угодили дети, прыгающие по гаражам?

— Ну успокойся… — говорила она. — Владимир Иванович, знаешь, неплохой человек.

— Конечно, на твоëм месте я думал бы так же.

Я был тогда жалок и зол. Ужасно жалок.

— Итак, шутка дня, — предупредил Антон, — сегодня я впервые увидел Пилзнера…

— В следующем семестре ещë разок полюбуешься.

+ + +

Мне было больно и плохо.

— Купался недавно? Да? Ну вот! Воды хлебнул — вот тебе и вирусная инфекция, — сказал врач.

Лëжа на жëстком больничном матрасе, я думал: «Вроде бы не хлебал… Может быть, меня отравляют? Эх, да только мои желчные мысли меня отравляют. Судьба… Может, это искупление через страдание? Но чего? Кажется, я ещë не успел натворить ничего такого».

Я болел не слишком долго, но в двадцать два любое нездоровье невыносимо. Даже простуда. Казалось бы, поправляешься — растянись на койке и отдыхай. Но я не находил себе места. Мама приезжала в больницу почти каждый день, и я считал, что навязываемый ей комфорт в палате мешает мне самостоятельно преодолевать трудности и боль, становясь лучше.

Больничный парк сперва показался огромным, как лес, но за первую же прогулку я обошëл все тропинки. В ограде, как во всяком заборе, нашлась дыра. Путь на желанную волю. Хотя ничто, кроме болезни, не мешало мне уйти и через главные ворота, но я решил, что поправлюсь и сбегу именно через эту дыру… В парке я видел, как человека, лежавшего на козырьке подвальной лестницы, накрывали простыней. С края свисали его ноги в носках и шлëпанцах.

И за стеной от меня кто-то стонал по ночам, напоминая мне через сон, где я, и что человеческая жизнь не стоит ломаного гроша. Если эта больница построена в начале прошлого века, сколько же здесь за всë время умерло людей? Я стал вспоминать тех, кого знал и кого уже нет. Тëтя. Одноклассник Антон, покончивший с собой от несчастной любви. Ещë папин друг, мама школьного друга… Пилзнер. С окончания института прошло два месяца, а уже есть чувство, что всë было бесполезно и так давно, точно в прошлой жизни. Какой во всëм этом был смысл? Зачем нужно было стараться?

В начале следующего, восьмого по счету семестра Пилзнер пропустил несколько лекций. Объявили, что ему нездоровится… Солнце уже не просто светило, но начинало греть, на изгибах дорог разливались землисто-бурые лужи, и звону капели по подоконникам не хватало только птичьего щебета. Наступила весна. Фотографию Пилзнера с чëрной лентой пригвоздили к доске объявлений, как жука. Я не вчитывался «скоропостижно» или «после продолжительной болезни», только подумал: «Ну вот, отмучился».

Мне стало стыдно. Болезнь сделала меня терпимей и мягче? Значит, вот смысл… Ночью я лежал на неудобной больничной кровати, всматривался в потолок и думал.

Пилзнер был настрадавшимся и, кажется, неглупым человеком. Возможно, он давно болел и знал, что скоро умрëт? Наверное, ему хотелось выговорить мысли, мучившие его… Я представил Пилзнера маленьким мальчиком, оставшимся без руки (боже, и неважно же как). Ему было очень больно. Мама за него переживала. Вот и обо мне волнуется мама, а я веду себя неблагодарно и глупо… Несчастья обозлили его. Наверняка культя ныла. А ещë это мог быть костный рак. Он мог и умереть от рака…

Старики мне говорили, что дальше годы будут мчаться всë быстрее и быстрее. Как подхлëстываемые рысаки. Я вежливо кивал им в ответ и между тем не заметил, как время рвануло узду и полетело. Чувствую, как из сердца уходят радость и страсть. Мне чего-то недостаëт, и я не знаю, не наступает ли это что-то или, наоборот, оно истончается и тает. Прежде я был, кажется, неплохим человеком, а теперь клокочу от усталости, напрасной злобы и желаю зла другим людям. Время летит, и я понимаю Пилзнера всë лучше и лучше.

Гуляли с братом по больничному парку.

— Очень болит? — спрашивал он.

— Скорее ноет.

— Все болезни от нервов. Я привëз тебе ромашки.

День был пасмурный. Серые тучи нависали над летней зеленью.

— Всë же попробуй извлечь из всего этого пользу… Как называется это дерево? По дороге в школу, где гаражи, росли такие деревья. А между ними асфальтовая дорожка была. Помнишь? На них ещë ягоды, от которых язык чëрный. Черëмуха? Ладно, не важно…

Я думал о другом:

— Решил писать рассказ о Пилзнере.

— Оду? — усмехнулся брат.

Усмехнулся и я:

— Не совсем.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About