Несвоевременные размышления
3. СПАСЕНИЕ
Прямой путь уклончив. Уклончивый — прям. Поэтому лишь допускающий отклонения следует прямым путём. Прямой путь — наикратчайший. Но сокращая путь, не прекращаем ли мы тем самым нашу по-ступь, наш по-двиг, в котором и которым осуществляет-ся Путь? Таков парадокс. Парадокс высвобождает истину. Но высвобожденная истина, тем не менее, утрачивает свою парадоксальность, становясь очевидной. Вот так и поступок, который никогда не гарантирован предыдущим и не даёт гарантий на будущее, который всегда совершается вдруг и вопреки, становится тем не менее со временем нормой, предписанием закона.
Предписания закона очевидны. Очевидным же становится то, что отныне пред-стоит как таковое, став по-ставом. Истина становится законом. Но представленная таким образом, истина начинает двоиться у «людей с двумя головами» (Парменид). С одной стороны она представляется как нечто самостоятельное, более того, как нечто такое, что придаёт устойчивость всему тому, что претендует на звание быть истинным, но, с другой стороны, само стояние истины становится стоянием-перед представляющим её человеком, который отныне и во веки веков сам полагает ей меру именно своего пред-ставления. Истина становится поставом. Но не обставляет ли она нас тогда, когда ею становится то, что обосновывается человеком, полагающим меру всех вещей в себе самом?
Истина очевидна. Но очевидность истины оборачивается парадоксом. Парадокс чреват сомнением. А сомнение рождает веру. Истина, понимаемая вопреки очевидности как парадокс, есть, стало быть, там и тогда лишь, где и когда есть вера. Основательная же доказательность уверенности упраздняет парадоксальность истины. Уверенный не верует. Верующий — не уверен. Поэтому лишь допускающий сомнения высвобождает уверенность.
Высвобожденная же уверенность обнаруживает веру, именно: выносит изнутра-наружу, пред-оставляя ей простор, развёрнутый парадоксальностью истины, осуществляющейся в подвиге веры. Но обнаруженная вера, тем не менее, не выдерживает и не удерживается в этой парадоксальности, она ищет устойчивости, законности своего самостояния. Вера не разворачивается в безусловность поступи, но сворачивается в одержимость уверенности. А уверенность отклоняет сомнения. Отклоняя же сомнения, уверенность уклоняется и от веры.
Путь к истине лежит окольными путями (Holzwege?). Но наша самоуверенность упрямо заверяет нас, что, блуждая, мы неизменно заблуждаемся относительно истины, и заблуждаемся потому именно, что бродим кругами там, где проложен кратчайший путь, выводящий из дебрей сомнений к очевидному. И в самом деле, не изрекаем ли мы опрометчиво, заслышав требовательную речь о существенном: — ну и бред! — отпрянув от затребовавшей нашего внимания речи как от колокольчиков прокажённого? Изречения о существенном тревожат. Эта тревога не даёт покоя, расшатывая устои уверенности. Успокоение усматривают в истине, спасающей от заблуждений. Успокаивает здесь то, что всякий бред признаётся некоторым родом речения, сказом. Так и сказ о спасении становится некоторым образом сказкой.
Но какое отношение к спасению как таковому имеет всё вышесказанное? Не приблизимся ли мы к этому, если внимательнее вслушаемся в само слово вопрошания, выманив своей внимающей решимостью сокрытый в нём смысл? Спросим так: что есть отношение? Не есть ли оно прежде всего и по преимуществу от-ношение, а именно: то, что выносит себя, обнаруживая, и несёт «от-» и «к-»? Что же несёт себя здесь и куда помимо пресловутой «интенциональности»? Не сказ ли спасения, и не к нам ли? А нам, что нужно нам для того, чтобы, следуя-за, опознать за-являемое? Что же предлагается здесь? Уж не спасение ли? Так понятая речь извращает суть изречения. Изрекается: спасение. Исследовать изречение — было сказано — значит следовать из речения. И следовать ответственно, то есть, вступая в отношение.
Но не ходим ли мы всё время вокруг да около, вместо того, чтобы сразу и со всей прямотой заявить о путях достижения спасения? Достигают ли его вообще, и если да, тогда как именно? — не об этом ли в первую очередь следует говорить там, где затеян разговор о спасении? Что это такое вообще — спасение? Спросим — вместе с Мыслителем — иначе: не есть ли спасение прежде всего там, где есть опасность? А опасность — разве она то и там, где и перед чем мы пасуем? Уж не правы ли те, кто сетует на то, что мы слишком много думаем, вместо того, чтобы, наоборот, без излишнего мудрствования принимать все так, как оно есть, не лукавя в простоте сердечной? Так значит, мы слишком много думаем? Но значит ли это, что мы ещё и задумываемся? В том смысле, что ум наш, вступая в ответственное отношение с думаемым, с тем, что его, ум, призывает, следует ненавязчиво за, а не диктует с уверенностью ментора: человек есть мера всех вещей? Вмещает ли наше мышление подобный опыт ответственного думания, указуя на которое можно было бы заявить: человек есть существо ответственное? Как мы вообще мыслим? И что, наконец, зовётся мышлением?
Последний вопрос уже был поставлен Мыслителем. Но так поставленный, привлек ли он наше внимание, а если привлек, то увлек ли туда и тем, откуда и (за)чем задавался? Мыслитель вопрошает: что зовётся мышлением — а слышите? — не что такое мышление, но что им, мышлением, зовётся, что вообще зовёт мышление? Но интересно и иное, а именно: то, о чём говорит Мыслитель, задавшись вопросом о том, что призывает мышление, могли бы сказать и говорили афонские старцы, подвизавшиеся в умном делании. Мыслитель свидетельствует: наше мышление ещё не достигло предназначенной лишь для него стихии, а именно потому, что требующее своего осмысления уклоняется от нас; то, что таким образом от нас скрывается и потому остаётся не помысленным, сами мы не в силах принудить явиться, даже в том благоприятном случае, когда мы уже отчётливо предуготовили мышлением путь для того, что утаивается от нас.
И в самом деле, чем больше мы прикладываем усилий к тому, чтобы достичь ускользающего, тем вернее оно удаляется, маня нас за собой. Не полагая же этих усилий, мы даже и не ведаем о потаённом, потому что уверены в том, что оно всегда при нас и в нашей власти. Что же это за потаённое? Мыслитель свидетельствует: то, что удаляется, обращается к человеку более сущностно, и, взыскуя, затребывает его глубже, нежели любое сущее, которое его касается и к которому он отнесён.
Так о чём же свидетельство мыслителя? Для того, чтобы окончательно прояснить смысл сказанного, укажем лишь на одно его недвусмысленное высказывание: только Бог ещё может нас спасти. Так не Его ли Имя так настойчиво искал он на всех путях своих, обращаясь к истокам мысли? И не потому ли, что прямое именование уклоняет от сути, он отклонил и всем нам известное — Спас?