Donate
Notes

Размышления над «Историей одной девушки»

Roman Galenkin25/05/24 15:04411

С одной стороны, Лиза Свилина выступает против старых, реакционных понятий о браке по расчету, о браке без любви. С другой стороны, Лиза Свилина не может найти для себя подходящего жениха, воспитанного в духе нового общества, поскольку она живет в эпоху «безнадежной летаргии общества» (тотального регресса), да еще и в глухой провинции, откуда всякие порядочные мужчины ее круга интересов уезжают при первой же возможности.

В результате этого противоречия Лиза начинает страдать: сначала морально, а затем и физически. От отсутствия половых связей она серьезно заболевает. Доктора советуют ей изменить свой образ жизни и найти сексуальные отношения. В конце концов, под угрозой смерти она идет на это и начинает жить «свободной любовью», обзаводится двумя внебрачными детьми.

Естественно, что общество (как ультраконсервативная власть эпохи мрачного семилетия, так и утонченные русские либералы, собирательным образом которых стал писатель Иван Гончаров) начинает ее резко осуждать за такое низкое моральное падение. Единственные, кто встают на путь открытой защиты девушки — это представители российской революционной демократии, выступающие за женскую эмансипацию и против прогнивших патриархальных традиций общества.

Из этой повести следует, что провинциальная женщина демократических взглядов из семьи бедных разночинцев в летаргической России находится в очень тяжелом положении. Либо физически умирать (и умереть) без половых связей в надежде встретить мужа последовательно демократических взглядов, либо морально умирать (и в конечном итоге самоубиться?) от осуждения общественности за сексуальную жизнь со случайными партнерами (второй вариант отягощается еще и периодическими беременностями (об абортах в таком обществе и говорить даже не стоит — заклюют), а следовательно и внебрачными детьми, которых нужно содержать на какие-то деньги). 

Революционная демократия провозглашает оба этих варианта ужасными и громко проклинает полубуржуазное-полуфеодальное общество, которое порождает такой выбор. При этом она, однако, все же вынуждена признать, что второй вариант (как бы он не был ужасен) есть вариант более приемлемый, если с физическим содержанием внебрачных детей кто-то готов помочь.  

Ну, а если никто не готов с этим помочь? Что тогда делать? Тогда получается полная безысходность. И тогда остается только совершить самоубийство, чтобы избавить себя от дальнейших мук, либо стать полноценной мещанкой и подчиниться общему духу эпохи (то есть сломаться и прогнуться под текущую систему нравственности).

Еще конечно остается вариант поехать в не-летаргическое общество (то есть за пределы Московской империи) и там себе искать мужа, воспитанного в духе передового революционного мировоззрения. Однако этот путь остается доступным только для единиц. У подавляющего большинства на это или нет средств, или нет решимости.   

У этой глубоко интимной дихотомии есть и своя общественная параллель. Она выражена в лице двух передовых русских людей — Лачинова и Рахметова.

Лачинов, осознавший, что в летаргическом российском обществе, в обществе тотальной духовной радиации его жизнь абсолютно бесполезна, что вся его общественная работа есть простое пересыпанье из пустого в порожнее (вспомним, что и Чернышевский-Волгин говорил точно также про свой труд), толк воды, шитье иголкой без нитки, начинает безудержно пить, а затем убивает себя ядом. Рахметов, делая примерно те же выводы, отправляется учиться передовой науке в Североамериканские Соединенные Штаты.

Тут мы хотим более детально остановиться на теме общественной работы в летаргическом обществе. В сущности, Чернышевский объявляет общественную работу в ее традиционном (постепенном, количественном, эволюционном) смысле абсолютно бесполезной (тут мы не можем не вспомнить меткое замечание Чернышевского, что русской нации совершенны не сдались (не нужны) работники более полезные, чем разумные чиновники, погрязшие в пьянстве, разврате и цинизме). Иными словами, Николай Гаврилович не видит в таком обществе никакой возможности для постепенной пропаганды правильных идей среди народа, для долгой и планомерной работы в рабочих союзах (профсоюзах), в крестьянских объединениях.

«Переделать по нашим убеждениям жизнь русского общества! — В молодости, натурально думать о всяческих химерах. Я давно стал совершеннолетним, давно увидел, в каком обществе я живу, какой страны, какой нации сын я. Хлопотать над применением моих убеждений к ее жизни, значило бы трудиться над внушением волу моих понятий о ярме»[1].

Однако все это не означает, что Чернышевский отметает любую общественную работу вовсе. Нет! Он всего лишь делает вывод, что в условиях духовной радиации даже при колоссальных усилиях количественные успехи не смогут достигнуть той широты (поскольку они будут постоянно обрубаться этой самой летаргией), чтобы сделать качественный революционный скачок. Действовать нужно иначе. Общественной работой заниматься безусловно нужно, но заниматься ей необходимо в несколько ином смысле.

Главный вектор общественной работы должен быть направлен на то, что Юрий Стеклов в своей книге о Чернышевском (а вслед за ним эти места подчеркивал и Владимир Ленин в своих пометках на книге) называл «освежительной грозой» и «катастрофой», то есть на работу качественную, однако, качественную не в смысле завершения количественной эволюции, не в смысле завершающего этапа всей общественной работы (революции) и перехода к новой социально-экономической формации, а качественную в смысле освежающего удара деревянной скалкой по черепу спящего общества, в смысле обливания его ведром ледяной воды с головы до ног.

Только после этого и станет возможной хоть какая-то относительно свободная работа в количественном смысле, которая затем уже и приведет к качественным изменениям, о которых мы привыкли говорить. Иными словами, чтобы образумить спящего человека не нужно давать ему газету. Сначала его нужно облить из чайника, а только потом уже давать газету.

На данном историческом этапе Чернышевский объявляет, что «долг мыслящего и последовательного человека — стремиться к [катастрофе] и делать все возможное для ее приближения»[2]. Возможность этой катастрофы Николай Гаврилович в свое время видел в тотальном провале главной экономической реформы (торжества помещиков и социального взрыва), а также в тотальном провале главной военной кампании (взятия Москвы союзниками и социального взрыва). К этому мы можем добавиться также то, что сами произведения Николая Чернышевского стали на художественном уровне выражением той катастрофы, которая была необходима тогда российскому обществу. А поскольку реальной катастрофы, к сожалению, не случилось, то именно это художественное отображение катастрофы и стало главной катастрофой для царского режима, после опубликования которой и началось постепенное количественное развитие российского освободительного дела.

Из этого общего описания и нескольких конкретных примеров можно вывести и другие конкретные выражения катастрофы. Но каким же образом эту катастрофу приближать? Здесь Николай Гаврилович рисует перед нами два явных варианта. Быть подпольщиком (кем, собственно говоря, и был Волгин-Чернышевский) или быть политическим эмигрантом (кем, собственно говоря, и был Рахметов). Проблема (и причина гибели) Лачинова заключалась в том, что он не хотел (или не мог) быть ни тем, ни другим, хотя прекрасно понимал всю сущность тогдашнего общества. В этом же заключалась и проблема Гоголя, который по аналогичным причинам сломался и загубил себя.

«В самом деле, неужели Гоголь не понимал, что за всеми Плюшкиными, Собакевичами, за всем этим отребьем человечества, владевшего живыми душами, высится сверхпомещик — царь? Что все они представляют собою элементы единого целого царско–помещичьего самодержавия? Разумеется, он это прекрасно понимал, но он понимал также, что нельзя поднять своих глаз слишком высоко. Царская цензура говорила: держись ближе к земле»[3], к локальным проблемам и etcetera.

«В чем внутренний смысл гоголевской судьбы? В том, что Гоголь вначале мечтал, конечно, о громоносной критике всякого зла на свете, но убедился потом, что зло — царствующее зло, непоколебимое зло и бороться с ним — значит погибнуть и погибнуть безрезультатно. Поэтому, придя к выводу, что путь, которым он пошел, есть гибельный и безрезультатный, Гоголь проделывает героическое усилие, сумасшедшее, безумное усилие сохранить свое достоинство, но вместо того, чтобы бить по злу, делается слугой этого зла»[4].

Как следствие по мере усиления деспотизма «перед всеми [людьми вроде Гоголя или вроде Лачинова], перед одним за другим встает этот вопрос: как мне покориться или как мне отойти в сторону хотя бы, и при этом не заплевать самого себя»[5]. Решая эту задачу, они становятся духовными калеками, насилуют себя, мучают, самоубиваются. Это же относится и к Лизе Свилиной, которая точно также пала пред лицом деспотизма, но уже деспотизма семейного, патриархального, который есть ни что иное как отображение деспотизма общественного. Лачинов и Свилина, в сущности, не покорились. Они не заплевали самих себя и уже этим заслужили с нашей стороны огромного сочувствия (сочувствия гораздо большего, чем наше сочувствие к судьбе Гоголя). Но все же они не есть для нас персонажи положительные.

Может быть, в этом и есть причина некоторой второплановости «Истории одной девушки» по сравнению с «Прологом» и «Что делать?», что в этой повести подлинно положительный персонаж (брат Свилиной) находится несколько в стороне от основного повествования. Здесь главные лица не революционеры, а честные люди, которые в силу разных препятствий не смогли стать частью передовой радикальной партии. И поскольку они не смогли ею стать, постольку они вынуждены выносить невероятные страдания (подчас тем страданиям, которые обычно выносят только революционеры) и губить собственные жизни в эпоху «безнадежной летаргии общества».

Мы этим людям сочувствуем, но не берем их за пример. Спящее общество их безжалостно осуждает за аморальные поступки. Мы можем посмотреть на это осуждение лишь с грустной усмешкой. Как можно осуждать человека за нравственное падение, если главной причиной этого нравственного падения являешься ты сам? Как можно требовать «задушить всякую девушку, которая позволяет себе иметь отношения в тысячу раз более скромные и благородные, чем ваши»? Если просвещенный либерал Иван Гончаров (Онуфриев) возомнил себя таким вершителем человеческих судеб, то абсолютно правильно Чернышевский отсылает его писать не романы, а проповеди. Великодержавным моралистам стоило бы сначала поискать бревно в собственном паху, чем выискивать соринку у Лачинова и особенно у Свилиной, ибо «кто [а кто — это и есть мужское патриархальное помещичье общество эпохи мрачного семилетия] сочиняет нравственность для других, а не для себя, тот сочиняет плохую нравственность».

Тетеньки и узколобые ухажеры Свилиной сколько бы раз они не крестились, сколько бы раз не восславляли благодетель, сколько бы раз не кичились своей моральной непорочностью есть люди глубоко пошлые и грязные, на фоне которых пьяница Лачинов и поруганная Свилина есть люди гораздо более христианские (в нравственном смысле этого слова), гораздо более благородные.

Их лозунг: «Никакой надежды. Смерть или позор… Смерть лучше…». Их физическая и моральная смерти действительно лучше, чем позор русского общества, душащего любую свободу женщины, делающего ее рабой мужчины, рабой замужества, рабой патриархальных традиций, рабой религии, рабой домашнего рабства; чем позор русского общества, отрицающего даже возможность разумной и доброй работы на благо людей, уничтожающего любые зачатки нового и демократического на самом корню, ломающего человеческие судьбы.

Летаргическое общество задушило Лачинова и Свилину, задушило в общественном и личном аспектах, задушило физически и морально, а затем вновь захрапело.

К счастью, оно не знало, что Рахметов и Волгин уже наполнили ведра ледяной водой…

[1] Н. Г. Чернышевский, «История одной девушки»

[2] П. Ф. Николаев, «Из воспоминаний прошлого»

[3] А. В. Луначарский, «Гоголь»

[4] А. В. Луначарский, «Вступительное слово на вечере, посвященном Ф. М. Достоевскому 20 ноября 1929 г.»

[5] Ibid.

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About