Donate

ХАЙДЕГГЕР И ТРЕТИЙ РЕЙХ

Саша Фиолетовый20/02/18 18:182.1K🔥

По-видимому, первопроходцем вхождения во власть из философов был Платон. В Сиракузах на службе у тирана Дионисия Старшего он пытался реализовать свою идею и модель идеального государства. Чем кончилась эта попытка древнегреческого мыслителя известно, он чудом избежал рабства. А после еще более трагической службы Сенеки у римского диктатора Нерона правители как бы забыли о философах.

Лишь много веков спустя, итальянский мыслитель эпохи Возрождения Никколо Макиавелли попытался напомнить правителям о философах. Его трактат «Государь» был своеобразным политтехнологическим наставлением по захвату, удержанию и применению государственной власти. Это им был введен термин «государственный интерес», который оправдывал право правителя действовать вне закона. Свое пособие флорентинец преподнес дому Медичи. Но говорят, там даже не открывали его книгу. Хотя, в дальнейшем правители растащили ее на цитаты и изречения.

Считается, что лишь Кант не стремился к власти и службе при монархических дворах. Стал великим исключением. Но как знать, как могло бы все повернуться, будь он здоровьем покрепче, а обещанный высокий придворный титул прозвучал из Санкт-Петербурга несколько пораньше?

И только в эпоху тоталитаризма снова на полную вспомнили о философах. Даже о мертвых. Партийным вождям, фюрерам нужна была идеология для оправдания своей власти. Философов срочно позвали на госслужбу. Многие охотно откликнулись, получили партийные билеты, кто-то аж NSDAP.

Альянс под свастикой — тема нашего художественного исследования. Главный его персонаж профессор философии после прихода к власти Гитлера вступает в ряды NSDAP. Возник своеобразный альянс двух ефрейторов. Когда же в нем появилась трещина, профессор перешел, по его же словам, на «замолчанное говорение». Но гауптштурмфюрер СС, приставив к его виску дуло пистолета, заставляет того говорить вслух.

С.Ф.

ФЮРЕР-РЕКТОР

Сценическая версия

Действующие лица

ПРОФЕССОР, преподает философию в университете.

Его ЖЕНА,

СТАРШИЙ ДРУГ.

ГАУПТШТУРМФЮРЕР CC.

КЛЕОПАТРА, еврейка.

БДИТЕЛЬНЫЙ МУЖЧИНА.

СТУДЕНТ.

ВОЛЬФГАНГ, служебный пес из охраны концлагеря.

Горожане в подвале бомбоубежища.

Место действия на юго-западе Германии. Время действия 1933-1944 гг.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

В КАБИНЕТЕ

небольшого дома, построенного профессором на окраине поселка в Шварцвальде и называемого им «хижиной». Обстановка в кабинете без излишеств. На стенах прикреплены деревянные книжные полки, у окна стоит письменный стол, на котором лежат папки с рукописями, к нему придвинуто деревянное кресло с кожаной обивкой. В кабинете прохладно. Профессор сидит в кресле в суконной куртке, делает записи в тетрадь в черном клеенчатом переплете. Затем кладет перьевую авторучку Pelikan на стол. Поднимает голову, задумывается.

ПРОФЕССОР. Кто я есть в философии? Нет, не правильное вопрошание. Кем я служу в Храме Философии? …смотрителем Галереи Традиции. Да-да, я слежу за тем, чтобы шторы на окнах были правильно открыты или задернуты. Великие произведения традиции должны быть хорошо освещены. Вдруг в зал нечаянно забредут посетители. (Встает.) Еще вчера я был доволен своей службой. Но сегодня смотритель Галереи в швабской суконной куртке оставляет свой пост. (Снимает куртку.) Я обеспечил себе уже достаточно пространства для разбега на прыжок в настоящее. (Ходит по кабинету.) Именно. Надо ловить момент, пользоваться счастливыми обстоятельствами. Национал-социалистической революции, совершенной Фюрером, нужен философ. Кто мои соперники? …замечено, каждые 60 лет рождается эпохальный труд, а значит, выход моей книги не может быть случайным. Как не с ветру взято имя ее автора: состоящее из частей, обозначающих человека, попадающего на невозделанную пустошь и боронящую её. Как следствие: у книги не было ни одного достойного противника. Или явился кто-то из новых? Сегодняшние идеологи Фюрера — Розенберг и Боймлер? Первый — бывший технарь, вдруг возомнивший себя главным теоретиком национал-социализма. Второй — поставленный с ног на голову Клагес с его биоцентристской метафизикой. В остальном у Боймлера неокантианство, разогретое национал-социализмом. Но карьеры ими сделаны. Вот только мысль немецкой революции застряла на сухой отмели… И стащить ее с мелководья предстоит мне. У Фюрера появится философ на все-де времена.

В кабинет стремительно входит жена профессора с листком бумаги в руке. Она слышит его последние слова.

ЖЕНА. Мой маленький Мавр, а тебя не пугает судьба Сенеки? Когда он перестал нравиться Нерону, тот казнил философа. Я не переживу, если тебя постигнет та же участь.

ПРОФЕССОР. Моя дорогая женушка, я ценю твою заботу обо мне. Но участь Сенеки мне не грозит. Он служил кровавому деспоту. Ты же не считаешь таковым нашего Фюрера?

ЖЕНА (испуганно). Упаси Бог! Гитлер исключительно добропорядочный немец.

ПРОФЕССОР. Видишь, у нас нет ни малейшего повода для беспокойства. Но коль ты зашла ко мне без чая для меня, значит, ты хотела о чем-то мне сообщить. И не пустячном.

ЖЕНА. О, мой дорогой, от тебя ничего не скроешь. Но сначала ответь. Ты хорошо помнишь свою службу ландштурмистом в метеорологическом батальоне? Это было осенью 1918 года в Седане.

ПРОФЕССОР. Дорогуша, к чему такой экскурс в далекое прошлое? Напомни мне еще, что я служил в ведомстве почтовой цензуры, любил маршировать на солдатском плацу. Или, что меня произвели в ефрейторы.

ЖЕНА. Нет, не о самой службе в ополчении я хочу тебе напомнить. Ты попросил меня разобрать ящик с твоими старыми записями. И я нашла в твоем черновике письма из Седана к подруге юности (показывает листок в руке) потрясающую запись. Слушай. (Читает.) «Пока неясно, как вообще будет складываться жизнь после конца войны, который должен скоро наступить и в котором наше единственное спасение. Несомненным и непоколебимым остается лишь требование к истинно духовным людям: после именно они должны не расслабляться, а, напротив, решительно взять на себя миссию руководителей нации…» (Переводит дух.) Ты был тогда провидцем. Твое время — решительно взять на себя миссию руководителя — сейчас пришло. Для начала в должности ректора университета.

ПРОФЕССОР. Как ты кстати нашла этот мое письмо. Записанное в нем — моему настроению просто в лад. (Берет у жены черновик письма, читает его про себя.)

ЖЕНА. Мне ли, твоей жене, не знать, какое у тебя… какое у нас сейчас настроение. Но нам надо поторопиться вступить в Национал-социалистическую немецкую рабочую партию. Тогда уже не будет никаких препятствий для избрания тебя ректором.

ПРОФЕССОР. А вот спешить с нашей партийностью, дорогая, мы не будем. С ней не все так просто. (Кладет листок черновика на стол.) Конечно, по логике я должен сначала вступить в НСДАП, а после участвовать в борьбе за кресло ректора. Но ты не знаешь нашу мутную университетскую среду. Если я приду на ученый совет членом партии, то многие мои коллеги проголосуют против избрания меня ректором. Не все они еще встали на национал-социалистические позиции. А вот потом… На торжественную церемонию по случаю избрания меня ректором я приду уже со значком НСДАП. Сразу дам своим коллегам конкретный посыл. Старый университет умер, да здравствует новый университет! (Взволновано ходит по кабинету.) В своей ректорской речи я скажу. Сейчас не правила из старых учебников и идеи прошлого будут управлять нашим бытиём. Становление мира образованных и учёных людей будет проходить в новом национально-социалистическом духе. Истинно немецком! И прежде всего нам надо вытолкать из немецкого университета многократно воспетые «академические свободы», как неподлинные. Нам не нужны необеспокоенность, произвольность намерений и склонностей, развязность в занятиях и образе жизни студентов. Нам не нужны ни буршество, ни сентиментальное братство, чтобы вместе поспать под одной крышей, поделиться душевными проблемками, мечтаниями и попеть песни. Целью университетской революции является — студент-штурмовик. (Останавливается.) В заключение же я скажу. Никогда вечная истина не появляется на небе за одну ночь. Нет такого народа в истории, которому когда-либо его истина, как говорится, просто упала в подол. Для ее воплощения нужна воля.

ЖЕНА (подхватывает). И человеку, в высшей степени преисполненному этой небывалой волей, нашему Фюреру Адольфу Гитлеру троекратное Зиг Хайль!

ПРОФЕССОР. …возможно, именно так я закончу свою речь. Потом мы споем гимн движения «Хорст Вессель». Во время исполнения его четвертой строфы все преподаватели университета будут выбрасывать вверх правую руку. Обязательно!

ЖЕНА. Я бы предпочла выбрасывать вверх руку во время второй строфы гимна. В первой рассказывается о высоко реющих над шеренгами знаменах. А во второй — нам открывается уже нечто большее. (Поет.)

Гордо идут коричневые батальоны,

Гордо идут полки штурмовиков.

На их свастику смотрят миллионы

С верой на жизнь и свободу от оков!

(Переводит дух.) Такая же свастика будет у тебя на значке на груди. Это будет символично. (Воодушевлена.) Я сейчас представила эту твою церемонию вступления в должность ректора. Она словно ожила перед моими глазами. Ты, мой любимый супруг, на трибуне будешь великолепен!

ПРОФЕССОР. Моя любимая женушка, в домашних хлопотах ты зарыла свой гений постановщика, и, наверное, еще кучу других талантов. Не знаю, чтобы я делал без твоей поддержки и помощи.

ЖЕНА. Я нисколько не жалею о своих зарытых талантах. Зачем они мне, когда у меня есть великий муж. Я всю себя отдаю ему.

ПРОФЕССОР. Поразительно! в нашей любви чувство безмерной самоотдачи другому осталось таким же, каким оно было в первый день… (Увлекается.) Пока еще никто ясно не ответил, почему одна человеческая судьба вдруг отдает всю себя другой человеческой судьбе? Почему присутствие другого вторгается в нашу жизнь и рождает близость, перед которой не устоит ни одна душа? …близость есть бытиё в величайшем отдалении от другого — отдалении, которое ничему не дает исчезнуть, но помещает «ты» в прозрачное, но непостижимое, лишь-здесь откровение.

ЖЕНА. Я мало что поняла из твоих слов. Для моего женского ума они слишком мудреные. Но за ними шла ко мне такая твоя нежность, которая всколыхнула все фибры моей души. Я сильно взволновала! мой маленький Мавр… (В страстном порыве прижимается к мужу. Профессор аккуратно освобождается из откровенных объятий жены.)

ПРОФЕССОР. Моя дорогая женушка, а не пойти ли нам побродить по нашим горным тропинкам? Ты посмотри в окно, шварцвальдские горы зовут нас к себе. Весной воздух там особенно чист и прохладен. Он поможет нам набраться новых сил для ждущей нас впереди борьбы.

ЖЕНА (скрывая досаду). Конечно, дорогой, мы пойдем в горы. (В сторону.) Месить грязь на их тропинках мне только сейчас не хватало.

БЕЗ МАСОК

В кабинете дома во Фрайбурге. Кабинет находится на втором этаже, на площадку к нему ведет лестница. Этот кабинет значительно просторнее, чем в «хижине», с большим числом книг и более богатой обстановкой. По кабинету в ожидании ходит профессор. Он одет в стиле молодежного движения в альпийские походные бриджи и рубашку с отложным «шиллеровским» воротником. Замечает на столе тетрадь в черном переплете. Останавливается, быстро убирает тетрадь в ящик стола. Затем после недолгого раздумья убирает туда же и свою новую модную, дорогую перьевую авторучку Parker. Возвращается к своим мыслям.

ПРОФЕССОР. Я присягнул НСДАП. Пусть кому-то это сильно не нравится, но я не стану ни перед кем оправдываться.

По лестнице поднимается жена, входит в кабинет.

ЖЕНА. Мой маленький Мавр, ты в этом одеянии со значком НСДАП просто неотразим! Дай, я тебя поцелую.

ПРОФЕССОР. Мы оба великолепны! К твоему сиреневому платью значок тоже очень, очень идет.

ЖЕНА. Я зашла спросить. Ты сказал мне, что сегодня встречаешься со своим старшим другом. Он скоро подойдет? Мне вам что-нибудь приготовить перекусить?

ПРОФЕССОР. Довольно чая. Наша беседа с ним вряд ли затянется. Как он написал мне в записке, на правах старшего друга он намерен вернуть меня в лоно западноевропейской философии. Наивный. Я человек упрямый. Он забыл, как я поступил, когда умирала моя мать. Она тоже настаивала на том, чтобы я вернулся в лоно католицизма. В итоге я положил на ее смертный одр верстку своей книги. (Слышится стук входной двери дома.) Тсс… Кажется, пришел мой старший друг. Он громко хлопнул дверью! Значит, будет нападать первым.

ЖЕНА. Мне пойти его встретить?

ПРОФЕССОР. Не надо. Пусть сам поднимется сюда. От невежливого нашего его приема он слегка поостынет.

На лестнице появляется старший друг, решительно поднимается вверх. Заходит в кабинет.

СТАРШИЙ ДРУГ (иронично). Если где и есть самая идеальная немецкая чета, то она передо мной! Вы даже дома при значках НСДАП. А я вот еще не научился для приветствия выбрасывать вверх правую руку.

ЖЕНА (задета). Вам этого и не нужно делать. Вы — не член партии. (Обмениваются дежурными рукопожатиями.)

СТАРШИЙ ДРУГ. Вы только не обижайтесь. Я действительно в восторге от ваших красивых партийных значков. Да, мой друг, твоя знаменитая швабская суконная куртка простецкая для такого знака. Или слишком экзистенциальная…

ПРОФЕССОР. Моя дорогая душенька, ты не могла бы оставь нас с другом вдвоем.

ЖЕНА (с обидой). Ладно. Вы тут беседуйте, а я пойду на кухню, приготовлю вам по чашке вкусного английского чая. Теперь и у нас такой завелся. (Уходит.)

СТАРШИЙ ДРУГ. Вот ты, мой младший друг, и воплотил свою мечту — руководить университетом. Твои коллеги и партайгеноссе говорят, что они сразу почувствовали на себе жесткую руку фюрер-ректора. Ты в первый же свой день ректорства заставил их петь гимн «Хорст Вессель» и вскидывать руки в нацистском приветствии. Но тут же осадил их. Отдельным циркуляром объяснил, что поднятие рук не может автоматически толковаться как абсолютная верность национал-социализму. Студенты же после твоих лекций теряются. Должны ли они открыть «Досократиков» Дильса или вступить в ряды штурмовиков? Видно, твой любимый учитель, крупно ошибся, посчитав, что ты «совершенно театрально» вступил в партию.

ПРОФЕССОР. Я вступил в партию, чтобы очистить наши университеты от малоценных элементов…

СТАРШИЙ ДРУГ. Ух! как широко ты замахиваешься.

ПРОФЕССОР. Ты не дал мне договорить. Я хочу очистить университеты от малоценных элементов НСДАП. Не членов партии это не касается.

СТАРШИЙ ДРУГ. Значит, это от неведения непартийные профессора философии в моем университете собираются в кружки и негодующе шепчутся в сторону тебя и твоего университета.

ПРОФЕССОР. Еще я вот что тебе скажу. По моему мнению, это безобразие, что в Германии существует столько профессоров философии. Следовало бы оставить двух или трех.

СТАРШИЙ ДРУГ (в сторону). А мой друг бывает недобрым. (К собеседнику.) И кого бы ты оставил из наших профессоров?

ПРОФЕССОР. Ну, ты сам догадываешься кого.

СТАРШИЙ ДРУГ. Хоть ты замалчиваешь, но я знаю. Меня в твоем укороченном списке профессоров точно нет. Но не из–за моего философского уровня, а потому что я женат на еврейке. Мне многие намекают, что как беспартийного и супруга еврейки меня только терпят. Но доверять мне не могут. Я постоянно вокруг себя слышу, осторожно, враг подслушивает. Знай, твоим соседом может оказаться еврей.

ПРОФЕССОР. Ты, мой друг, бытийные вопросы сводишь к бытовым. Мы же сейчас стоим перед важным выбором. Либо мы обеспечим немецкую духовную жизнь подлинно почвенными силами, либо уступим ее оевреиванию. Тогда в среде философов скоро будет как у медиков. Раньше в нашем округе среди практикующих терапевтов был один еврей. Теперь всё наоборот — среди них остался лишь один немец. (Ходит по кабинету.)

СТАРШИЙ ДРУГ (в сторону). Мне тут лучше помолчать. Вспомнить еврейскую мудрость моей жены: ты сначала два слова услышь перед тем, как одно сказать. Ведь у людей ушей вдвое больше, чем ртов.

ПРОФЕССОР. Проблема самой философии, мой друг, еще глубже. Все прошлое должно быть полностью уничтожено, забыто. Только так можно прекратить существование двухтысячелетнего сооружения метафизики. Я уже перечеркнул всю свою философию. Мне стало чуждой вся моя прежняя писанина. Даже моя книга. Все в ней — ошибочно проложенный путь, который уже зарос травой и кустарником. Путь, который все же сохраняют, чтобы он вел в бытиё как временность и по-новому с эпохи Парменида поставить вопрос о бытие. Нам надо пробиться, наконец, к чему-то философски наиновейшему, всеобъясняющему и глубочайшему. Тот мир, в котором мы с тобой жили раньше, уже не существует. Мир сорвался с петель. Его больше нет, точнее: мира никогда и не было. Мы — только в периоде его подготовки: для обновления западного духа после «смерти Бога».

СТАРШИЙ ДРУГ (срывается). Но не национал-социализмом же его обновлять.

ПРОФЕССОР. Почему нет? Ты только посмотри вокруг широко раскрытыми глазами. Незваная простота национал-социализма вдруг входит в людей, чтобы вызревать и цвести долго. Нам колоссально повезло, что Фюрер пробудил новую действительность, придающую нашему мышлению правильное направление и ударную мощь. Пойми, мой друг, весь наш народ сейчас на марше, нам тоже нужно включаться. Ведь долг каждого философа — быть участником истории.

СТАРШИЙ ДРУГ. Однако в истории не было среди философов, начиная с Платона в Сиракузах, ни одного удачливого ее участника.

ПРОФЕССОР. Когда-то же, кто-то должен стать удачливым ее участником.

СТАРШИЙ ДРУГ. Допустим. Но неужели ты считаешь, что фюрер и Третий Рейх пришли к нам надолго? Лично я жду их неизбежного скорого краха, их бесславного конца.

ПРОФЕССОР. Пожалуйста, мой друг, не говори таких слов при моей жене. Она у меня будет бдительнее греческой Клитемнестры. Извини, однако я больше верю не твоему пророчеству, а все–таки словам Гитлера. О строительстве тысячелетнего Рейха.

СТАРШИЙ ДРУГ. Ты поражаешь меня! Разве может такой необразованный человек, как Гитлер, что-то строить?

ПРОФЕССОР. Образование совершенно не важно. …ты только посмотри на его великолепные руки! Я верю, что Гитлер даже перерастет партию и ее доктрину.

СТАРШИЙ ДРУГ (про себя). Уж не стать ли его наставником, задумал мой друг?

ПРОФЕССОР. Тогда он сможет направить движение, в духовном плане, по другому пути, который вберет в себя все созидательные и творческие силы немцев.

СТАРШИЙ ДРУГ. Но не ты ли ранее говорил, что мы лишь воображаем, будто нечто существенное можно построить.

ПРОФЕССОР. Я уже сказал, что все прошлое, включая мое тогдашнее говорение, надо забыть.

СТАРШИЙ ДРУГ (в сторону). Он, вправду, знает о национал-социализме нечто такое, о чем сегодня никто не догадывается? Почему считает, будто именно он исполнен истинных предчувствий? (Вслух) Ты говоришь о национал-социализме так, будто мне что-то о нем не ведомо.

ПРОФЕССОР. Думаю, да. Неведомо. Что народный бунт всегда справедлив, а национал-социализм — это бунт немецкого народа. Не с большевизмом же ты его сравниваешь? Наш народ не требовал все отобрать и поделить, не требовал коммунистической уравниловки. Только немцы могут заново творить бытие с самого истока, пробиваться к его идеалу. Но даже сегодняшний национал-социализм — это вполне здоровый организм. Ты выйди на улицы. Увидишь: национал-социалисты проводят вполне добротную политику — политику преодоления безработицы, упрочения социального мира, пересмотра условий Версальского договора и другое. Ты послушай рабочих, о чем они говорят. Одна их шутка после сытного обеда — «При Гитлере право на голод отменено» — дорогого стоит. (Старший друг подходит к окну, какое-то время смотрит на вершины виднеющихся вдали гор.)

СТАРШИЙ ДРУГ. …когда-то на широком скалистом плоскогорье высоко в горах издавна встречались философы одного времени. Попасть туда нетрудно. Наверх ведет множество тропок, и надо только решиться время от времени оставлять свое жилище, чтобы там, наверху, узнавать подлинное. Там философы вступают между собой в удивительную, беспощадную борьбу. Их захватывают силы, которые борются друг с другом посредством человеческих мыслей. Ныне на такой высоте уже, кажется, никого не встретишь. Но мне показалось, что я встретил там одного, всего одного. Однако, спустя какое-то время, он оказался моим учтивым врагом. Ибо силы, которым служит каждый из нас, стали непримиримы. (Поворачивается к собеседнику.) Я понял, нам больше не о чем говорить. Мы — по разные стороны.

ПРОФЕССОР. А ты хотел бы, чтобы я продолжал быть смотрителем Галереи Традиции? Оставаться вместе с тобой гномами рядом с Великими философами. Таким законсервировать себя в банке с формалином для потомков?

СТАРШИЙ ДРУГ. Тебе решать. Прощай! (Выходит из кабинета.)

Останавливается на площадке перед лестницей.

СТАРШИЙ ДРУГ. Увы, мой бывший друг философ — вещь непростительная для избранного ума — опьянен тем же дурманом, что и весь немецкий народ. Но как в потоке его языка ему иногда удается непонятным образом затронуть нерв философствования. Здесь он среди современных философов, возможно, единственный. Конечно, мое понимание происходящего в Германии он не поколебал, но внес в него какое-то нечистое смятение. Какая-то мистагогия недоброго волшебника…

По лестнице поднимается жена профессора с подносом, на котором стоят три чашки с чаем. Видит на площадке к кабинету старшего друга мужа.

ЖЕНА. Вы уже уходите?! А как же мой чай? Пойдемте пить очень вкусный чай. (Тот нервно отмахивается от ее приглашения.) Не хотите.

СТАРШИЙ ДРУГ. Извините, я спешу. Меня ждут. (Пропускает ее к двери в кабинет.) Проходите, пожалуйста. Все нормально. Прощайте! (Спускается вниз. Про себя) Хотя, уже не будет ничего нормального.

Жена входит в кабинет.

ЖЕНА. Твой старший друг ушел явно не в себе. Он отказался даже от вкусного чая. Что-то невнятно буркнул мне на прощание. (Ставит поднос на стол.)

ПРОФЕССОР. Как ему не быть не в себе. Ведь теперь вместо боевой дружбы у нас с ним началась боевая вражда.

ЖЕНА. Он все еще преподает в университете?

ПРОФЕССОР. Преподает.

ЖЕНА. Куда только смотрит власть? Муж еврейки ненадежный воспитатель молодежи.

ПРОФЕССОР. Даа… семитские кочевники и их спутники никогда не смогут понять природу германского национального духа. (К жене.) Но твой вкусный чай, моя дорогая, мы все равно будем пить.

ЖЕНА. Только тебе, мой маленький Мавр, придется выпить две чашки чая. (В сторону.) Не пропадать же добру.

ПРОФЕССОР. Я выпью две чашки с большим удовольствием. Когда ты еще меня так побалуешь. (Подходит к столу.)

Оба берут с подноса чашки с чаем. Молча пьют его небольшими глотками.

В ОПАЛЕ

Профессор снова в кабинете «хижины» сидит в кресле за столом. Он уже в черном костюме, какие обычно носят большинство преподавателей университета, но все также с партийным значком НСДАП (на лацкане пиджака). Профессор пытается что-то записать в тетрадь в черной обложке. Нервно откидывает авторучку Parker на стол.

ПРОФЕССОР. Не мыслится! Который день все валится из рук. Этот сон одолел меня даже здесь, в поселке моего мышления, любимой хижине. Издевается: я снова и снова сдаю экзамены на аттестат зрелости. И тем же преподавателям… Я даже раскопал этот свой злосчастный аттестат. (Поднимает тот со стола, разворачивает.) Все экзамены успешно сданы. (Откладывает аттестат в сторону. Встает, ходит по кабинету.) Сон словно мстит мне за провал экзамена на философа Третьего Рейха. С незавидным реноме: философ не понимаемый никем и преподающий… Ничто. А по случаю моего возвращения в хижину коллеги при встречах язвят: «Ну как, господин профессор, вернулись из Сиракуз?» Вот только никто не видит, что реальность немецкой революции приобретает тревожный оборот. Псевдореволюционный. Абсолютную духовную незрелость хотят компенсировать избытком мужества и воодушевления. Или наш народ должен снова оголодать, прожив несколько лет под градом лозунгов и громких фраз? Чтобы, наконец-то, понять, что внутри национал-социалистического движения ложно понимаются те начала, которые бродят в нем.

В кабинет входит жена, у нее в руках поднос с чашкой чая для мужа. Ставит поднос на стол.

ЖЕНА. Дорогой, мне больно на тебя смотреть, как ты страдаешь после своего неудачного ректорства. Хотя, я думаю, что ты сам поторопился подать прошение об отставке. Потерпел бы еще немного. Все могло бы пойти по-другому.

ПРОФЕССОР. Нет, моя дорогая, я всегда все делаю вовремя. Как и подал прошение об отставке. Ничего пойти по-другому не могло. Да, я с большим воодушевлением пошел в ректоры. Но с первых же моих шагов мне дали ясно понять: мой ангажемент недолгий. Претендентов на ведущую роль идеологов Рейха более чем достаточно, прежде всего, из давних партийцев. А те нашептывали фюреру, что шибко ученые идеологи ему не нужны: худший враг пропаганды — интеллектуал… Увы, нынешнему Рейху нужен не философ, а писака политических листков, речевок, кричалок и лозунгов. (После паузы.) Еще я тебе не рассказывал об одном происшествии в университете. Я не хотел тебя волновать. В тот день я вел семинар по Ницше, обсуждали проблему «Бытия и видимости». В нем участвовал некий доктор философии. Его очень впечатлило мое изложение. И после семинара он пришел ко мне в кабинет, чтобы выразить свой восторг и по секрету признаться — он осведомитель СД… Также он сообщил мне, что в службе безопасности существует черный список неблагонадежных философов. Я в нем был на первом месте.

ЖЕНА. Я знаю, почему ты попал в этот черный список. Ты мало проводил чистки среди студентов и преподавателей от евреев.

ПРОФЕССОР. Но я действительно не могу сдавать в нужном объеме коллег и студентов евреев. Особенно студентов. Ведь мои аудитории заполняют молодые люди, влюбленные в меня, идущие вместе со мной. Они видят во мне философа-новатора. Как я могу предать их, даже если они евреи.

ЖЕНА. Какая трогательность!… Но ею ты меня не обманешь. Уж я-то знаю, из–за кого ты на самом деле потерял свое арийское чутье. (С явной неприязнью.) Виной тому твоя любимая подруга юности полукровка и твоя восторженная поклонница и по совместительству страстная любовница еврейка. Ты только сделал вид, что тебя не волнует, что первую уволили с работы, а вторую арестовало гестапо. На самом деле ты глубоко сопереживал им. И это свое чувство ты невольно перенес на всех евреев. Интересно, когда уволят из университета твоего бывшего друга из–за жены еврейки, ты тоже будешь сопереживать ему? А вот его боевая вражда к тебе только усилиться. Что молчишь? Я права?

ПРОФЕССОР. Простое объяснение будет с самого начала до бесконечности неверно. Но поверь мне, я действительно воспринял все, что произошло с моими друзьями, как несчастные случаи. (Оба довольно долго молчат. Начинает звонить церковный колокол. Профессор подходит к окну. Про себя.) Удивительно, во мне все еще живет тот мальчишка-звонарь… который чувствует, что та, топкая материя внизу по большому счету губительна. И не понимает, зачем там все исполняют столь странные роли, инсценировки? Боксер чемпион на трибуне играет в великого национального героя. Массовые сборища, достигающие миллионных цифр, инсценируют триумф. И никто не видит за этими сценами призрак вопроса: а дальше что? Будто бы национал-социализм — это некая краска, которую надо лишь быстренько нанести на все. (Смотрит на вершины гор.) …заканчивается последний летний месяц. За осенью придет зима. Лучшее время в моей хижине. Когда в самой глубине зимней ночи вьюга заметет мою одинокую хижину и укроет все кругом снегом. Наступит великий момент философии: продумать необходимейшее и наитемнейшее. Нужно только продержаться достаточно долго.

ЖЕНА. Мы с тобой посетим во Фрайбурге празднование юбилея создания мотоцикла? До него осталось всего несколько дней.

ПРОФЕССОР (иронично). Этим празднованием мы хотим показать миру немецкую ученость и образованность? Хотя, надо признать, что машинизации в Германии совершила полную метаморфозу с немцами. Они, как никто в мире, стали сообразны народившемуся уникальному существу новоевропейской техники. А от военной техники немцы просто пьянеют. Такое опьянение мирными парадами не кончится. Видно, скоро наша планета заполыхает огнем…

ЖЕНА. Ты считаешь, что будет война? Я тоже часто думаю о ней. Но тогда наших любимых сыновей призовут в армию. Они могут погибнуть на фронте. Гибель своих сыновей ты также воспримешь, как несчастные случаи?

ПРОФЕССОР. Когда на семинарах я беседую со студентами о войне, я всегда представляю среди них наших сыновей. И тогда я говорю студентам, что многим из них, видно, предстоит в будущем воевать. Каждый из многих молодых немцев, движимые подлинным духом, будут жертвовать своей жизнью. Возможно, они обретут самую прекрасную судьбу!

ЖЕНА (в сторону). Его душу ничем не проймешь. Всегда найдет в ответ слова, которые тебе не нравятся, но возразить им ничего не можешь.

ПРОФЕССОР. Что-то у меня появилась боль в груди. Моя дорогая душенька, пойду-ка я на свежий воздух. Встречусь с каким-нибудь крестьянином. Мы посидим с ним на лавочке, помолчим и покурим трубки. Это меня успокоит. Моя боль утихнет. (Выходит из кабинета.)

Жена берет со стола нетронутую чайную чашку. Пытается запить чаем свою обиду. Профессор снаружи кабинета.

ПРОФЕССОР. Когда ты ведешь других, то все решает не то, что ты идешь впереди других. А есть ли в тебе силы идти в одиночку? Я всегда должен помнить, что у меня в фамилии две буквы G. Чтобы я постиг, что остается постоянно значимым: Gűte и Geduld. Добро, но не сострадание, и Терпение, то есть высшая воля.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

В БОМБОУБЕЖИЩЕ

во Фрайбурге. Слева в подвале видна лестница с бетонными ступенями, ведущими к выходу. Справа на стене развешаны материалы наглядной агитации НСДАП. Стулья в подвале расставлены в ряды с проходом посередине, как в кинозале. Только вместо экрана маячит мрачная бетонная стена подвала, к которой придвинут стол. В конце зала в правом углу находится небольшой временный медпункт для оказания первой необходимой помощи пострадавшим (медкабина смонтирована из металлических стоек, обтянутых брезентом, вход в нее закрыт раздвижной занавеской).

В подвал сбежались люди, попавшие на улицах под авианалет союзников. Те, кому не хватило места на стульях, стоят в конце зала, прислонившись к стене. Снаружи слышны вой сигнальных сирен и пока глухие взрывы упавших бомб. В первом ряду на стуле сидит профессор. Он в форме ландштурмиста с солдатской сухарной сумкой через плечо и партийным значком НСДАП на кителе Профессор, не обращая внимания на происходящее снаружи, записывает свои мысли карандашом в черную тетрадь.

ПРОФЕССОР. Уже сейчас можно смело констатировать: красный социализм победил коричневый национал-социализм. Возможно, большевицкий проект развития на сегодня лучший в мире. Однако, ему не дадут спокойно развиваться, слишком много он затрагивает власть имущих. (Отвлекается от записей.) Словно в насмешку: снова скорый конец войны, я опять в своей старой форме ландштурмиста. И снова неясно…

Его рассуждения прерывает спускающийся в подвал по лестнице гауптштурмфюрер CC с овчаркой на поводке. Он слегка прихрамывает, шея и левая щека у него обожжены. Под воротником его кителя на орденской ленте висит Рыцарский крест, а на кителе прикреплены медаль «За зимнюю кампанию на Востоке 1941/42» и нагрудный знак «За ранение». Офицер останавливается на последней ступени лестницы. Внимательно осматривает зал. Не найдя свободного места, он проходит к столу у стены и присаживается на его край. Собака послушно пристраивается у его ног. С появлением эсэсовца в зале стихают разговоры и шум. Неожиданно мужчина, который сидел рядом с профессором, срывается с места и подбегает к эсэсовцу.

МУЖЧИНА. Герр офицер, в наше бомбоубежище пролезла еврейка. Ей не место среди нас, немцев. Выгоните ее из подвала.

ЭСЭСОВЕЦ. А ты бдительный, мужчина. Приведи еврейку ко мне.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Слушаюсь!

Бдительный мужчина быстро идет по проходу между стульями в конец зала и хватает за руку молодую женщину, стоящую у стены. Тащит ее к эсэсовцу.

ЕВРЕЙКА. Куда вы меня тяните? За что? Я ничего не сделала вам плохого. (Оба останавливаются у стола напротив эсэсовца.)

БДИТЕЛЬНЫЙ. Герр офицер, вот она, эта наглая еврейка. Притаилась там в конце. Думала, ее никто не заметит и не опознает.

ЭСЭСОВЕЦ. Почему ты, еврейка, не в концлагере? (Та испугано смотрит на собаку.)

ЕВРЕЙКА. Я… я не знаю.

ЭСЭСОВЕЦ. Ну не скромничай, женщина. Той секрет налицо, а точнее на лице: ты для концлагеря слишком красива. Ты, словно ожившая Клеопатра, пришла к нам с Востока. Твои миндалевидные, карие глаза, смоляные волосы и светло-оливковая кожа — конечно, неарийские. Но для глаз мужчин они неотразимы. И наши доблестные тыловые офицеры оставили тебя в городе для своих любовных забав. Вон как они тебя модно приодели! Даже разрешили не носить на платье желтую звезду Давида. (Резко.) Клеопатра, а у тебя в сумочке из Парижа случайно не завалялся пистолетик? Чтобы укокошить какого-нибудь эсэсовца, вроде меня. Открой-ка, открой-ка свою сумочку.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Герр офицер, будьте осторожны! Эта дамочка явно засланная террористка. Она может Вас убить.

ЭСЭСОВЕЦ. Офицеру СС не подобает бояться смерти.

Еврейка поспешно открывает сумочку. Эсэсовец заглядывает в нее, изучает содержимое. Затем громко хохочет.

ЭСЭСОВЕЦ. Ха-ха-ха!… Этот «пистолетик» подарили даме явно наши славные офицеры. (Вытаскивает плитку шоколада.) Видно, было за что… (Передает шоколад мужчине.) Это тебе за бдительность и верность Рейху.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Благодарю, Герр офицер, за шоколадку. (Берет ту.) А Вам?

ЭСЭСОВЕЦ (задет панибратством). Я с детства не переношу шоколад. А вот от любови с восточной красавицей, да еще под взрывы бомб не откажусь. Будет что вспомнить. (К стоящим у стены.) Господа, освободите-ка нам с Клеопатрой проход в кабину медпункта. (К овчарке.) Вольфганг, сидеть здесь, на месте!… (Встает.) Клеопатра, следуй за мной. (Уходит с ней в конец подвала. Оба скрываются за занавеской медкабины. Бдительный мужчина возвращается на свой стул. Склоняется к профессору.)

БДИТЕЛЬНЫЙ. Сосед, как ты считаешь, любовная связь немецкого офицера СС с еврейкой не запятнает честь его мундира?

ПРОФЕССОР. У этого эсэсовца мундир весь в крови, и несколько капель на нем еврейского женского эякулята не будут видны.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Примем, что Герр офицер получит в объятиях еврейки дополнительную награду, как герой войны.

ПРОФЕССОР. Скорее в кабинке сейчас получают не награду, а исполняется одно из последних желаний смертника. По герр офицеру плачет виселица. Скоро здесь будут войска союзников, а среди них немало евреев. Они точно вздернут нашего эсэсовца на веревке с мылом.

БДИТЕЛЬНЫЙ (в испуге). А нас, гражданских они тоже будут вешать?

ПРОФЕССОР. Не знаю. Но тебе, сосед, нечего бояться, тебя точно не повесят. Ты же первым сдашь им герр офицера. Он, когда заявятся союзники, сбросит свою запачканную кровью форму: в надежде смешаться с окружающей толпой. Но ты-то бдительный, опознаешь его и в гражданской одежде. Сдашь герр офицера союзникам и получишь от них свою очередную шоколадку.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Замолчите! Типун вам на язык. Какой вы вредный. С виду приличный гражданин, при партийном значке, а сочиняете гадости про меня. Тьфу! (Отворачивается от профессора. Нарочито громко.) Мы еще не капитулировали. Может, мы даже победим в этой войне.

ПРОФЕССОР. Это пустые надежды. Немцам надо принять тот факт, что Германию ждет безоговорочная капитуляция. И чем скорее мы ее примем, тем будет лучше. Меньше нас погибнет. (Бдительный мужчина трусливо отодвигается от профессора. Тот снова открывает свою тетрадь. Но его мысли возвращаются к прерванным ранее рассуждениям.) …и снова неясно, как вообще будет складываться наша жизнь после конца войны? Снова не ясно: какими будут подлинными блага, представленные нам бытиём? Ведь перед нами будет непроницаемость еще не наступивших событий — не дающих никакой опоры, не предлагающих никаких достоверностей, никаких готовых утверждений. Придется мыслить вперед в будущее и вглубь него, не имея возможности услышать от него хоть какой-то отзвук. (Глубоко вздыхает.) Мда, трудное наступит для всех немцев это послежитие. (Кладет тетрадь и карандаш в сухарную сумку.)

Снаружи взрывы авиабомб вплотную подступают к бомбоубежищу. И одна из бомб попадает в его крышу. Потолок в подвале сотрясается. В зале кто-то начинает молиться, а кто-то склоняется вниз, закрывая руками голову. Бдительный мужчина вскакивает и неистово кричит.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Спасите!… Помогите!… На меня упала бомба! (Бежит к выходу.)

Овчарка злобным рыком останавливает его. Он испуганно замирает у лестницы, замолкает. Из медкабины выскакивает без фуражки эсэсовец. Застегивает на ходу верхние пуговицы кителя.

ЭСЭСОВЕЦ. Кто тут орет, как резаный?!. (Все показывают на бдительного мужчину. К тому.) Эй, ты, трус, будешь сеять панику — пристрелю! (Демонстративно хлопает рукой по кобуре пистолета, висящей на поясном ремне. Подходит ближе, узнает бдительного мужчину. С сочувствием.) Ааа, это ты, Бдительный.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Герр офицер, извините меня. Я боюсь бомб.

ЭСЭСОВЕЦ. Бывает. Но ты их больше не бойся. Потолки и стены нашего подвала выдержат разрыв любой авиабомбы. Это убежище строили после Первой мировой войны старые мастера, навечно. Можешь спокойно возвращаться на свое место. (К остальным громко.) Все успокоились. (Сам опять садиться на стол, гладит по голове овчарку.) Вольфганг, все в порядке. Никто уже не убегает.

Какое-то время в подвале все молчат. Вдруг бдительный мужчина снова оставляет свой стул и подбегает к эсэсовцу. Что-то шепчет ему на ухо, кивая головой в сторону профессора. Офицер встает, извлекает из кобуры пистолет и подходит к профессору. Приставляет к его голове дуло «Вальтера». Бдительный мужчина останавливается за спиной эсэсовца.

ЭСЭСОВЕЦ. Так ты, потешный ефрейтор, предатель Рейха! Сеешь смуту. Ждешь союзников: тебе не терпится увидеть, как те вздернут меня на виселице. Так? Отвечай! (Профессор под дулом пистолета на удивление присутствующих в подвале спокойно рассматривает кольцо на левой руке офицера.)

ПРОФЕССОР (насмешливо). Красивое у вас колечко, герр офицер. По древненемецким преданиям кольцо «Мёртвая голова» носил бог Тор. Сейчас — офицеры СС. Теперь — они боги?

ЭСЭСОВЕЦ. Тебе, потешный ефрейтор перед смертью не остроумничать, а молиться нужно. Мне, гауптштурмфюреру СС не надо быть богом, чтобы пристрелить тебя, предателя. (Со стула из последнего ряда вскакивает высокий худощавый молодой человек в аккуратном сером костюме.)

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Он не предатель! Герр офицер, его оговорили.

ЭСЭСОВЕЦ. Оговорили? (Поворачивается к бдительному мужчине. Направляет дуло пистолета уже на того.) Так ты, Бдительный, оклеветал ефрейтора? Признавайся! (Бдительный мужчина от страха немеет.)

СО СТУЛЬЕВ (возгласы сидящих). Он с перепугу язык проглотил. Сейчас наложит в штаны. Ха-ха…

ЭСЭСОВЕЦ. ….что ж, все логично. Союзники скоро придут. А руки у меня действительно по локоть в крови. Меня точно сдадут сами немцы, и трепыхаться мне на виселице. (Опускает пистолет. Поворачивается к профессору.) Но ты, потешный ефрейтор, рано облегченно вздохнул. Подумал, пронесло. И сможешь увидеть мой труп, болтающийся на веревке союзников. Не спеши, я убрал дуло моего «Вальтера» с твоего лба ненадолго. (К присутствующим в подвале.) Камрады!… О, возможно, вы скоро будете настоящими камрадами. Германию заполонят красные камрады, и вы побежите с ними брататься. Но это будет потом. А сейчас знакомьтесь. (Показывает на профессора.) Передо мной сидит когда-то мой любимый в университете профессор философии. Для тех, кто не знает: своей книгой он приобрел мировую известность, (К тому.) Профессор, ты меня не узнаешь? Вот где нам довелось с тобой снова встретиться. В этом тесном мрачном подвале. Ну, профессор, вспоминай. Я тот белокурый красавец, студент, который посещал твои лекции и семинары, когда ты был еще фюрер-ректором университета. Правда, сейчас меня нелегко узнать. Изуродовала война. А я тебя, профессор, сразу приметил, как только вошел в подвал. О, и он здесь — наше рандеву неспроста, следом мелькнуло у меня в голове. Признаюсь, камрады, я часто представлял свою встречу с профессором. Конечно, не в этом подвале и даже не на улице. А в суде… Да-да, профессор, где мы с тобой сидим на одной скамье подсудимых. (Со стула опять поднимается молодой человек в сером костюме.)

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК. Герр офицер, но почему профессор должен сидеть на скамье подсудимых? У него руки не в крови: он на войне не был. Все это время он преподавал в университете. Я его студент. Здравствуйте, господин профессор! Я еще не успел с Вами поздороваться. (Профессор поворачивается к нему и благодарно приветствует своего студента кивком головы.)

ЭСЭСОВЕЦ. Профессор, а у тебя появился добровольный адвокат. (К тому.) Видишь ли, юный адвокат, в жизни бывает так: за видимым белым скрывается черное, а профессор с виду с чистенькими руками — совиновник чьих-то преступлений. А он (показывает дулом пистолета на профессора) — конкретно моих, да и не только оных. Вот суд и определит: кто из нас больший преступник? Но в другое время и в другом месте устроить такой суд будет затруднительно. И мне, камрады, пришла мысль: провести этот чрезвычайный суд здесь и сейчас. В зале есть судья?… (Не получив утвердительного ответа). Обойдемся без него. Вернем к жизни уже подзабытый нами суд присяжных заседателей. Ими будут все присутствующие в подвале.

СО СТУЛЬЕВ. Во попал! профессор. И под бомбы — и под суд. Может, есть за что.

СТУДЕНТ. Герр офицер, а что будет после того, как присяжные вынесут свой приговор?

ЭСЭСОВЕЦ. Я его исполню. Или застрелюсь из этого «Вальтера» (поднимает тот вверх). Или застрелю профессора из этого же пистолета. А сам подожду виселицы…

СО СТУЛЬЕВ. Профессору не позавидуешь. Даже смерть грозит.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Поделом ему: не будет вредничать.

ПРОФЕССОР. Я отказываюсь участвовать в этой комедии.

ЭСЭСОВЕЦ. Профессор, какая же это комедия, когда один из героев непременно погибнет. Соглашайся. Или я сейчас продырявлю тебе голову. (Снимает пистолет с предохранителя.) По закону чрезвычайного военного времени офицер СС может застрелить любого подозрительного немца. Третий Рейх еще не капитулировал.

ПРОФЕССОР (с хрипом в голосе). Пусть будет суд. Надеюсь, как философ убедиться, что и этот опыт «уже» имел место в мире и бытие.

ЭСЭСОВЕЦ (поворачивается). Ты, Бдительный, возвращайся на свой стул. А ты, профессор, вставай, пойдешь со мной к столу. Он будет нашей скамьей подсудимых.

Эсэсовец подходит к столу и кладет на его середину свой пистолет. Профессор поднимается, снимает с плеча сухарную сумку, оставляет ее на стуле и тоже идет к столу. Затем он и эсэсовец присаживаются по разные стороны стола: профессор ближе к лестнице, ведущей к выходу из подвала, эсэсовец — ближе к стене с нацистской агитацией. Когда устанавливается тишина.

ЭСЭСОВЕЦ. Камрады-присяжные, скамья подсудимых всем видна?

СО СТУЛЬЕВ. Видна! Хорошо видна. Как на ладони.

ЭСЭСОВЕЦ (встает). Первым слово возьму я. Никто не против такой очередности?

СО СТУЛЬЕВ. Мы согласны. Герр офицер, начинайте.

БДИТЕЛЬНЫЙ. Задайте перцу профессору!

ЭСЭСОВЕЦ. Камрады-присяжные, вы все знаете происхождение моих преступлений… Так разберемся, кто и что вдохновляет-толкает на службу в СС? Я не из так называемой военной косточки, с детства мечтал кончить университет. Ни я и никто из моей семьи не были членами НСДАП. Говорят, в жизни каждого бывают необъяснимые поступки. Но моя официя в СС — не из таких. Ноги моей там не было бы, не повстречай я одного человека. Нет-нет, он не был кондовым рекрутером, не орал на площадях в рупор эсэсовские гимны. Он был златоустом аудиторий. (К профессору.) Да-да, профессор, твои слова в аудиториях университета, словно пение сирен, околдовали меня. Сидя на студенческой скамье, я буквально впитывал их, как губка, и трепетно записывал в свою тетрадку. (К залу.) Конечно, я тогда не ведал, что эти записи станут уликами преступления профессора. Воспроизведу некоторые по памяти вслух. Особенно те слова, которые до сих пор звучат в моей голове: «Молодые люди, вам посчастливилось жить в удивительное время и чудесной стране. Бытие, изначально являвшее себя как греческое, теперь являет себя как германское. И в нем наш великий Ницше предложил вам, юным немцам, совершенно иной мир, в котором вам открылась: воля к власти, отважная раса будущих правителей. Именно среди вас он видел нового человека — сверхчеловека…» Далее профессор все более вдохновлялся: «Изначальный революционный огонь в Германии — разведен правильный. Мы получили действительно самородный металл для новой переплавки и расплавили его в грядущем бытие. А наш Фюрер намерен претворить все это в конкретную национальную силу и плотность». После таких речей профессор вскидывал правую руку. А мы, как заведенные игрушки, вскакивали с лесом своих рук ему навстречу, крича что есть мочи троекратное Зиг Хайль!… Вот тогда-то, камраде-заседатели, я задал себе вопрос. Если не я, сын барона, блондин с голубыми глазами, боксер с сильной волей к победе, — то кто, тот сверхчеловек? А если я, то где мне надлежит быть? Конечно, в ордене чистокровных арийцев, в СС, — не задумываясь, ответил я себе. И бросил университет. (Замечает шевеления профессора.) Ты чего ерзаешь на столе, фюрер-ректор? Бывший. С чем-то не согласен? (Тот поднимается.)

ПРОФЕССОР. Прошу, заметить. Слова моего недоучившегося студента не совсем точны и с пропуском важных нюансов. Ведь не все то, что мыслитель речёт о бытии — это его взгляд. Часто сказанное им — это говорящее через него эхо притязания самого бытия, чтобы в нем себя проговорить. Да, что-то я сказал сам. Возможно, «а», но не «б» и следующие буквы: должность обязывала. Однако, я же после говорил, что слова Ницше упрощенно поняли. Что политическое истолкование основной его мысли опошлило, если совершенно не упразднило сущности воли к власти. Что сверхчеловек — это не какой-то необыкновенный человек, а который просто превосходит прежнего. Он лишь заново утверждает бытиё строгостью знания и большим стилем творчества. После я также говорил…

ЭСЭСОВЕЦ (перебивает). Профессор, ты можешь хитромудо переводить стрелки на бытиё, обстоятельства. Но уводить суд в сторону я тебе не дам. Я говорил о том времени, когда я уходил служить в СС, а не после… После я тебя уже не слышал. (К залу.) Вот с такой тетрадкой конспектов в моем походном ранце я победно маршировал по знаменитым столицам Европы. О, как мы, представители отважной расы будущих правителей пыжились, когда ступали по площадям Вены, Праги и Парижа, чтобы казаться сверх… человеками. Естественно, после такого победоносного марша по Европе я почувствовал, что мне нужен наследник. Как же быть без него представителю расы будущих правителей. Надо было думать о будущем рода повелителей. Ясно, в жены я выбрал тоже дочь барона, чистокровную арийку. Однако, вместо ожидаемого отцовского арийского восторга я получил удар под дых. Мой сын родился дауном… Мой арийский дух за один день спустился, словно воздушный шарик, до позорного ошметка. Вот тебе и чета арийцев — что означает благородство крови, бесподобную красоту формы и разума и превосходство породы. Каково мне было все это глотать? В то время у нас даже природу делили на представителей высшей нордической фауны и флоры и низшей — еврейской. Еще немного и мы сносили бы в стране ненордические горы… Короче, моего сына увезла к себе моя старая бабушка в наше родовое поместье в деревню: подальше от греха. А мы с женой по-тихому разошлись. Профессор, так что с немецкой отважной расой будущих правителей было не так? (Все в зале поворачивают головы в сторону того.)

ПРОФЕССОР. Раньше я не подозревал, что профессия профессора философии так опасна. Оказывается, ему не дозволительно, как всем, поддаваться блужданиям-заблуждениям. Но у этой профессия есть и преимущества. Философ вынужден много наблюдать, думать, размышлять, правильно вопрошать о происходящих явлениях в обществе. Это позволяет ему быстрее всех пробудиться возле них. Прийти к более верному умозаключению. Что часто за националистическими явлениями даже большого масштаба не стоит ни малейшего смысла. Так и в случае с немецким новоделом, высшей расой. Иначе не избегали бы решения; кто же должен быть тем, для кого и, причем, по праву потребовалась хорошая раса? Какая польза — если все дело в пользе — от наилучшей расы, когда вокруг существуют только собачьи породы?

ЭСЭСОВЕЦ. Я тогда, разумеется, не мог так пространно рассуждать. От страха и позора я топил рассудок в вине. (Разорванно машет рукой профессору садиться.) Наверное, я спился бы, если б вскоре, словно мне для нордической опохмелки, не объявили войну с мировым большевизмом. Я тут же отправился на Восточный фронт. Уж там-то, я думал, я докажу, безжалостно истребляя собачью породу, что я истинный ариец!… Но, увы, там я получил второй удар под дых. Нокаутирующий… Правда, сначала меня встретили отрезвляющим джебом. Ведь перед отправкой на фронт все мои сослуживцы как кричали. Что русские только от одного вида наших войск СС разбегутся по своим диким лесам и закопаются в норы. (Ступает ближе к рядам слушателей.) Оказалось, камрады-присяжные, что в бою русские без всякого пиетета косят эсэсовцев из своих стволов, как каких-нибудь наших румынских или венгерских пособников… Мне же поначалу везло, даже царапин не было. Но ловко уворачиваться своим танком от русских снарядов мне удалось до Демянского «котла». Как сейчас, помню тот жаркий бой. Мы стремительно выкатились к полевому артиллерийскому укреплению. Наводчик-стрелок моего танка одним снарядом уничтожил артиллерийский расчет русских. Но мы решили выместить свою злость до конца. Гусеницами своего танка раздавить оставшуюся их пушку. Она была лишь окопана, а мы решили закопать ее навечно. Каково же было наше изумление, когда мы подъехали к ней. Один артиллерист остался живым, и навел ствол своей пушки прямо на наш танк. Его нисколько не пугал знак дивизии СС «Мертвая голова» на нашей броне. Он не собирался драпать, напротив — он готов был своей ненавистью в глазах испепелить нас. В какой-то миг нервы моего механика-водителя не выдержали: ствол пушки упирал прямо в него. И он вместо того, чтобы дать задний ход, стал спешно разворачиваться. Этого, когда танк повернется кормой к пушке, только и ждал русский. Он тут же выстрелил!… Снаряд прошил броню машины. Мой танк загорелся. (Поворачивается к профессору.) Но было еще кое-что удивительное. Сидя в горящем танке, я вдруг вспомнил, профессор, другие твои слова: «Что только там, где опасность ужаса, там и блаженство изумления — та зоркая захваченность сущим. Там и есть дыхание всякого философствования». Однако, я кроме безраздельного страха, боли от осколков в ноге и ожогов от пылающего вокруг меня огня ничего не чувствовал и не ощущал. Никакого дыхания философствования ни во мне, ни вне не было… После мне рассказали. Я, выбираясь из башенного люка, лишь выл навзрыд: «Мы умираем вместе, никто не уходит один…» Простим мне, этот скулёж, я был в бреду. Памяткой о моем последнем бое у меня осталась вот эта Восточная медаль (показывает на своем кителе медаль «За зимнюю кампанию на Востоке 1941/42»). Немецкие солдаты окрестили эту медаль «Мороженое мясо». Ведь большинство было награждено ею за обморожение в ту нашу первую зиму в России, просто лютую. Только я называю эту свою медаль «Обожженное мясо». Как говорили древние римляне, Suum cuīque. (Возвращается к столу, садится. Овчарка подается ему навстречу. Он кладет руку на ее холку и легонько треплет шерсть пальцами.)

Пауза

БДИТЕЛЬНЫЙ. Герр офицер, ваш пес очень предан Вам. Понимает все ваши команды. Он тоже на службе?

ЭСЭСОВЕЦ. Можно и так сказать. Мы подружились с ним в Аушвице. Меня после госпиталя перевели в охрану концлагеря. Видно, пугать своими ожогами заключенных. А с Вольфгангом нас сблизила музыка. Он оказался самым музыкальным из всех овчарок Дауфмана в лагере. Когда я в своем кабинете заводил старенький патефон с пластинками Баха, Моцарта или Бетховена, пес всегда приходил под мое окно. Внимательно слушал музыку Великих.

СТУДЕНТ. Как же Вас, герр офицер, сюда занесло?

ЭСЭСОВЕЦ. Мы с Вольфгангом в недельном отпуске. Гуляли по моему родному Фрайбургу, и попали под авианалет. (К профессору.) А ты, ефрейтор ландштурмист, как в подвале оказался?

ПРОФЕССОР. Меня мобилизовали в фольксштурм рыть окопы вдоль Рейна, а когда я вернулся в город, началась бомбежка.

ЭСЭСОВЕЦ (насмешливо). Как?! Мы не обустраиваем границы германо-готского рейха на Урале, а роем окопы вдоль Рейна… Где же то, захваченное необходимое жизненное пространство немцам на земле непуганых «недочеловеков» с их первозданными лесами, бескрайними степями и полноводными реками? Вот с такими этнографическими и географическими познаниями недорослей, как сказали бы русские, мы почему-то предвкушали легкий блицкриг. Или вмешалось провидение? Кто-то же пророчески назвал план «Барбаросса» именем короля, который захлебнулся…

ПРОФЕССОР. Понятно, кто так назвал план. Ефрейтор. Конечно, не потешный, как я. Хотя, оба мы потешные: я из–за формы, а он по форме… (Про себя.) А ведь мог случиться заглазный альянс двух немецких ефрейторов. Но малое между нами расстояние — еще была не близость…

СО СТУЛЬЕВ. …а профессор смельчак! Гестапо не боится. И даже смерти…

ЭСЭСОВЕЦ (им). Не дивитесь. Профессор сегодня столько наболтал на арест гестапо, что еще одна страница, другая, крамолы в деле ему уже не страшна. И как отмечал Сократ: философы много думают о смерти, поэтому никто на свете не боится ее меньше, чем они.

ПРОФЕССОР. У меня такое впечатление, недоучка студент, что ты не служил, а где-то продолжал свое образование.

ЭСЭСОВЕЦ. Смотри-ка, заметил! Только ваш недоучка не посещал немецкие штудии.

ПРОФЕССОР. Ужель в Сорбонне был, когда ее оккупировал?

ЭСЭСОВЕЦ. Чувствую, ты не отвяжешься. (Встает.) Я остался бы обыкновенным служакой, если б не один вопрос, который меня мучал после фронта. Почему русские в отличие от тех же французов, бельгийцев и поляков принимали нас, эсэсовцев, за обычных «оловянных» солдатиков? Понятно, ни в какой европейской штудии мне не ответили бы на него. И я стал учить русский язык. Сначала с помощью учебников и пленных Аушвица. Потом с нашим лагерным переводчиком. С ним мне повезло. Он до войны работал в германском посольстве в Москве и изучил не только тонкости языка, но и русскую литературу. Он был от нее в таком восторге, что собрал даже библиотеку из русских книг. За чтение этих книг я основательно и засел. О, камрады-присяжные, я узнал из них много интересного. Что попытки немцев допыжиться до высшей расы в России давно высмеяли. Откуда ж быть пиетету перед эсэсовцами… Мне также открылось, что европейские философы рядом с Достоевским и Толстым — карлы. И еще долго будут отставать в росте. Ведь эти писатели предвыспрашивали и предзаглянули не на один век вперед… Что есть, профессор, хотя бы ваша гнома «Бог умер»? Рядом только с одной ранее написанной вставной в романе притчей «Легенда о Великом Инквизиторе». Птичье щебетание против удара молотом… Профессор, ну какое у вас вбирание новой мысли. Ее там попросту нет. От этого с ума сойти можно.

ПРОФЕССОР (вскакивает). Что и сделал Ницше. Он сошел по-настоящему с ума вместо нас. Но мы не поняли этого его предупреждения.

ЭСЭСОВЕЦ. Но когда с ума сходит вся нация, то вместо кого?

СО СТУЛЬЕВ. Заместо профессоров! Верно. Знамо дело.

ЭСЭСОВЕЦ. И в какую психушку ее поместят?

СО СТУЛЬЕВ. В нашей места не хватит! Янки построят нам новую. Психушку-небоскреб…

ЭСЭСОВЕЦ. Профессор, все слышал? Так почему же вы, ученые мужи, позволили пропаганде легко одурачить немецкий народ? Будто Россия непуганых «недочеловеков», а не страна, родившая величайших мыслителей. Уже только этим заслужила свое бытиё в мире. Почему же вы не отрезвили немцев уроками прошлого? Что все те, кто в Европе пытался завоевать Россию, всегда были бесславно биты. Теперь мы, немцы, имеем — вечное возвращение того же самого… Ну же, профессор, отвечай. Иль опять уйдешь, как там у тебя, — в замолчанное говорение? (Профессор оглядывает сидящих в зале.)

ПРОФЕССОР. Вижу, замолчанным говорением мне не отделаться. (Поднимается.) …нас, немецких профессоров, можно понять. В то время нам казалось, что геббельсовская пропаганда не так далека от правды. Мы не имели достоверных сведений о Советском Союзе. Сообщения о нем или почти исчезли из новостей наших газет и радио, или, как потом выяснилось, были чудовищной ложью. Мы просто не знали, с какой страной, армией и народом столкнемся. Поэтому профессора тоже поверили в легкий немецкий летний блицкриг. Дескать, раньше все европейцы были биты в России из–за долгих зимних военных кампаний… А почему мы тогда небрежно отмахнулись от книг великих русских писателей и замалчивали о них? Нам казалось, что их появление — это случайная игра природы, опьянения и вдохновения художников. Они были своего рода выскочки, вне системы и без системы. Следовательно, они ничего не значат и не решают для русской нации в целом, которая к тому же не имеет своего философского метаязыка и логоса.

ЭСЭСОВЕЦ. Ха-ха, профессор. Насмешил. Да, есть немецкий философский метаязык, и что? Камрады-присяжные, у меня такое впечатление, что все наши профессора философии — это неудавшиеся Сократы. Площади их отвергают, поэтому они заточились в своих кабинетах, и строчат трактаты: кто больше и заратустрее. Да еще выдумали свой язык, птичий. Чтобы простому смертному не было понятно, что понимать-то в их философии НЕ-ЧЕ-ГО… Я прав, профессор кислых щей бытия?

ПРОФЕССОР. За последнее годы я привык к насмешкам в свой адрес. Переварю и твою. (С жестом руки.) Но я не договорил. Впоследствии я изменил свое отношение к художникам-мыслителям через новое прочтение Ницше. Оказалось, он уже в свое время сокрушался, что в западной философии нет великого художника. Ибо искусство он видел величайшим стимулятором жизни. Даже как ее спасение. Особенно перед лицом нарастающего вытрезвления и опустошения человеческого существования техникой и хозяйством. Именно в искусстве, по мнению Фридриха Ницше, решается вопрос о том, что есть истина? А для ответа на него нужны художники-мыслители. Но в Европе их нет и по сей день… (Вспомнив.) И вот еще что: мое замалчивание о русских художниках-мыслителях в какой-то мере оправдывала моя позиция. Я ввел для себя запрет на работу с текстами, которые я не могу читать в оригинале.

ЭСЭСОВЕЦ. Ну конечно, какой западноевропейский интеллектуал опустится до изучения русского языка…

ПРОФЕССОР (невольно). Эх, как бы он сейчас пригодился моим сыновьям. Они оба в плену у русских. Им легче было бы понять: куда и к кому они попали? (Подавлен воспоминаниями о сыновьях, садится.)

ЭСЭСОВЕЦ. Твои сыновья лучше бы поняли, у кого и почему они в плену, если бы увидели русских пленных в наших концлагерях. Их увидеть не мешало бы всем немцам. Кроме слабонервных, разумеется. Иначе станут, как мой коллега из концлагеря Дахау, заговариваться по ночам… (Тоже присаживается на стол.)

Пауза

СТУДЕНТ. Герр офицер, не расскажите, что же увидел ваш коллега в Дахау?

ЭСЭСОВЕЦ. Ты назойлив, скубент!

ПРОФЕССОР. Он и на занятиях такой.

ЭСЭСОВЕЦ. Знать, будет профессором философии. Тогда тебе, скубент, стоит изучить эксперименты доктора Рашера. Пора серьезно править аксиомы и теоремы Спинозы о теле и духе человека… Конкретно в тот день мой коллега зашел к Рашеру посмотреть опыты по переохлаждению тела человека. Доктор искал способ повысить холодоустойчивость немецких солдат, чтобы они переносили сибирские морозы, как русские. Для этого Рашер бросил двух пленных русских офицеров голыми в чан с ледяной водой. В нем заключенные немцы, англичане, французы, поляки уже через час теряли сознание. Через два с половиной часа они погибали. Но оба русских и после двух с половиной часов находились в ледяном чане, как говориться, в здравом уме и твердой памяти. К концу же третьего часа один из них попросил второго, знающего наш язык: «Товарищ, скажи немцу, чтобы он, наконец, пристрелил нас». Тот же ему ответил, что он никогда не будет просить пощады у «фашистской сволочи». После оба пожали друг другу руки со словами: «Прощай, товарищ!» Эксперимент продолжался пять часов, прежде чем их взяла смерть.

СТУДЕНТ. Теперь я точно выучу русский!

ПРОФЕССОР. Вряд ли успеешь. Наш бдительный мужчина донесет на тебя в гестапо.

БДИТЕЛЬНЫЙ (вскакивает). Профессор, ты не просто вредный, а маленький старикан-злюка. Бесишься, что Герр офицер выигрывает суд, а злобу срываешь на мне.

ЭСЭСОВЕЦ. Камраде-присяжные, судя по вашему настроению, чашу весов в руках Фемиды вы склоняете в мою пользу.

СТУДЕНТ. Я протестую! Герр офицер, вы навязываете присяжным свое желание.

ЭСЭСОВЕЦ. Протест принят, садись, адвокат… Камраде-присяжные, забудьте мои слова. Я шутил. (Весело.) О, профессор, мы к месту заговорили о желании. Я свое последнее желание смертника уже удовлетворил, как ты заметил Бдительному. Но если приговор вынесут тебе, то я не буду против и твоего желания посетить Клеопатру в медкабинке. (Все в зале невольно поворачиваются в сторону медкабины, пытаясь за занавеской разглядеть Клеопатру.)

ПРОФЕССОР. Сейчас нелепо вспоминать, но в моей жизни могло пойти все по-иному. Я мог жениться на влюбленной в меня богатой еврейке, красивой студентке. Оказаться в Америке, как Томас Манн. Послать оттуда привет с таким же, как у него по содержанию post scriptum: «Где я, там немецкая философия».

ЭСЭСОВЕЦ. Ха! я чуть было не забыл. Тебе, профессор, передал же привет один узник из Аушвица. Он австрийский еврей из интеллектуалов. Поэтому я, не имея хорошего собеседника среди сослуживцев, иногда вызывал его к себе в кабинет. Так вот он признался мне, что в концлагере он часто вспоминает недоброго алеманнского мага. Точнее твое, профессор, философствование: дескать, сущее открывается человеку только в свете бытия, но из–за последнего он забывает первое. Значит, бытие, так-так… Оказывается, эти умозаключения австрийского еврейчика теперь смешат. И он попросил меня, если я встречусь с тобой, передать тебе его ответ. Что в концлагере ни сущее, ни свет бытия ни на что не годятся. Там говорить, что ты есть вообще, это бессмыслица. За колючей проволокой красота строфы Гёльдерлина о немо стоящих стенах и дребезжащих флюгерах, философские сентенции теряют свою трансцендентность. Кажутся банальными, пустой болтовней. Чтобы это уразуметь, заключенным не требуется ни семантического анализа, ни логического синтаксиса. Им достаточно взглянуть на вышки лагеря, втянуть носом гарь крематориев. (Неожиданно пес, сидящий у стола пес, начинает рычать. Эсэсовец гладит его рукой по голове.) Вольфганг, тут нет вышек и заключенных. (Продолжает.) Австрийчик также ответил тебе, профессор, о связи бытия и времени в концлагере. Что во время пыток заключенных складное говорение бытия перескакивает в нечленораздельное. Человек, вкупе со своей головою, где, быть может, хранятся и «Критика чистого разума» Канта, и «Мир как воля и представление» Шопенгауэра, и все девять симфоний Бетховена, — превращается в пронзительно визжащего убойного поросенка…

БДИТЕЛЬНЫЙ (громко). И тут уели профессора философии. (На молчание профессора эсэсовец встает и разыгрывает сценку.)

ЭСЭСОВЕЦ. Камрады-присяжные (склоняется к ним, заговорщицки), а ведь действительно замолчанное говорение бывает красноречиво… (Выпрямляется.) Но вот что было удивительно, профессор. Этот узник видел во мне не совсем законченного фашиста. И недоумевал: почему я воспринимаю его рассказы о злодеяниях, пытках в концлагерях, некоторые из которых я сам видел, ровно? Без каких-либо внутренних вибраций. На них явно рассчитывал мой собеседник.

ПРОФЕССОР. Как раз эта твоя ровность к происходящему в концлагере меня не удивляет. Сегодняшний человек поставлен, захвачен и используется силой, которая проявляется в сущности техники и которой он не владеет. Это всепроникающее воздействие машин и механизмов на человеческую жизнь притупляет восприятие. И утилизация трупов в газовых камерах, лагерях уничтожения видится просто как еще одной моторизированной индустрией. Такой же, в сущности, как текстильная или автомобильная. Таков сдвиг в нашей эпохе и главный ее постав.

ЭСЭСОВЕЦ. …какая-то правда есть в твоих словах. Я обязательно передам их еврейчику, если его еще не отправили в крематорий.

ПРОФЕССОР. Сейчас его горстка пепла уже не решение, а застревание, (насмешливо) персеверация служак СС. (Эсэсовец не сразу понимает его мысль.)

ЭСЭСОВЕЦ. Ааа… ты об уже бессмысленном зацикливании СС на окончательном решении еврейского вопроса. Да, мы не успели вывести всех этих паразитов торгашей-надувальщиков в Европе. Ведь еще великий русский писатель предупреждал европейцев, что все эти Бисмарки, Биконсфильды, Гамбетты, все они лишь марионетки евреев с их банками. Лишь Гитлеру удалось хотя бы в Германии всех этих торгашей-надувальщиков практически уничтожить в газовых камерах. Навести немецкий порядок и справедливость.

Внезапно из медкабины выбегает Клеопатра, останавливается напротив эсэсовца.

КЛЕОПАТРА. Гауптштурмфюрер СС, вы лицемер! Как раз торгашей-надувальщиков Гитлер не уничтожал, а оберегал. Всех знатных, нужных и тех жидков, кто мог за себя заплатить, вы выпустили в Америку. Даже немало их устроили на службу в вермахт. А уничтожали вы евреев бедняков, их детей и внуков. Они ничем не угрожали и не мешали немцам. Где же ваша справедливость?

СО СТУЛЬЕВ. А Клеопатра права. Точно! Факт.

ЭСЭСОВЕЦ (задет их оценками). Я сам, лично, был против отправки евреев в Америку. Но мне ответили, что это большая политика.

СО СТУЛЬЕВ. Или большая коррупция. Всегда так. Ей-ей.

ЭСЭСОВЕЦ. Может коррупция. А про служащих жидков в вермахте Гиммлер пояснил: дескать, те преодолели в себе еврея силой своего разума. Врал, а, может, нет. Тебя же, Клеопатра, за такие еврейские шпильки офицеру СС стоило бы отправить в Аушвиц. (К залу.) Камраде-присяжные, не будем отвлекаться, продолжим слушание. Теперь, профессор, тебе — слово. Только ты, как попросил бы русский, друг Аркадий, не говори красиво.

ПРОФЕССОР (вскакивает). Я отказываюсь от слова.

ЭСЭСОВЕЦ. Ты серьезно?

ПРОФЕССОР. Что я счел нужным, я сказал. (Снова присаживается на край стола.)

ЭСЭСОВЕЦ. Камраде-присяжные, слушание окончено. Вы все сейчас удаляетесь в конец зала совещаться для вынесения своего вердикта.

БДИТЕЛЬНЫЙ (выкрикивает). Но еврейка не может быть присяжной в немецком суде.

ЭСЭСОВЕЦ. Клеопатра, ты останься там, где стоишь.

Остальные с шумом поднимаются со своих мест и направляются в конец зала. Эсэсовец возвращается к столу. Крутит за дуло лежащий на столе пистолет вокруг своей оси. Когда тот останавливается.

ЭСЭСОВЕЦ. Профессор, это не случайно! Посмотри, дуло моего «Вальтера» показало — в кого будет стрелять…

Профессор поворачивает голову, смотрит на дуло пистолета, носовым платком промокает выступивший на лбу пот. Встает и отходит от стола. Эсэсовец, высвистывая четыре знаменитые ноты 5-ой симфонии Бетховена, направляется вместе с псом к развешанной на стене агитации НСДАП. Без интереса рассматривает ее образчики. Задерживается у плаката с профилем Ницше.

ЭСЭСОВЕЦ. Фридрих, ты насупил брови? Оскорбился, что я посадил третьей твою тень на скамью подсудимых. Так заслужил. Ведь наука твоя не веселая, а иезуитская. Ты бросаешь человека в дионисийскую стихию. Он доходит до виселицы, а там ты встречаешь его с наставлением: «Жить так, чтобы ты желал жить снова».

Клеопатра хватает со стола пистолет.

КЛЕОПАТРА. Эсэсовцам никакой пощады!

ЭСЭСОВЕЦ (хохоча). Видишь, Фридрих, еще мне в спину направили дуло пистолета… (Громко.) Профессор, а ведь верно писано в брошюре Центрального аппарата СС, что хуже евреев могут быть только еврейки — проститутки и партизанки в одном лице. (Поворачивается.) Не дури, Клеопатра. Положи мой «Вальтер» обратно на стол. Ну, кому я сказал! Ты не подчиняешься офицеру СС?! (Клеопатра стреляет в него и бросает пистолет в сторону профессора. Эсэсовец хватается руками за пробитую пулей грудь. Затем невольно прислоняется спиной к плакату с профилем Ницше на стене, и вместе с ним медленно оседает на пол. На последнем издыхании.) Вольф… фаасс! (Безжизненно замирает.)

Вольфганг кидается на Клеопатру, сваливает ее на пол и пытается вцепиться зубами ей в горло. Та неистово руками и ногами отбивается от собачьих клыков. Студент и еще несколько мужчин подбегают к ним, стаскивают за ошейник пса и душат его.

ПРОФЕССОР (в шоке). Кто же жив?! Не эсэсовец, а… я. Cui ridet Fortuna, eum ignorat Femida. Хотя казалась, Фортуна улыбалась не мне, и Фемида меня заметит. (Приходит в себя.) Этот случай неплохое доказательство того, что человек не господин сущего. Он лишь пастух бытия. (Замечает у своих ног пистолет. Поднимает тот.) Клеопатра думала, что она стреляла в виновника ее бед и бед ее народа. Увы, она стреляла лишь в форму СС… (Смотрит на мужчин, расправляющихся с собакой.) Вот и Вольфганга усмирили навсегда. Теперь его душители стоят в растерянности: не знают, что им делать с Клеопатрой? Сдать ее в гестапо или всем поскорее разбежаться? И, как назло, куда-то подевался бдительный мужчина? (Только сейчас замечает, что бомбежка прекратилась.) Оказывается, авианалет закончился. Все побежали. Решили бросить еврейку и поскорее убраться из подвала. Правильно. У них и без нее забот хватает. Скоро конец войне. (К Клеопатре, оставшейся в подвале.) А ты, Клеопатра, почему не убегаешь? Бомбежка закончилась. Ааа… вот зачем ты кинула мне пистолет. Ты ждешь, когда член НСДАП и бывший фюрер-ректор сам исполнит ваш ему приговор. (Заглядывает в дуло пистолета. Про себя.) Как завораживает стальное дуло своим совершенством. Властно манит спустить курок… Иначе после войны меня будут судить. Пусть. (Кладет «Вальтер» на стол.) На суде, Клеопатра, у меня будет хороший адвокат. Как ни смешно, это все та же, моя старая книга. Она будет моим ангелом-хранителем на все-де времена, по крайней мере лет триста.

КЛЕОПАТРА. Видно, только поэты не умеют жить с чувством своей подлости во всех жилах. (Награждает профессора презрительной усмешкой, уходит из подвала.)

ПРОФЕССОР (ей вслед). Да, я толстокожий! (Один.) Переживу обвинения и вопли моралистов. Придется. Как им втолкуешь, что бытийно-историческое значение национал-социализма нельзя оценить с воззрениями, которые следует преодолеть. Гитлер — по ту сторону добра и зла, и много строже, чем все ужасы газовых камер. (Возвращается к своему стулу, забирает с его сидения сухарную сумку.) Потом я надолго потеряюсь из виду в своей старой хижине. Разве что иногда ко мне заглянет какой-нибудь восхищенный паломник. Ведь не каждый захочет забираться на 1200-метровую высоту лишь затем, чтобы закатывать мне сцены. Да и можно об глыбу больно ушибиться…

Идет к лестнице подвала. Поднимается по ней вверх.



Anton Mishatkin
Саша Фиолетовый
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About