Анна Герасимова: "Империя и литература: что такое постколониализм?"
Вдруг иностранец
Воскликнул: — О боже!
— Боже! — сказали
Старуха и дочь.
Сверху по лестнице
Шел чернокожий,
Темный, как небо
В безлунную ночь.
Шел
Чернокожий
Громадного
Роста
Сверху
Из номера
Сто девяносто.
Черной
Рукою
Касаясь
Перил,
Шел он
Спокойно
И трубку
Курил.
Этот фрагмент стихотворения Маршака «Мистер Твистер» представляет собой обычную постколониальную ситуацию — столкновение колонизатора с колонизируемым как субъектом действия (добавим, еще и внутри пространства, которое колонизатор до этого момента полагал безраздельно своим).
Что мы видим? Мы видим шок от столкновения. Именно этот шок и питает постколониальную литературу.
Сейчас постколониализм — одно из главенствующих направлений в современной западной гуманитарной науке, но у нас ему уделяют значительно меньше внимания, чем он того заслуживает (несмотря на отечественный опыт колонизации, почти совершенно не отрефлексированный).
Надо сказать, что устраивающего всех определения постколониальной литературы пока не найдено. В целом, в российской гуманитарной среде принято считать, что так именуется литература стран бывших колоний после обретения ими независимости. Некоторые исследователи говорят о «world literature», о кроссоверной литературе, но все это в целом об одном — о литературе вне европоцентричной позиции и вне национальных рамок.
И второе, не менее важное:
постколониальная литература — это литература столкновения и смешивания.
Главный теоретик постколониализма Эдвард Саид определял влияние империализма как смешение культур и идентичностей в глобальном масштабе. Проблема в том, что внутри этой идентичности каждый полагал себя единственным и уникальным. Только белый, только черный, только Запад и только Восток, но никогда не смесь и не нечто третье.
Постколониальный подход как раз заключается в смешениии, в связях, в том, что происходит между культурами. То есть мы будем говорить не просто о литературе бывших колоний — да и на самом деле не только о ней, поскольку есть литература диаспор, литература стран, давно ставших независимыми, и так далее, но о том, как она связана с опытом метрополии, и как литература метрополий отражает колониальный опыт. Без этого постоянного отражения подход попросту не работает: Допустим, чтобы увидеть в «Мэнсфилд-парке» колониальный опыт, необходимо держать в уме, что как раз в это время Британия теряла свое влияние на Антильских островах. Пример простой и довольно показательный.
Мы привыкли рассматривать литературу через национальную призму: здесь индийская, здесь британская, и им никогда не сойтись. Между тем, без индийского опыта наше представление о киплинговском Киме, к примеру, будет неполным, и точно так же без британского опыта, британского образования, британского влияния нельзя понять, например, таких индийских писателей, как Р.К. Нарайан, Видиадхар Найпол и так далее. Это касается и Салмана Рушди. Добрая половина индийских авторов начинала писать на английском и осознавала это как попытку пробиться не просто к иной культуре, но к культуре, с их точки зрения и точки зрения западного канона, более высокой и значимой. Попытку, кстати, обреченную на провал, что они тоже понимали.
Или, допустим, если мы рассматриваем литературу мигрантов, литературу диаспор. Мигрант — он кто? Он принадлежит к культуре принимающей страны или страны, где родился? В какой мере это обуславливается его языком — и что делать, если он говорит на двух языках или на креольском языке, то есть на языке, смешивающем грамматику одного языка и лексику второго? А его дети — они кто? Это ведь вопрос не цвета паспорта, а культурной принадлежности. И можно ли быть, например, британцем, сохраняя культуру страны, где родился?
Точкой отсчета в постановке проблемы постколониализма принято считать 1492 год не только потому, что в этом году открыли Америку, но в этом же году был покорен Гранадский эмират — последний оплот ислама в Европе. Таким образом, в этой точке сходится победа христианства в Европе, расширение горизонта видимого мира, фронтира (новых земель — и уже не было вопроса чьих — конечно же, они принадлежали колонизаторам) — и Европа начинает утверждать свое первенство.
Триггером прежде всего служило желание получить сверхдоходы: первые походы конкистадоров — это предприятия чисто коммерческие, потом из этой схемы вырастут большие компании. Золото, позже добыча серебра, и все еще феодальное мышление — получить надел, владеть землей. То, что на этой земле есть какое-то население — это не так важно.
На этом этапе появляется то культурное явление, которое и даст нам потом постколониальную литературу — креолизация. Конкистадоры охотно вступали в связи с туземками, позже в эту систему вошли привезенные в качестве рабов жители Африканского континента. Важно, что это не только смешение кровей, но и смешение языков и культур: позже уроженец Мартиники Эдуар Глиссан скажет: «Мир-хаос». Характерно, что он именно с Мартиники, имеющей едва ли не самую разнообразную и пеструю историю колонизации. Индейцы, чернокожие рабы, переходящая от французов к англичанам и обратно к французам власть — само окружение Глиссана должно было сформировать такое ощущение.
Но вернемся к колонизации. В рамках постколониального подхода колонии делятся на два типа: «settlers’ colonies» и «invaders’ colonies». Первые — те, где аборигенное население при освоении вообще не бралось в расчет. Колонизаторы захватывали территории, вообще не беря в разум, что там есть какие-то аборигены, у них есть культура, язык и так далее. Так было в Австралии и Новой Зеландии, принято считать, что и в Канаде.
Вторые — те, где с аборигенами так просто обойтись было уже нельзя. С высокоразвитой индийской цивилизацией нельзя было вести себя как с маори или сиу. Колонизаторы и приходят туда в основном из соображений торговли, выгоды — поэтому они как бы приникают, просачиваются на территорию, начинают потихоньку ею управлять, а затем навязывать свой язык, культуру, установления и так далее. Собственно, так начиналась конкиста: формальным ее оправданием была евангелизация индейцев.
На острове Эспаньола, первом, где высадился Колумб, в течение двух лет после высадки умер каждый третий абориген. Пытки, массовые убийства, заключение — что не сделали они, то довершили европейские болезни. Но белый человек не ограничивался уничтожением туземной цивилизации и культуры. Он хотел стереть и самую память о них, установив на завоеванных территориях свою культуру и свою религию, принуждая, как писал историк Стивен Гринблатт, к обмену не только товарному, но и духовному. Задача той же конкисты формулировалась двумя словами — «conquistar y poblar»: завоевать и заселить, точнее, освоить пространство, утвердить на нем свою культуру. Обращение индейцев в христианство было формально главной целью конкисты и ее же оправданием.
Франсиско Лопес де Гомара писал: «Кто не заселит, не совершит хорошей конкисты; а не покорив землю, не обратишь язычников в христианство; посему главной задачей конкистадора должно стать заселение».
У европейца имелось большое преимущество в виде письменности — инструмента, аборигенам неизвестного. Не случайно с самых ранних времен колонизации захватчики старательно записывают, фиксируют все, что видят и делают — все эти дневники, отчеты, бортовые журналы и научные описания составляют тот письменный след, на котором выстроится база знаний и представлений о Новом мире. Захват американских территорий сопровождался переназыванием, перекрещиванием земель — это было формальное и культурное подчинение (в XX веке обратный процесс будет обыгрываться как попытка противостояния).
Средневековая карта с ее тиграми и песьеглавцами, лакунами, оставленными на откуп воображению, подстегивает интерес к познанию — и из предмета искусства становится предметом познания науки. Белые пятна и надписи «здесь могут водиться тигры» пробуждают желание знать первых путешественников, конкистадоров, торговцев и миссионеров. Прибыв на место, они описывают его, но что, собственно, они описывают?
Мы видим то, что видит наш мозг, а не глаз: художники это хорошо знают. Так и первые впечатления пионеров Нового света были пропущены через их собственное представление — я не говорю о предубежденности, хотя и она была, конечно. Их описания были пропущены через их собственный культурный опыт, через европейский фильтр, иначе и быть не могло.
А у аборигенов, напоминаю, письменно культуры не было.
И на этих дневниках и описаниях основывается во многом представление о миссии белого человека — представить аборигенное население, раз уж оно не может представить себя само. Примерно это же писал Маркс о пролетариях, а Фрейд — о женщинах. Заметим, ни тех, ни других, ни третьих никто не спрашивал.
Итак, архивы империи были по преимуществу европейскими.
В эпоху Просвещения формируются на такой шаткой базе как цвет кожи антитезы свет/белый — тьма/черный. Темнокожее население колоний осмысляется как темное во всех смыслах слова — я не упоминаю все идеологические и духовные последствия этой антитезы. Европа — это мир известный, рациональный, мир нормальный — все, что происходит в колониях, находится за пределами нормальности. Отсюда легко заключить, что Европе подобает повелевать, а колониям — подчиняться. Цивилизованный европеец должен принести свою цивилизованность диким народам
Гегель в «Лекциях по философии истории» излагает следующую концепцию: закономерности исторического развития нации находятся в прямой зависимости от ее географического положения (первая часть этого труда так и называется — Географическая основа всемирной истории). С его точки зрения, как будет видно в цитате ниже — Америка это однозначно гиблое место, и только цивилизованные европейцы поддерживают в них какую-то видимость жизни. Гегель идет даже дальше просветителей, относя на сторону туземцев не только тьму, но и смерть .
Последний отзвук этого мнения мы встретим в романе австралийца Дэвида Малуфа “Вспоминая о Вавилоне” (1993): Джемми, белый, выросший среди аборигенов, выкрикивает: I am a British object — вместо British subject, подданный Британии. Эта ошибка — называние себя объектом вместо субъекта — крайняя степень овеществления. Не случайно мартиниканский поэт Эме Сезар утверждал, что колониализм в первую очередь процесс овеществления, низведения человеческого существа до объекта.
Не стоит забывать, что в эпоху Просвещения развивались и разного рода биологические классификации — та же линнеевская, кстати, поглотившая без остатка несколько аналогичных восточных, классификация Кювье и так далее. Предположение о собственном превосходстве, вера в биологическую иерархию — и вот из просвещенческого сциентизма рождается расизм. Работорговля приобретает все более широкий масштаб — это одна из самых крупных искусственных миграций за всю историю человечества, которая вызовет еще не одно переселение — например, населения Индокитая в
Колонизация становится инструментом капитализма — на заморских территориях европейцы ищут уже не возможностей торговли, а дешевое сырье — и, в сущности, сырьем для переработки, для адаптации к европейским категориям знания становятся все иные цивилизации. Спроецировать свою культуру на иной мир, чтобы управлять им.
Эта ситуация, как писал один из теоретиков постколониализма Франц Фанон, практически полностью останавливает развитие национальной культуры. Все искусство, и вся литература, в основном устная, подвергается пересмотру со стороны белого человека, который интерпретирует их в соответствии со своими культурными кодами. В лучшем случае — если посчитает их достойными внимания, чего, например, в Африке не случилось — и рождение литературы восходит к тому времени, когда европейцы начали насаждать там письменность. То есть целые века мифов попросту канули в Лету. Но и Индии повезло не больше — века культуры игнорировать было нельзя, так что колонизаторы начали насильственно насаждать на управляемых территориях свой язык как единственный язык культуры.
Здесь стоит обратиться к Томасу Маколею: в 1830-х годах он занимал видные посты в британской администрации Индии и, в частности, занимался проектами образования. Вот отрывок из его знаменитых “Двух словах об образовании в Индии”:
…Нам следует побуждать их изучать то, что более всего достойно изучения. Английский язык более достоин изучения, чем санскрит или арабский, и аборигены желают изучать его, а вовсе не санскрит и арабский. И даже как языки закона и религии санскрит и арабский не заслуживают особого нашего внимания. Аборигенов этой страны можно сделать прилежными английскими учениками — и к этой цели следует нам направить наши усилия…
И далее он пишет: “Я не нашел среди них (Маколей имеет в виду востоковедов) ни одного, кто отрицал бы, что одна полка хорошей европейской библиотеки стоит всей аборигенной литературы Индии и Аравии”. Идеи Маколея имели успех и даже породили целое явление, именуемое “Детьми Маколея” — образованные британцы, «сделанные» из индийцев. Данное течение дало первых крупных индийских прозаиков, например, Раджа Рао, писавшего на английском.
Колониализм и империализм распространялся не только посредством военной силы, торговой экспансии и политической власти, но и посредством насаждения культурных моделей, захвата не только земель, но и памяти, истории и сознания. Этот процесс можно назвать «колонизацией воображаемого». Иными словами, колонизатор захватывает не только физически ощутимое, но и морально значимое, распространяя свое влияние на культуру и традицию колонизируемого народа. Так, например, в Индии в школьный канон вошел Шекспир вместо Калидасы.
Еще Уильям Блейк утверждал, что это империя следует за искусством, а не искусство за империей. Географический детерминизм, например, британский, с его социально приемлемым пространством метрополии — и пространством иного мира, приятным, но подчиненным (это не только условный Антигуа, но и Ирландия или Венеция, например) окончательно сформировался уже к концу XVIII века, когда империи еще не было. Сыграли роль завоевания Наполеона, оформление понятия нации (интересно, что примерно с середины XVIII по середину XX века, то есть собственно в эпоху империй, в западноевропейском мире наблюдается взрывной рост национализма), индустриализация и консолидация власти в руках буржуазии. В этот же период романная форма в литературе выходит на первый план. И она задает уже иерархию пространства:
— Твой дядя склонен быть довольным тобою во всех отношениях, и мне хотелось бы только, чтоб ты больше с ним разговаривала. Ты одна из тех, кто слишком молчалив вечерами в нашем семейном кружке.
— Но я и так разговариваю с ним больше прежнего. Да, я в этом уверена. Ты разве не слышал вчера вечером, как я его спросила про торговлю рабами?
— Слышал… и надеялся, что за этим вопросом последуют другие. Твой дядя был бы рад, чтоб его расспрашивали и далее.
— И мне очень хотелось его расспросить… но стояла такая мертвая тишина! А ведь кузины были тут же и не произнесли ни слова, и, похоже, им это было совсем неинтересно, и мне стало неприятно… я подумала, может показаться, будто я хочу перещеголять их, выказывая интерес к его рассказу и удовольствие, какие он бы, наверно, хотел найти в своих дочерях .
Попробуем показать этот процесс на примере Джейн Остен. В романе “Мэнсфилд-парк” есть пример такой иерархии пространства — рабовладельческая плантация Томаса Бертрама, описанная почти впроброс, необходима для поддержания стабильности и красоты самого поместья Мэнсфилд-парк, она определяет социальный статус героев и делает возможной вообще всю их жизнь и их ценности. До драки за Африку еще полвека, а Антигуа уже знает свое место. Вернее, культура метрополий уже знает, куда отнести Антигуа.
В горизонт событий Остен Карибские острова попросту не входили, и это само по себе очень показательно.
На этом примере прекрасно видно то, что является одним из ключевых понятий постколониальной теории — Эдвард Саид называет его контрапунктовым чтением: острова есть, они необходимы, но о них упомянуто раз 5-6 за весь роман. Сегодня мы читаем иначе — не только то, что написал автор, но мы ищем фигуры умолчания в тексте. Читаем между строк больших романов, или, если хотите, включаем в горизонт рассмотрения исторический контекст. А между строк «Мэнсфилд-парка» маячат Карибы, как между строк «Больших надежд» Диккенса — Австралия как тюрьма.
И посмотрите на приведенную цитату. Вот это повисшее молчание свидетельствует о том, что у романа, вообще у литературы нет языка, чтобы говорить о рабах на Антигуа. Как и у самих этих рабов нет языка, но они стоят незримо, немые, в гостиной.
Я думаю, многие читали «Джен Эйр» и помнят сумасшедшую жену мистера Рочестера. Но мало кто помнит, что она была родом из
В целом отношение к колониям в первой половине XIX века напоминало отношение к слугам в викторианском доме — их труд принимается как само собой разумеющееся, но видно их быть не должно. Их наличие всегда принимают в расчет, но их имена и личности мало кого интересуют”.
Если авторы империалистической эпохи — модерна и премодерна — писали, не думая о том, что реальность той стороны хоть сколько-нибудь значима — это вовсе не значит, что мы должны делать то же самое. Мы, напротив, должны перечитать их тексты, принимая во внимание голос тех, кого не слышали раньше.
Или, возможно, даже переписать канон, что часто сегодня и происходит — объектами ретеллинга стали «Буря» Шекспира, как довольно показательный пример начала колонизаторской мысли. Или множество ретеллингов «Робинзона Крузо,» тоже очень важного в этом смысле романа или «Мистера Фо» Кутзее. Упомянутая история безумной жены мистера Рочестера изложена в романе Джин Рис «Антуанетта», более известном по экранизации под названием «Большое Саргассово море».
По традиции полагают, говоря о Диккенсе или Теккерее, что их взгляды на проблему колониальной экспансии или «низших рас» не находятся ни в какой зависимости от их культурной деятельности. И в это мнение ошибочно. Суть постколониального подхода, как его формулировал Эдвард Саид, в том, чтобы связать то, что доставляет нам удовольствие, например, роман Диккенса, с имперским процессом, который этот роман сопровождает. Не осуждать или игнорировать, а просто связать. Пока мы не поймем, как великий европейский роман поддерживал то, что общество одобряло заморскую экспансию, мы не получим представления о значении культуры и ее резонансе в империи — ни тогда, ни сейчас.
После Второй мировой войны начался процесс деколонизации, однако приобретение независимости еще не означало, что колонии перестали быть колониями: метрополия, уходя со сцены как правитель, сохраняла экономическое и политическое влияние.
Это явление получило название «неоколониализм». Метрополия при этом могла поменяться — так, например, СССР пытался оспаривать неоколониальное господство над странами Африки у традиционных колониальных империй. Именно благодаря (если есть его за что благодарить) неоколониализму литература Южной Америки рассматривается в русле постколониальной литературы: несмотря на то, что бывшие испанские и португальские колонии быстро обрели независимость, присутствие метрополии, хотя и опять же другой, делало их не менее колониально зависимыми — и все, что это влечет за собой.
Дело в том, что «белый человек», уходя с определенной территории, продолжал управлять морально и интеллектуально. Это такая надменная инклюзивность: мы вас пустим, конечно, в нашу песочницу, но только на наших условиях. Колонии и бывшие колонии входили в культурное пространство западного канона, но как нечто пренебрежимо малое. Подобное отношение сохраняется во многом и сейчас — достаточно взглянуть на бесконечные списки “сто самых великих книг по версии такого-то”, которые всегда неизменно базируются на западном наследии и только. Любые попытки пересмотреть этот канон натыкались и натыкаются на вопли о гибели западной культуры.
Под конец вернемся к понятию Эдуард Глиссана «мир-хаос»: это неупорядоченный мир, где стоит бояться порядка и чистоты, поскольку они ведут к фундаментализму и доминированию одной культуры над другими. Культуры должны сталкиваться друг с другом, столкновения и конфликты — то, в чем рождается и проверяется их жизненная сила. Эта концепция отрицает монолингвизм — напротив, согласно Глиссану, автор должен сочинять как бы в присутствии всех языков мира. Это не означает полиглоссии — это означает прежде всего право иметь в своем распоряжении все существующие языки и пользоваться ими как ему того захочется. Посредством осознания хаоса и децентрализации осуществляется деколонизация разума.
Таким образом, постколониализм утверждает, что нет одной культуры в центре, нет культуры доминирующей. Объединять людей не географически или лингвистически немногим лучше, чем выстраивать мир по алфавиту, то есть почти случайно. Противопоставить этому следует объединение по принципу воображения и нарратива.
Анна Герасимова — магистрант РГГУ