Donate
Реч#порт

Борис Гринберг. Все читали одно и то же

Сергей Шуба24/06/19 10:081.9K🔥

Борис Гринберг родился 7 февраля 1962 года, живëт в Новосибирске. Образование техническое высшее.

Автор поэтических сборников «Год дракона» (1990) и «Ты» (1992), книги палиндромической и комбинаторной поэзии «Опыты пО» (2000), книги стихов «Ас реверса» (2013) и сборника «Избранные», вышедшего в серии «Петраэдр» в 2015 году. Член Союза писателей России с 1999 года.

«Обычные» и палиндромические стихи печатались в журналах «Сибирские огни», «Футурум-арт», «Крещатик», «Kto zdes'», «Другие», «Дети Ра» и многих других. Большие подборки комбинаторных и палиндромических стихов — в «Антологии русского палиндрома ХХ века» и «Антологии русского палиндрома, комбинаторной и рукописной поэзии».

В журнале «Крещатик» в 2002 году в №№ 1-2 опубликован роман «Своя планета» (под псевдонимом Бред Фазер).

Для прозы и драматургии использует псевдоним Рис Крейси. Как драматург побеждал в 1-м и 2-м конкурсах Новосибирских драматургов в рамках фестиваля «Сиб-альтера». Участник «Любимовки-2002». Третий приз и шорт-лист на «Евразии-2004». Пьесы также публиковались в различных журналах (в том числе в переводе в польском «Тигль культуры») и сборниках. Ставились в Новосибирске, Омске, Москве, Одессе.

Лауреат премии журнала «Футурум-арт» за 2004 год.

Часть первая. Студия 312, в студии Борис Гринберг, Антон Метельков, Сергей Шуба и видеокамера, которой снимаются все события студии, но никогда никуда не выкладываются, ибо обработать материалы времени нет. Чай, кофе, печенье.

Фото: Ирка Солза
Фото: Ирка Солза

С. Ш. Ну что, начнëм с вопросов, которые я записал? У меня аж целых 18 штук…

Б. Г. Всего-то? На 18 минут.

С.Ш. Ну надо разворачивать как-то…

Б. Г. Задавай, развернëм.

С.Ш. Было у тебя в детстве что-то, что потом отразилось в творчестве? Вот такой первый вопрос.

Б. Г. Ну, а я-то откуда знаю. Естественно, что-то было. Всë отразилось в творчестве. Я на самом деле творец-то поздний относительно…

А. М. Слушай, а стихотворение «девочка плачет я больше не буду» — это твоë детское впечатление или нет?

Б. Г. Конечно, детское.

А. М. В каком возрасте?

Б. Г. Реально это в 14 лет, когда у меня на руках дед умер мой. То есть осознание смерти в 14 лет — это рановато, на мой взгляд. Понятно, что бывают экстремальные ситуации, но вообще-то, когда близкие люди, в мирной жизни… Ну, понятно, что там — ой, сосед-алкаш шею сломал — ну и хрен с ним, он же алкаш, или Пупкина зарезали… Я жил рядом с Буграми, там каждый день кого-нибудь убивали…

А. М. Это где?

Б. Г. Немировича-Данченко, Областная больница, за ней Берëзовая роща и деревня Бугры была. Такой бандитский район, а у нас район с Оловозаводской, а я ещë еврей, в таком-то правильном районе, то есть меня били с раннего детства, потом, с девяти лет, начал бить я, потому что… (А. М. вставляет: Окреп, закалился.) Нет, я смог ударить человека по лицу, в девять лет — впервые. А дальше уже само пошло. Так я бил только под дых, а это толку никакого на человека не производит, если ты не каратист…

С. Ш. То есть в детские годы не до стихов было, вообще, абсолютно. Или было юношеское что-то?

Б. Г. Не-не-не, юношеские — как в 14 лет я написал первый палиндром, но я вам рассказывал эту историю десять раз, по-моему…

А.М. Расскажи ещë.

Б. Г. Во-первых, я любил читать просто. Я дико много читал по тем временам, потому что книжек не было, а у нас были.

А. М. А не помнишь, с чего началась любовь к чтению?

Б. Г. С детских книжек. Могу конкретно даже сказать: самое сильное впечатление на меня произвели сказки Гауфа. Я любил страшные сказки: «Проданный смех», в общем, такие страшилки. Я плакал по ночам, боялся и читал дальше. Потом мне повезло дико, у меня отец был библиофил, и в принципе он носился и покупал всë-всë-всë, и у меня в детских книжках был Хармс, например. Сапгир.

А. М. В 60-е, получается, годы.

Б. Г. Да. «Иван Иванович самовар», все эти детские книжки. Я потом уже узнал, что они ни фига не детские поэты и писатели. Это язык. Герка сейчас вот мемуары пишет, очевидно, многого достиг, и вот… (смеются). И у него в любимых поэтах ходит Чуковский. У меня не был Чуковский любимым поэтом…

А. М. А ты как к нему относишься сейчас?

Б. Г. Сложно. Ты понимаешь, у него очень хорошая драматургия. У меня жена рассказывает о своих детских впечатлениях о Чуковском, что она чуть не разревелась, когда узнала, что крокодилы калоши не едят, а я почему-то больше любил детских поэтов второго ряда. И, кстати, Барто любил. Что бы там про неë ни говорили, минималист она просто идеальный. Как только она начинает совсем уже разворачивать: «мы с Тамарой ходим парой», получается дерьмо, а вот когда она пишет четыре строчки, это всегда практически безупречно, просто на зависть.

А. М. А Григорьева ты не читал в детстве, не помнишь?

Б. Г. Нет, точно не читал. Для меня это совсем-совсем взрослое открытие и, может, даже хорошо, что не читал в детстве, потому что к этой поляне я сам пришëл… Есть люди, с которыми я мечтал встретиться в своей жизни и сейчас счастлив, что не встретился — с тем же Бродским. Потому что когда у меня Бродский был любимым поэтом и я планировал свою поездку в Венецию — в советские-то времена, представляешь? — молодец; и я думаю, что если бы не дай бог встретился, он бы меня сломал на раз. Потому что человек абсолютно другой силы, и к нему неподготовленным нельзя подходить, понимаешь? Я думаю, что он многих переломал на своëм пути, шкаф: не поднимешь, значит, раздавит. И с Григорьевым — я, когда узнал, что есть такой Григорьев, я с ним захотел встретиться, а когда я захотел встретиться, оказалось, что он уже мëртв.

С. Ш. (напоминает) История первого палиндрома всë-таки должна быть зафиксирована.

Б. Г. А с палиндромом, значит, так. Я много читал, очень много читал и в какой-то момент какой-то журнал — то ли «Знание сила», то ли «Техника молодëжи» — ни фига не литературный журнал, там было кирсановское стихотворение-палиндром «летя дятел ища пищи» и так далее. Меня заинтересовало это, потом я нашëл где-то Хлебникова, прочитал его палиндромы, закрыл, взял листочек бумажки, ручку и на родительском диване в 13 лет написал «самый длинный в мире палиндром», в две строчки:

Он вол словно — первая строчка. А вторая строчка была: сагу дороге что как-то тащил воли ища часа жуток от ужаса чащи и ловлища тот как отчего род угас.

Всë! Точку поставил и закрыл тему палиндрома — всë это хрень и вообще очень легко.

Фото: Ирка Солза
Фото: Ирка Солза

С.Ш. Лет на пять закрыл?

Б. Г. Почему? Лет на пятна… сейчас скажу. Когда мы с Лощиловым стали плотно общаться, это 98 год. Больше двадцати лет.

А.М. То есть ты реально комбинаторикой не занимался до конца 90-х?

Б. Г. Ну да. А на самом деле практически все известные комбинаторы сами по себе все начинали. И ещë: книжка Гаспарова появилась — «Русские стихи», и когда она до меня дошла, когда я там прочитал, что в японском языке палиндромы достигают небывалой красоты, а в русском языке составляются сложно, меня это взбесило, я вспомнил свой опыт, и понеслась…

А.М. Слушай, а с чего ты для себя поэзию открыл? Ну вот такую, современную. Скажем, ты узнал о Вознесенском, а потом узнал о Бродском…

Б. Г. Во всяком случае, да — сначала я узнал о Вознесенском, а потом о Пастернаке. Но Пастернака я почитал, и мне не понравилось…

А. М. (перебивает) Ну первый взрослый поэт, которого ты полюбил? Вознесенский?

Б. Г. Нет, это, наверное, Элиот. Нет, не Элиот, вру, а Вийон.

А. М. Из–за биографии он тебе понравился?

Б. Г. Нет, из–за стихов в переводе Эренбурга. На самом деле к 10 классу у меня успели отбить любовь к поэзии. То есть она была детская, потом как только еë начали изучать в школе — с пятого класса — всë, любовь к поэзии кончилась, я еë даже не читал. Вернее, читал то, что надо было проходить по программе.

А. М. А проза какая тебе нравилась в детстве?

Б. Г. Ой, фантастика.

А.М. Ну кто: Азимов, Шекли, Брэдбери?

Б. Г. Нет, это всë появилось чуть позже, тогда этого не было. Тогда был Беляев, тогда был Ефремов, Булычëв частично, Стругацкие частично, то, что из них доходило. Что хорошо с моим поколением — я разговариваю с человеком своего возраста, я точно знаю, какие книги он читал. Потому что все читали одно и то же, все смотрели одно и то же, все слушали одно и то же. Выводы разные делали. Объëм, может, был разный — объëм чтения. Так вот, серия «Зарубежная фантастика» появилась потом, они все были позже: Саймак, Азимов, Брэдбери… Мне сильно не понравился на самом деле «451 ° по Фаренгейту», и Брэдбери мне не нравился, пока я не натолкнулся на «Вино из одуванчиков». Прочитал «Вино из одуванчиков» — ничего так Брэдбери оказался (смеются).

А. М. А музыка в те годы на тебя влияла? Сильнее чем литература?

Б. Г. Конечно. Опять же, у меня отец меломан. Причëм он был меломан такого рода: когда в нашем доме появилась кассета «Битлз», он плевался. То есть классическая музыка…

С.Ш. Джаз, наверное?

Б. Г. Какой джаз, окстись! Не надо путаться во временах. В моë детство джаз до нас не доходил, даже ленинградский. Ну то есть Утëсов в нас был, были бьющиеся пластинки, но у меня дома часто звучали два классика: Моцарт, Бетховен, а параллельно шло что-то вроде Вертинского. Не исключено, что и Вертинский на меня влияние оказал, но я это слушал краем уха и считал, что это старьë и слушать там нечего. А дальше уже пошëл рок, в семидесятые я попал в струю рок-музыкантов, с девятого моего класса я увлëкся…

С.Ш. То есть какие-то подпольные мероприятия посещал помимо учëбы или вместо?

Б. Г. Слушай, я сейчас поражаюсь этому: я тогда жил десятью жизнями одновременно, и нормально. И хватало на всë. Я шахматами занимался, я и бегал…

А.М. То есть это были несколько кругов друзей непересекающихся?

Б. Г. Конечно. Это больше всего впечатлило, когда я попал в КГБ, и оказалось, что они знают про все мои круги, а круги не пересекались! А они знают, что я там сказал, что я там сделал — поразительно. Вот служба работала — блин, уважуха (смеются).

А. М. А чего ты попал в КГБ? Или рано ещë спрашивать?

Б. Г. Да почему. Все попали и я попал. Это был, вроде, второй курс института. Тогда как раз вышел закон, запрещающий группы и вот тогда я, Селиванов, Наумов — всех начали мести.

А. М. А как ты оказался в НЭТИ?

Б. Г. Ну как — близко к дому и 55 рублей стипендия. Не везде была 55 рублей стипендия. Я вообще в институт пошëл, потому что родителям надо было, чтобы я пошëл в институт. Надо понимать, что я был круглым отличником и до 26 лет прожил на левом берегу…

А.М. То есть ты тоже левобережный поэт?

Б. Г. Ну да, но когда пошла война ЛИТОбъединений, я был на правом берегу. Было ЛИТО Нины Греховой, и был левый берег — Михайлов, Пивоварова, Берязев и иже с ними. Ты что думаешь у нас такие зашибательские отношения? Это с тех самых пор.

А. М. (посмеиваясь) Подтянутся скоро кореша твои. Михайлов сегодня из Кемерова приехал.

Б. Г. И будет мне интервью портить?

С. Ш. А мы уйдëм на четвëртый этаж от них.

А.М. Ну что, про НЭТИ. Наумова ты уже тогда знал, Селиванова?

Б. Г. С Наумовым мы учились где-то с полгода в одном классе, а Селиванов был младше меня на два года, и как-то девочка одна на него пожаловалась, я взял его за шкирку и повëл в туалет, чтоб дать по морде. Я был в девятом, он в седьмом классе, и воспитательный, скажем так, процесс превратился в дружбу. И был школьный ансамбль: Костя Григорьев, Дима Селиванов, Юра Наумов. Мы учились играть на гитаре вместе с Наумовым у одного и того же человека — Сергея Визунова, это был мой сосед. Просто потом они пошли в Наумовы, а я в Гринберги. Причëм понятно, что у Селиванова была своя жизнь, а с Наумовым дружба такая была: у меня была классная гитара, и он приходил ко мне на ней поиграть.

Фото: Сергей Шуба
Фото: Сергей Шуба

А. М. А к учëбе ты с прохладцей относился?

Б. Г. Нет, я был вообще отличником до 8 класса. После 8 класса получилась дивная история. У меня мать замещала учительницу истории, которая ушла в декрет (родители у меня учителя, отец — немецкого языка, мать — немецкого языка и истории, просто они преподавали в другой школе), потом эта учительница вернулась, началась какая-то скандальная история, и я услышал в учительской, что она просто жидит мою мать. И, соответственно, я объявил бойкот этому предмету, и все девятые классы не пошли на уроки истории.

А. М. А, то есть ты не личный бойкот объявил, а общественный.

Б. Г. Ну да, общественный. У нас в параллели было пять евреев: я, Юрка Наумов, братья Берсоны ну и ещë один двоешник Гипельман, хулиган, ему вообще не в падлу было прогуливать уроки. В общем, суть в том, что два года потом я не ходил на уроки истории и сдавал экзамен в частном порядке, причëм я был, наверное, единственный человек на весь город, который «Капитал» прочитал от корки до корки, потому что мне надо было…

А.М. Слушай, а вот эта тема антисемитизма, она у тебя всплывала в детстве?

Б. Г. Постоянно. Бытовой антисемитизм был очень жëсткий. И в школе это было вполне на уровне… Меня всë время подмывает, и я всë никак не могу собраться и написать о пользе антисемитизма в моей жизни. Во-первых, я бы не родился без антисемитизма, потому что у меня родители — отец кишенëвский еврей, молдавский, а тогда — румынский, и его сослали, и всю войну он сосланный был. Он на шахте работал, потом в ГУЛАГе переводчиком был, потому что румынский знал. Мама наоборот — дочь штатского генерала, он крутой связист, в нашем центральном банке связь делал, в итоге в 41-м в Подмосковье бомба в него попала, ничего не осталось — был свидетель. Так и не добились, чтобы доску повесили на этом банке. А родители встретились в 49-й школе на Оловозаводе. Ну и дальше — благодаря антисемитизму я не попал в армию, когда война в Афгане шла. А ситуация следующая: в институте 9 парней заканчивают учëбу, и разнарядка была двух человек из группы в армию, а не служивших всего трое, считая меня. Шестеро уже отслужили, и их это не касается. И был такой Витя Белоусов — золотая голова, ему учëба давалась и вообще. Он и говорит: Борь, сходи в армию, запишись за меня. А у меня выбор был такой: либо два года лейтенантом, либо год солдатом, либо три на Сибсельмаше — одно другого не краше. Я думаю, ладно, и иду на кафедру на военную. В течение недели я хожу на эту кафедру, пока меня не допустили к подполковнику. Он смотрит бумаги: в группе 8 человек и вас в группе нет, до свиданья. Как нет: я вот, я только что после сборов получил военный этот — ничего не знаю, вас нет, пошëл вон. Я охреневший совершенно прихожу домой и матери это всë рассказываю. Мама как дочь военного вообще мечтала, чтобы я в Суворовское пошëл, Нахимовское и так далее. Я обломил, пошëл в НЭТИ, и вот вроде бы возможность такая получить сына военного, и на тебе. А у неë «родитель» (отец одного из учеников) работал на нашей военной кафедре — майор Охремеев. Она ему звонит: что это такое?! — и дальше по Жванецкому. Он ей: Юльборисовна, у нас есть негласный приказ не готовить кадры для потенциального противника, точка. Так я попал на Сибсельмаш. Ну и Витька как-то выкрутился…

А.М. Ну, а поэзия в твоей жизни в то время какую-то роль уже играла?

Б. Г. В институте? Да. В институте я уже был гениальный поэт, и все об этом знали. На мой взгляд, это было достаточно долго — слишком долго — этот период гениальности. И в первый заход к Греховой я пришëл уже гениальный. Это было просто — найти ЛИТОбъединение. Приходишь в Союз писателей, и там висел список…

С.Ш. То есть ты пришел не в ближайшее…

Б. Г. А ближайшее там было как-то странно — чуть ли не на Сибсельмаше, какое-то совершенно графоманское ЛИТОбъединение, я его потом даже вëл какое-то время, пока меня не выгнали. А ЛИТО Греховой было в Областной библиотеке, в том зале на первом этаже, где уже в 2000-х баттлы все эти происходили, там тогда, конечно, обстановка другая была — парты стояли. Первый раз я туда заявился ещë в школе, в конце семидесятых, и меня тогда просто пнули. Чарушниковы все эти, когорта фантастов, которые уже в СП повступали, они были сильно старше. Галя Шероховец чуть ли не единственная там поэтесса была, как я сейчас вспоминаю. Я решил, что ничего они не понимают, и когда пришëл туда в начале 80-х, там уже было другое поколение. Тогда была Ирина Солонина, Костя Афанасьев, Костя Кантеров, захаживал Мартин Мелодьев, время от времени озаряла своим присутствием Юля Пивоварова со своей свитой, оно вообще очень долго существовало, это ЛИТО. Сразу после Фонякова появилось, Грехова как бы унаследовала все эти дела, я просто не знал всех предыдущих учеников. А Грехова мало того что поэт, она педагог замечательный, хотя я удивляюсь, опять же, как она меня не сломала, потому что она требовала правильности какой-то. В итоге она мне сказала: Боря, ты ни хрена писать не умеешь, но у тебя хорошие детские стишки, вежливо сказала…

В это время дверь в Студию 312 открывается, заходят с пакетами Станислав Михайлов и Юлия Пивоварова. На сëм кончается первая часть.

Часть вторая — 4-й этаж ГПНТБ, диван. Ни камеры, ни Антона Метелькова, ни Михайлова, ни Пивоваровой. Борис Гринберг и Сергей Шуба.

С. Ш. А расскажи вот про то, как в школе всë начиналось, всë гениальное.

Б. Г. В школе был у меня один друг, одноклассник Женька Козин, и в 9-10 классе я ему начал писать от его имени любовные послания в стихах к девушке из параллельного класса. Первые мои стихотворные опыты. Потом стал писать помимо этого что-то, в основном восьмистишия. А дальше была ещë одна авантюра: мы с одноклассниками стали выпускать журнал «ОСА» — Объединëнный союз анархистов. Это была общая тетрадка, номеров как таковых не было, мы туда вписывали, и вписывали, и вписывали всë, что в голову взбредëт. Потом наступила гениальность, и я пошëл к Греховой. А почему я пошëл к Греховой — я просто поспрашивал. Сказали, что самое крутое объединение именно там. Было ещë Бушуевское объединение, тоже где-то далеко и в Академе — это из крутых. А так было много студий, ничего не значащих. Соответственно, первый раз меня пнули, а со второго захода я влился. Был там уже и Виктор Кальсин, он в Кемерове сейчас, а начинал у нас. И было это на протяжении долгого времени, до конца совка практически. Все были очень перспективные, не из всех что-то получилось, но… Кальсин, как кемеровский поэт, я и Юля Вольт — она уже в Израиле. Остальные либо померли, либо исчезли, либо…

Фото: Вячеслав Ковалевич
Фото: Вячеслав Ковалевич

С. Ш. А первое знакомство с комбинаторикой именно через Гаспарова произошло?

Б. Г. Да. Это уже конец института, хотя точнее надо у Лощилова спрашивать. Меня взбесило у него в принципе отношение к комбинаторике — раз, и отношение к русскоязычной комбинаторике — два. Это чисто совковый такой прикол, и ты знаешь, это не только у Гаспарова оно, это отношение, до сих пор сохраняется. А во Франции это весьма уважаемое течение. УЛИПО — как у нас соцреализм, они на таком же пьедестале стоят. А у нас: да вот туюг в восточных языках, а у нас-то как мало омонимов… Для меня это как красная тряпка — я тут же целый сериал пишу, «Русский туюг» называю и пишу. Ну и так далее. Я воспитывался в советской школе, для меня русский язык самый лучший. И при полном незнании других языков я доказываю, что всë возможно. Наш язык идеальный по гибкости, по глубине, по разнообразию словоформ понятных. То есть, грубо говоря, можно придумать слово, но оно сразу станет понятным, даже если его нет в словаре. Язык уникальный, но нам неправильно его преподают, с моей точки зрения. Нам раскладывают слово на суффиксы, предлоги, корни, но на самом деле есть группы слов, которые совершенно по другим принципам имеют отношение друг к другу. Вот смотри: папа, мама, баба — когда повторяется слог, я это «дуплетами» называл. Симметрия другая, но эти слова, так или иначе, попадают в общую группу — этого нам никто не говорит. Мы знаем корень «пап» и корень «мам», а то, что папа и мама слова, похожие по строению, никто тебе не говорит. Кажется, такие банальные вещи, и можно найти слова, в которых по четыре буквы, или три, вот смотри: койкой (от койка), сносно, здесь другие закономерности, которые человек не видит. Комбинаторика собственно для того и построена, чтобы показать те свойства языка, которые человеку не преподают, и он их не видит.

С. Ш. И вот ты начал ей заниматься, как твои друзья-поэты к этому отнеслись?

Б. Г. Я друзьям показывал из ЛИТО, например, Косте Афанасьеву, и они плохо отнеслись: зачем типа так, если можно сказать простым языком? Только Лощилов, он наоборот сказал: да! но это ещë и назад читается! Игорь Лощилов был мой первый движитель, он видел, как я расту, изменяюсь, в принципе он был мой единственный читатель, вообще единственный. Он стал меня пропагандировать всячески, сказал Щетникову, и Щетников издал книжку в «Напрасном труде» своëм, и ещë случилось небывалое: Зеленский опубликовал в «Сибирских огнях» палиндромическую подборку, даже он при своëм консерватизме проникся, этот журнал попал в Питере к Фонякову, Фоняков нашëл рыбинского издателя и к 2002 году — как раз выходила «Антологии русского палиндрома, комбинаторной и рукописной поэзии», составители Лукомников, Авалиани и Федин, и к ним попали мои тексты, и в последний момент они успели в эту антологию вставить мои стихи, и я когда поехал в Москву в 2002, опять же — я, правда, поехал как драматург, я со всеми, в том числе и с Лукомниковым, познакомился…

С. Ш. А я думал, что с Лукомниковым (это Пивоварова рассказывала) ты ещë в 90-е познакомился тут, он же приезжал в Новосибирск.

Б. Г. Нет, в том-то и дело. Мы ходили по одним улицам, сидели на соседних буквально местах: на концерте памяти Селиванова, очевидно, и Гера был, очевидно, мы видели друг друга, но знать не знали. Он ходил там вокруг Дягилевой, а я был с другой стороны тогда, не рокерской. А реально мы познакомились в 2002 году в Москве. Я приехал, Гера стоял с обувной коробкой, на которой было написано «встречаю Борю Гринберга». Ну и понеслась. Я сразу ворвался в это сообщество, тем более что у меня там было много других опытов языковых, которые никто не делал, и они продолжаются…

С.Ш. Так, а щетниковская книжка…

Б. Г. «Опыты пО».

С. Ш. «Опыты пО» — это первая комбинаторная?

Б. Г. Да.

С. Ш. А вообще первая книжка?

Б. Г. А вообще первая книжка была в 90-м году, дерьмовенькая, ну там несколько стишков было ничего… У нас в 90-м году выходила «кассета»: я, Афанасьев, Кантеров, Кальсин, Мелодьев и Солонина. Шесть книжечек в одном «супере». Вторую книжку я сделал в 92 году — называлась «Ты»…

С.Ш. Они есть в природе?

Б. Г. Только для показать. Потому что «Опыты пО» я добыл со страшными усилиями, у Щетникова вëрстки не сохранилось, толком не переиздать, получается его книга третья, ну и потом ещë две книжки я издал: «Ас реверса» — классический том комбинаторный, ну и «Избранные» последнее — всего пять книжек за всю жизнь.

С. Ш. А в драматургию как тебя тогда занесло?

Б. Г. А в драматургию… Друг Иры Солониной, музыкант и режиссëр Игорь Новиков в 2001 году позвонил ей и сказал, что есть конкурс «Сиб-альтера», конкурс драматургов, она сказала, что ей это не интересно, но вот она может предложить… Короче, он мне звонит, а до этого я ему писал дополнение… он снимал фильм по «Медведю» чеховскому, и я там дополнял Чехова, суперопыт, очень смешной…

С.Ш. Фильм-то вышел?

Б. Г. Фильм вышел, текста там правда значительно меньше, там основной текст разлетается на листочках и прочитать его нельзя и, тем не менее, какие-то шутки остались. И после этого он мне позвонил, что вот такой конкурс, давайте поучаствуйте, я говорю: да блин, это безумие, я поэт, как это возможно — отсюда и пошëл псевдоним Рис Крейси: Рис — усечëнное Борис, а Крейси — и так понятно. Поговорили, в общем, я сказал, что нет, потом пошëл с собакой гулять, и пока гулял с собакой, придумал две пьесы сразу, готовые, осталось только записать. Пришëл домой и записал, они короткие, у меня мало полномасштабных пьес. Потом ещë сочинил две пьесы, но по одной — ходим гуляем — сочиняется пьеса, причëм на одном и том же месте. Я абсолютно убеждëн, что это через собаку как-то передавалось.

С.Ш. Место силы какое-то. На правом берегу или на левом?

Б. Г. На правом уже берегу, знаешь, там, где Обком. Прямо на подходе к Обкому место силы одно есть, и там я придумал дюжину точно пьес. Но на тот момент я четыре пьесы написал, и отправил, и выиграл конкурс. Потом ещë выиграл конкурс, ещë выиграл конкурс, все конкурсы, в которых я участвовал, ниже шорта я не опускался: либо шорт, либо победа. Но без толку: ставить всë равно не ставят — одна из антисемитских штук, вплоть до того, что когда в «Старом доме» Василий Байтенгер поставил шикарный совершенно спектакль по моим пьесам, по четырëм пьесам поставил два разных спектакля и главный режиссëр (еврей при этом) вышел на сцену и сказал, что мы это возьмëм в репертуар, а по приказу директора на заднем дворе просто пилили декорации. Новицкая по слухам дикая антисемитка была и — не сложилось. Ну и ладно, после смерти гонорары сын получит.

С.Ш. Вообще, официальная сторона энской поэзии привлекала тебя? Или ты решил быть сам по себе сразу?

Б. Г. Официоз привлекал материальным. Меня только материальные блага в данном случае интересовали. Можно было поехать в Англию, например, за сто рублей — были такие путëвки. Книжку издашь — гонорар — можно было пять лет жить. Статус, библиотека мощная, квартиры давали — серьëзно к писателям относились. Но это всë мне не светило, как я быстро понял, опять же из–за четвëртой графы в первую очередь, а потом уже из–за того, куда меня понесло, в какие дебри поэтические. Зато потом из–за этого я уже вступил в союз спокойно, в 99-м, что ли, году.

С. Ш. А в чëм смысл был для тебя тогда?

Б. Г. А это уже не для меня был смысл, а тогда существовали две организации, два подразделения одинаковых союза писателей России — Зеленского и Берязева. И я соответственно вступил в Сибирскую писательскую организацию, они предложили, и я вступил. В принципе я доволен, что вступил, писательский билет меня несколько раз от ментов выручал.

С. Ш. А всë-таки от него есть какая-то польза.

Б. Г. Да, польза есть, реальная. Когда мы пьяные с Самойленко через дорогу переходили, нас поймали — быстро писательский достаëшь — мы писатели, нам только через дорогу перейти — а, ну идите. К писателям сохранился небольшой пиетет, хоть что-то. А больше ничего. От союза вообще никаких шанежек, они начинают поборы устраивать, взносы собираются собирать, я им сказал, что фиг. Сделайте писателя профессией, чтобы я мог на пенсию уйти как писатель, добейтесь этого. Тогда я буду готов взносы платить — хоть какой-то смысл. А так, платить по тысяче рублей за бумажку — она мне бесплатно дадена, вы у меня еë и отнять не можете: не вами она дадена, и не вы еë у меня отнимете. В общем, я отказался платить эти взносы: я вам честь создаю, а не вы мне, блин (смеëтся).

Фото: Сергей Шуба
Фото: Сергей Шуба

С.Ш. Доволен ли ты изданными книгами?

Б. Г. Тремя. Вторая и две последних. «Опыты пО» была сыровата, хотя, с другой стороны, в этом есть своя прелесть. Но это сейчас я так думаю, а на момент издания я был недоволен, потому что я включил туда стихи с палиндромическими допущениями. Но сейчас это показывает, как я рос. После издания «Опытов» я стал придерживаться строгих ограничений. Ограничения так ограничения, все эти хлебниковские прибамбасы — я их отверг. А так плохая только первая книжка, она явно плохая, ну так что ж — первый блин комом.

С.Ш. Какую премию хотелось бы получить?

Б. Г. Две. Нобелевскую премию, чтобы решить материальные проблемы все сразу, меня устраивает размер нобелевской премии. И премию Андрея Белого, но ни то, ни другое, похоже, уже не светит, потому что в премии Андрея Белого изменился состав, и там ко мне такое отношение, что понятно, что вряд ли мне еë дадут.

С. Ш. А творческая задача, как ты еë видел и как она поменялась сейчас?

Б. Г. Я не очень понимаю, что такое творческая задача — я делаю то, что в данный момент мне кажется интересным. Главный мой принцип — я должен удивить себя.

С.Ш. Ага, а как ты книги собираешь, по каким блокам?

Б. Г. Вообще-то, я давно уже ничего не собираю, но я плохой составитель и обычно отдаю кому-нибудь. Я подборки даже сейчас не собираю сам, я под любыми предлогами говорю: вы сами собирайте, потому что я очень плохо собираю. Мне кажется, что я хорошо собираю, потом, когда я вижу это в готовом виде, я понимаю, что это не подборка — это набор моих любимых на данный момент стихотворений, а у подборки должен быть какой-то внутренний сюжет и так далее. А задача… как только у меня появляется задача, я начинаю еë решать. Это не только комбинаторики касается. Если я пишу стихотворение, и мне кажется, что я его мог написать год назад — меня это не устраивает. Мне надо постоянно писать другие стихи. Постоянно себя удивлять — а кого ещë? — если себя не удивишь, других ты тем более не удивишь. Когда ты вдруг офигиваешь от поставленной задачи — в комбинаторике, например — вот тогда эффект и для потребителя тоже будет — но это если ты решишь. У меня пока не было задач, которые я не решил. На некоторые уходят десятилетия, но всë равно решаю, так или иначе.

С. Ш. А другие виды искусства влияют на тебя как на поэта? Музыка вот ты говорил, фильмы там…

Б. Г. Вопрос неправильный. Мы не знаем, что на нас влияет. Проще сказать: да, влияет. Мы не знаем, как: положительно, отрицательно… Это как погода, она сегодня хорошая, а у тебя настроение плохое, и она какая-то не такая. Или ты слышишь слово, сто пятьдесят тысяч раз ты его слышишь, а в какой-то момент вдруг из него рождается стихотворение. Тут я с Бродским, кстати, согласен: стихотворение идëт за словом. Ты можешь смотреть на какую-то дурацкую картину, и вдруг тебя торкает, а можешь смотреть на гениальную картину, и ничего — ну, гениальная, ну да. Любое произведение искусства — это часть жизни, единственное, мне кажется, что музыка наиболее сильна. Она сильнее, чем визуальный ряд. Мне кажется, что быстрее доходит звук, чем свет. Ночью ты спишь, и включëнный свет тебя может не разбудить, а включëнный будильник разом. Я больше всего сейчас стал ценить личное общение. Я, наверное, просто уже объелся. Нет, например, книг, которые я сейчас хотел бы прочитать. Голова у тебя способна, к примеру, держать сто стихов, в моëм возрасте уже, наверное, значительно меньше, но допустим — сто стихов. И ты должен прочитать ещë тысячу, чтобы одно сменилось другим, и я давно уже не читал таких стихов, которые эту сотню меняли бы… Может быть, старость, хотя я себя старым не ощущаю. Я себя дряхлым ощущаю, а старым — нет. То есть я способен удивляться — это главное. Отличие молодости от старости именно в этом. Кстати о детской литературе. Ершовский «Конëк-горбунок», на мой взгляд, до сих пор не перепрыгнули по экшену, по юмору, по сатире, по отсутствию навязчивого морализаторства, по всему. Как «Ревизор» Гоголя — это идеальная пьеса, так «Конëк-горбунок» — это идеальная сказка, идеальная детская поэзия. И не только для русского языка, потому что Герман переводит каких-то американцев — это такое дерьмище, на мой взгляд, причëм не перевод, а сам по себе сюжет и так далее.

С. Ш. А из современных поэтов кто удивлял, кто в сотню-то входил?

Б. Г. О, очень много. Начиная с Сатуновского, тот же Григорьев, да те же друзья мои: Горнон, Лукомников, Байков — я дружу с великими поэтами. Всеволод Некрасов, Борька Панкин — просто великий циник, при том, что он не пишет ни хрена давно, Серëжа Самойленко гениальный поэт, потрясающий. Маковский, хотя это я прыгаю, конечно. Маковского я оценил гораздо позже, чем мы были знакомы, когда я уже перешëл к комбинаторике. Его невозможно понять, принять без какого-то шага от привычной поэзии, то есть ты должен быть готов отойти от привычной поэзии. Я очень долго был не готов. Из–за Греховой в частности, она привила прекрасные, но стереотипы, и если бы не комбинаторика, меня бы не было. Комбинаторика и детская поэзия (я ещë детские стихи одно время писал) меня вывели из состояния равновесия, к которому всегда приводят стиль, рифма и так далее, я смог эти шоры скинуть. Я даже помню это ощущение, когда я вдруг понял, что блин: тысяча поэтов сидит в одной комнате, и никому не приходит в голову просто дверь открыть и выйти в другие комнаты или просто на улицу выйти. А они всë в этой комнате, каждый пытается повыше залезть по плечам других, а надо просто отойти, и для тебя целый мир открывается, поля, где люди просто не ходили. Для меня загадка: вот Брюсов — плохой поэт, прекрасный педагог, прекрасный теоретик на самом деле, написал примеры словесных палиндромов — плохие тексты у него, и всë, больше к ним не обращался никто, кроме Гринберга, а шикарные вещи получаются. Пустот море, ну вот я вышел в комбинаторику, на эту улицу, а дверей-то полно. Просто будь другим, неужели не скучно писать то, что пишут другие, а главный вопрос — зачем? Зачем писать то, что пишут другие, писать, как пишут другие — эпигонов я вообще не понимаю. Ну, любишь ты Бродского, ну люби — шикарно! Бродский любил Цветаеву, например, Цветаева любила Пушкина, они их переварили и сделали шаг вперëд. Цветаева переварила Пушкина и сделала шаг к Цветаевой, Бродский переварил Цветаеву и сделал шаг к Бродскому, блин, ну зачем вы пишете-то под Бродского — ну переварите вы его! Для вас в нëм уже всë сконцентрировано: и Цветаева, и Пушкин! — ну переварите вы его и идите дальше — нет, пишут километры Бродского, ну и на хера…

С. Ш. А вот и хороший вопрос подоспел. Что, на твой взгляд, происходит с поэзией сейчас?

Б. Г. Ты понимаешь, великие поэты сейчас ещë живут. И когда любят говорить, что поэзия в кризисе — да ни фига. Во-первых, кризис читателя существует, но это нормально, а во-вторых, кризис доступности: слишком много информации, обратная сторона той же самой медали: у нас не было книг, и мы не знали поэтов, а теперь слишком много книг, и мы опять же не знаем поэтов. Я за себя говорю, что точно знал, что в Новосибирске не было поэзии, пока не попал на «Экспириенс». Раз — а там целый поток реально талантливых ребят. Всë, прошло время, ребята стали уже мэтрами, сейчас опять поэзия сдохла, опять нет поэзии в Новосибирске. Приезжаю в Москву, и там я был на нескольких тусовках, и просто дерьмо одно, но вот попал на баттл какой-то последний, и там один мэтр выиграл, а второй — молодой парень, прекрасный, замечательный парень, фамилии, к сожалению, не помню, но можно посмотреть, какой был баттл у Родионова 13-14 марта. Поэтов не может быть мало, потому что язык великий, он заставляет собой заниматься. В русском языке поэзия бессмертна, с ней всегда всë хорошо, просто не всегда об этом знают. Ваши любимые поэты ходят по земле, просто вы этого не знаете. Я больше чем уверен — в ближайшие два-три года в Новосибирске появятся прекрасные поэты, просто уже пора. Новый «Экспириенс» будет вот-вот, уже не за горами.

С.Ш. То есть, получается, ты как-то следишь за Новосибирской поэзией?

Б. Г. Случайно, последние пару лет нет. Я к 2020 году хочу вернуться, а пока пытаюсь быть вне контекста. Пока меня никто не удивлял довольно давно со времëн — парень в очках, как его?

С.Ш. Сергей Васильев?

Б. Г. Да, он меня цепанул, а с тех пор никто, чтобы как-то заинтересоваться.

С.Ш. Слушай, а с прозой у тебя как?

Б. Г. Я тебе так скажу: я гениальный драматург и весьма посредственный прозаик, я не нашëл просто ключа к прозе. Я написал роман фантастический, дико смешной — его читать невозможно. Потому что баланса нет, быстро-быстро всë происходит, не может человек столько юмора за раз переварить, а там всë на этом построено. Я не умею пока ещë выстраивать это, может, с возрастом дойду. Хотя есть у меня пара неплохих рассказов, может, даже и пяток. За драматургию я ручаюсь, за стихи…

С. Ш. А драматургической книги не стоит от тебя ждать?

Б. Г. Ну, а кто бы еë издавал? Кто у нас читает драматургию — никто не читает. Очень неудобный формат для чтения, реально. Глаз должен быть для этого подготовлен, специалисты читают драматургию, которым это надо для чего-либо. Собственно, это подспорье для постановки: для актëров, для режиссëров и так далее.

С.Ш. Ты же посещал много фестивалей поэзии, был какой-то фестиваль, который тебе понравился и ты считаешь, что это удачный формат и хотел бы ездить туда постоянно?

Б. Г. Ты не поймëшь (смеëтся) — это был Чебоксарский фестиваль комбинаторной поэзии, и собралось там 15 гениальных поэтов, почти не было слушателей, был просто великий фестиваль, читали друг для друга и было прекрасно всë. Остальные фестивали что-нибудь да портит, а безупречный фестиваль был в моей жизни один: все лучшие из лучших, и практически нет лишних.

С. Ш. А был какой-нибудь интересный случай запоминающийся, интересный?

Б. Г. Много, но они все с пьянками связаны, вот мне нравится на фестиваль в Ленинск-Кузнецке ездить, потому что там такой «совок», я ностальгически отдыхаю: советские дома, люди ещë советские: доброжелательные, не озлобленные. Хотя я думаю испортится в ближайшие несколько лет, так обычно бывает…

С.Ш. Что ж, осталось два вопроса достаточно странных…

Б. Г. Давай.

С.Ш. Как твои родные отнеслись к тому, что ты, собственно говоря, поэтом являешься, к такому твоему занятию?

Б. Г. Мои родители были очень против, долго. Ты пойми, там всë накладывалось: «совок», антисемитизм, и они по опыту знали, что у меня ничего не выйдет. Но под конец своей жизни отец переписывал от руки и печатал мои стихи, делал книжки самодельные, в итоге пробило, но они этого не показывали, я был такой маргинал в семье. Жену я стихами с одной стороны покорил, а с другой перекормил, она просто теперь их уже слышать не может. Хотя у неë вкус безупречный поэтический и если совсем уже приспичит, я ей показываю: человек — идеальный потребитель, чуть-чуть с запахом она уже не потребляет. Сын просто не любит поэзию, хотя потенциально он гениальный поэт, в своë время он три стишка на «отвалите» написал, шикарные совершенно стихи, но он не любит поэзию и отношение такое: он знает, что папа гений, ну что ещë надо. Сын, кстати, ещë в юношестве тоже конкурс драматургов выиграл, самостоятельно совершенно, мы оба один и тот же конкурс выиграли в двух номинациях — я и сын, но с этим он тоже завязал, ну может это и хорошо. Меня они принимают как факт, как данность, слава Богу.

С. Ш. А последний вопрос такой, я его задам, а потом может быть мы его уберëм из интервью. Вечные ли это темы: любовь и смерть, или их тоже испортил квартирный вопрос?

Б. Г. Вообще, это единственный вопрос в поэзии, любовь и смерть. Гиппиус, по-моему, ещë говорила «Бог», но в принципе Бог это и есть любовь и смерть, поэтому Бог — это лишнее. То есть пишем о любви и о смерти. Любовь и смерть — это не вопрос, это два полюса поэзии. Тянет, может, к одному, но в итоге ты шарахаешься между двумя полюсами и если ты, не дай Бог, прилип, то значит звездец, значит это уже не поэзия. Естественный антагонизм, две стороны: любовь противоположна смерти, смерть противоположна любви. Причëм не жизнь, а именно любовь, любовь — это состояние жизни, оно не присуще мëртвым, любовь — это главное свойство жизни, может, более важное, чем жизнь, ради любви расстаются с жизнью. Любовь более важна, чем жизнь. Поэтому любовь и смерть.

Санчо Рок
Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About