Donate
Реч#порт

Станислав Михайлов: У тебя же хорошее окружение?

Сергей Шуба26/10/18 06:392K🔥

Станислав Михайлов давно уже является ключевой фигурой новосибирского поэтического поля. Реч#порт публикует отрывок одной из многочасовых бесед с ним, которые никак не удавалось толком зафиксировать. Разговаривали Сергей Шуба и Антон Метельков. Ночь, 25 июля, 2018 год.

Фото: Вячеслав Ковалевич.
Фото: Вячеслав Ковалевич.

С. М. …Ездили в Кемерово. С Татаренко этим. И он мне подсунул подборку. А мне и в голову не приходило, что я, являясь редактором поэзии журнала «Сибирские огни», что-то из себя представляю, кроме того, что я — Михайлов. Что должность что-то прибавляет к личности. Да, и я его подверг всяческим, можно сказать, притеснениям: сделал подборку такую, какую считал нужным сделать. Это единственное, как мне кажется, что у него сколько-то достойного вышло за его жизнь. Потому что он пишет так, что это плохо. Во-первых, то, что он пишет, — это не поэзия. Что это, я не знаю, это не литература. Это какое-то существование его русского языка внутреннего, который сопряжëн с его миром, его душой, с чем-то ещë… Я не технарь, поэтому мне сложно, но я сейчас скажу: это какие-то сложные лентопротяжные механизмы, которые ворочаются, что-то производят, вытаскивают на свет. Во-вторых, человек не учится, Щербина сказал, что человек рождается бездарным, — практически бездарным — а потом становится кем захочет. Чудесная теория, но это неправда. Татаренко стихи писать не способен, он пишет некие тексты, в которых есть некие способности к мимикрии, он способен оттуда слямзить, оттуда, и вот так присобачить… Это конструктор, нелепый конструктор. Бывают конструкторы, которые хотя бы как-то выглядят… То, что делает Юра, — это вторично, претенциозно и надсадно нравоучительно. Тем не менее он имеет какую-то репутацию одного из лучших поэтов Новосибирска. Он ей искусно пользуется, давая понять, что есть некая клика снобов, которая мешает ему развернуться в полную силу. Каким образом мешает, непонятно…

С.Ш. Слушай, а как вы познакомились с Пивоваровой? Просто я расшифровывал еë разговор с Метельковым, когда они ездили в Иркутск, и она всë рассказала (смеëтся).

С. М. Версии могут быть разные, я скажу тебе так: я не помню, как я с ней познакомился, это было, скорее всего, на турнире поэтов, я помню, что я к ней пошëл в гости. Потому что потом пили, и она говорит: «А поехали к нам». А я думал, что поедет компания, и мы поехали. Приехали, и у меня есть две версии… Я тебе расскажу правдивую (смеются). Одна версия, что еë маленький ребëнок оказался у меня на руках и она убежала наверх. На самом деле было так. Приехали, — это какой-то дом девятиэтажный на левом берегу, живут они высоко, на восьмом — и она бежит наверх, потому что в подъезде темно, а она не переносит темноту и замкнутое пространство. И вот она удрала, я, как дурак, стою — темно, час ночи — и не знаю, что делать. Наверное, надо домой идти. А это Северо-Чемской, что-то такое. И слышу — наверху дверь хлопнула, фонарик мелькнул. Это Шлегель (муж) спускается меня спасать. Ну у меня жена такая, говорит, простите, поднимайтесь, то-сë. В общем, что-то выпили, и всë было прекрасно, с тех пор я еë знаю. Мы с ней пару раз подрались, а последний раз на книжном фестивале она мне очки сшибла, коза такая. Ерунда всë это (открывает бутылку вина).

С. Ш. А у вас не было каких-то совместных поездок поэтических в то время? В Барнаул или Томск, скажем?

С. М. Нет, не было. Я в Москве был, когда она училась на ВЛК (высшие литературные курсы), но это длинная история. Я тебе, по-моему, рассказывал.

С.Ш. Нет, я просто из того несостоявшегося интервью знаю, что было весело, что в то время в Москве жил Николай Шипилов, и, когда принимали на эти высшие литературные курсы, ему сказали, что есть такой Михайлов и есть Пивоварова, он сказал: «Ну конечно, Юля. А кто такой Михайлов вообще?» Такой вот миф ходит…

С. М. Там много что было. Я могу вкратце рассказать. Я приехал в Москву — меня не приняли. Я Плитченко говорю: «Александр Иванович, это свинство. Я собирался поехать, вы мне что сказали? У нас принимают сто процентов. Я в лотерее участвовать не буду». Ну две недели было плохое настроение, и хер с ним. Подумал: Москва не Москва, ВЛК не ВЛК, ну не судьба. Здесь живу да живу. Захочу — в Москву поеду. Но не захотел. Именно потому не захотел, что… понимаешь, мне в Новосибирске всегда было хорошо в творческом плане. Ну что смеяться: Маковский, Денисенко, Овчинников, Олег Садур, Лазарчук, Светлосанов, Самосюк… Если даже люди ко мне относились с некоторой иронией — не без этого — в силу того, что я не вполне попадаю в общепринятые представления, тем не менее практически со всеми ними я был знаком и дружен. Не в этом дело. Я приезжаю в Москву, нагруженный баулами, как верблюд (мама прислала Юле вещи зимние и какой-то ещë презент Нине Садур, и кто-то что-то ещë передал Москве), и я еду на неделю, а у меня времени не будет: я только посылки буду разносить. Я приехал, да, припëрся туда, в общагу, где Юля жила: отдельная огромная комната с высокими потолками. Захожу, сидят: ой, Слава, привет-привет, вот Юлечка Пеляева, это мой друг Слава… Давайте, говорю, девчонки, стол накрывать. Да что там, другие накроют, пойдëмте покурим. И я понимаю, что мы не с Юлькой посидим, а там будет банкет. Ну ладно, банкет так банкет. Я пошëл, докупил водки, деньги были вроде. Всë накрыли, всë прекрасно — и праздник длился до тех пор, пока, значит, не объявляют: граф Белокопытов. А кто это? Юля говорит: «О, это такой человек это потомок Николая II». Историю вроде учили, не знаю никакого Бело… Да и вообще противно: Белокопытов. Заходит какое-то чмо: пьяное, противное, ко всем цепляется. Потом ко мне подходит: «Это вы у нас из Сибири? — Да, я из Сибири, что хотите? — Нет, не познакомиться, нет, мне ваше имя не нужно, я всë равно его забуду… — А я вашу фамилию никогда не забуду: БелокопЫтов, БелокопытОв». И так на разные лады. Он сбавляет тон и совсем просто, по-крестьянски, говорит: «Чë, по морде хочешь? — Ну не знаю, не хочу, ну там видно будет». Он отходит, ему со мной неинтересно. Потом приходит матрос какой-то… Пьеса Зощенко, понимаешь? Этажом выше он зашëл. Какой-то Андрусенко, это Юлин бойфренд. Мы с ним нормально познакомились. Пьëм, пьëм, пьëм, пьëм, пьëм, пьëм, пьëм, и тут у него какая-то ревность взыграла, наверное, и он говорит: «А где вы ночевать намерены? — Где… Да на полу постелят…» «Ну, не знаю, не знаю», — отошëл. Мне бы сообразить, да Юля уже пьяная, где-то, а комната — огромная, понимаешь — там нет проблем переночевать. А утром бы я в МГУ уехал. И вдруг слышу крики: «А где водка?! Это он украл нашу водку! Этот ваш гость!» И другая Юля — Пеляева — подходит ко мне: «Ты спрятал водку». «Какую — говорю, — водку? Я еë купил, а вы еë пили!» Какая-то чушь, короче. Тут у меня нервы лопнули: «Слушай, Белокопытов, Андрюсенко, вы что, совсем охренели в своей Москве?» Беру свою сумку спортивную и ухожу. Там такой коридор… Час ночи, может, надо было спуститься вниз и пойти по Москве, но пьяный же, повернул, зашëл в сортир, умылся. Смотрю — какой-то человек плачет. Натурально плачет, как ребенок. Стоит там возле стенки. Я говорю: «Что ты плачешь?» Я смотрю, говорю: «А, ты же Игорь…» Это белорусская звезда курса, самый яркий там и так далее. А над ним стебались потому что… Ну — крестьянин — его хвалят преподаватели и не любят студенты, те, которые в большей степени пьют, чем учатся. И я ему говорю: «Какие вокруг психи…» Он говорит: «Да, да, психи-психи-психи, пойдëм ко мне». А у него такая же комната. Он мне там постелил, но спать не дал, потому что до утра докапывал своими стихами: и по-белорусски читал, и авторизованные переводы читал, и жаловался, какая там вся эта сволочь, и так далее. «Слушай, — говорю, — я уже не могу». «Ну ладно, ты — говорит, — спи, а я буду тебе просто так рассказывать». Кого спи? Я уже и так поворачиваюсь, и так, а он всë жу-жу-жу, жу-жу-жу, ну хороший парень, я больше его не видел никогда, но знаю, что он какую-то карьеру сделал: высот особых не достиг, но вроде народный писатель Белоруссии. А у меня кроме спортивной сумки был ещë портфель: там документы, билеты и какие-то деньги. Я прихожу обратно, значит, наутро — двери нет, вышибли. Оказывается, что Белокопытова и этого бойфренда увезли в ментовку, потому что они стали драться, что-то ещë творить, разбили стекло, вышибли дверь, Юля прячется у этой Пеляевой этажом ниже… А Коля Шипилов стоит в этой комнате. Я увидел свой портфельчик, подхватил, и пошли к нему, чаю попили, я с его женой познакомился. Чай с вишнëвым вареньем все москвичи пьют, видимо, в память Чехова. Такие изящные розеточки, и там вишневое варенье. Кто бы они ни были, — авангардисты там, понимаешь, постмодернисты — традиция одна. Любят они вот так подушечки ставить, и на кровати — накидушечка. Сочетание одного и второго меня всегда забавляло. С Колькой мы так хорошо поговорили, я вышел и через час был в МГУ. И вот там я прожил лучшие пять дней своей жизни, если угодно. Я имею в виду, что это была свобода рядом с потрясающими какими-то людьми, с фантастическими. Никогда не видел такого количества людей, которые бы говорили умные и неагрессивные вещи. В Литинституте я не увидел. Я вообще ничего не услышал! У них, может быть, так принято было, что не надо о чëм-то таком говорить… Извини, что долго.

Портрет работы Константина Скотникова.
Портрет работы Константина Скотникова.

С.Ш. Если вернуться, например, обратно… Ты Нину Садур в Новосибирске не знал?

С. М. Это продолжение этой же истории, значит, она не закончилась. Два дня до отъезда, я в МГУ, мне интересно, у меня чëтко есть кровать своя, мне не нужно что-то там искать, бегать, я освоил все входы и выходы из МГУ, я с японцами общаюсь, и мы сшили кожаную куртку из дивана, который там стоит. Так надо было, понимаешь? Тут была схема определëнная… «Это же уголовное преступление», — они говорят. А почему уголовное преступление? Эти диваны давно пора заменить на что-то годное. А сейчас нужен кожаный плащ. Надо что-то делать. «Ну как это, — говорят, — прямо портить пузо дивану?» А зачем портить пузо дивану? Этот диван поворачиваешь — он и там кожей обтянут, и тут. В общем, мы накроили и к стене прислонили. Ничего не видно, диван стоит как стоял. Но это долгая история, это я не буду рассказывать, я тебе про Нину Садур расскажу. Я ей везу презент от Жанны Зыряновой и, наверное, Лазарчука. Я гуляю по Москве, позвонил ей, она говорит: «Не знаю вас». Я говорю: «Да Юля должна была (дурака включил) вам рассказывать: „У меня есть такой друг, поэт (о себе говорю в третьем лице), ну он такой вот, звëзд с неба не хватает, но хороший парень, в общем“. — О ком это вы? — Да о себе». Она: «Ну вот уже интереснее, это драматургический ход». Я говорю: «Нин…» « — Какая я тебе Нин?! — Слушай, ну я в такси начинал работать, ну удобно тебе на „вы“, ну всë…» А мне уже не нравится вся эта постановка. Я говорю: «У меня адрес такой-то, чайник поставил, жду». «Ну, — говорит, — жди». А уже понятно, что всë, не придëт. Иду я с этой фигнëй, думаю: «Выкинуть — некрасиво. А куда это девать? Юле везти, что ли?» Развернул. А в одном пакете, значит, валенки. Пимы такие грубые, мужицкие, чëрные, я сразу представил, что Нина их наденет и в Москве будет ходить. На премьеру, на пати. Ладно, я их засунул обратно. Открываю второй пакет, там рукописи Денисенко, ещë чего-то. А вот это — никуда не деться — надо передать. Валенки на полном психе я тут же продал. Я же на Арбате. Там девушка стоит, торгует сибирскими сувенирами. И я подхожу к ней и говорю: «Извините, а вот нужны вам аутентичные валенки? Знаменитый сибирский пимокат Фëдоров делает в Барабинске, уникальная вещь. Если не нужны, я их в музей сдам». «А сколько просите?» Я ей какие-то бешеные деньги заломил, но ведь играть так играть! Понимаешь, Серый, я влипал сто раз в такие ситуации дурацкие… Раньше я верил, что вся жизнь — это театр. Теперь говорю, что вся жизнь — это литература. Вся ситуация, любые вещи — это литература. Всë оно под ногами лежит. В общем, какие-то деньги образовались, я продал валенки, которые никому на фиг не сдались бы в Москве (тем более — летом), и пошëл с рукописями к Пивоваровой. Она мне говорит: «Михайлов, у тебя деньги есть?» Я говорю: «Нет». «Ну сдай мои сапоги». «Юля, — говорю, — у меня осталось семь часов до поезда, и я буду сапоги твои сдавать? На тебе деньги, иди и сама сдай». А с Ниной Садур я ещë увиделся, когда она у Жени была Иорданского, а потом — уже вот в шестнадцатом году приезжала, когда мы искали «Сад металлистов»…

С.Ш. Вернëмся к общим знакомствам. Я просто должен эту картину в голове уложить. Нина Садур, Юля Пивоварова… Двинемся к столпам новосибирской поэзии. Как ты познакомился с Денисенко, Маковским, Овчинниковым? Расскажи, пока Антон закрыл от нас лицо.

С. М. С Овчинниковым — помню, я могу тебе рассказать, но это очень коротко. С Маковским тоже помню, («Хорошая история», — вставляет Антон), а вот с Денисенко…

С.Ш. Ну расскажи про кого помнишь, а потом…

А. М. А потом придумаешь.

С. М. Это нормально, это абсолютно нормально, потому что всë уже литература. Могу сказать, что никому из них я не был другом. Но в каком-то смысле Денисенко… Нет, я другом тоже не считаю его, я его считаю братом, так скажу. С Маковским — проще не придумаешь. Я уже был знаком с Берязевым, с Глинским, с Ярцевым. И с Денисенко я тоже был знаком, потому что познакомились там, в «Мангазее». Познакомились, и мы с ним восемь часов где-то пили, ходили-бродили, потом всë-таки взяли такси, уехали на левый берег и там ещë часа четыре ходили-бродили. И он простудил почку, а я бронхит схватил, это правда. С Денисенко так всегда было. Как бы я с Сашей ни разговаривал, это всегда шесть-семь часов и всегда ходьба по кругу. А с Маковским каким образом? Там же, на пятого года, он работал в кочегарке, это все знают.

С.Ш. На улице 1905 года? А где там кочегарка?

С. М. Вот ты заходишь в «Дом скорняка», это там, где «Детская литература», «Мангазея»…

С. Ш. «Мангазея» тоже была на девятьсот пятого года?

С. М. Да. Вот ДКЖ стоит, от ДКЖ идëшь вот так (взмах рукой) на 1905 года. И сразу у ДКЖ слева «Дом скорняка» двухэтажный. Проходишь задний фасад — и вот. Сейчас, конечно, «Детской литературы» нет, «Мангазеи» тоже нет… С Маковским познакомились в этом подвале. Пошли с Ярцевым… Он говорит: «Пойдëм, я тебя познакомлю с гением, которого я гением не считаю. Но он, по крайней мере, сумасшедший философ и так далее. Ты такой же сумасшедший философ, вы пара друг другу». Ярцев любит классические формулировки, чтобы люди говорили как по-писаному, ему не нравятся всякие выкрутасы… Мы спускаемся в подвал. Кстати, там сидел Степаненко, чумазый, как негр, и кидал уголь в печку, а Маковский вот так развалясь курил сигарету…

А.М. Кочегар Маковский.

С. М. Какой кочегар? Он если кинул хоть раз…

А.М. То бычок.

С. М. Да. Кстати, вот поэта сразу видно: если кинул что-то в топку, то бычок. А так всегда находились люди, которые этот уголь закидывали. И вот Маковский сразу стал меня насчëт образования пытать. А вы знаете там Артюра…

С.Ш. Рембо?

С. М. Нет, не Рембо. Рембо — это куда ни шло.

А.М. Мамедова.

С. М. Да нет.

С.Ш. Зелимханова?

С. М. Де Левертюра. Вы знаете Арсена де Левертюра? (приходит кошка).

С.Ш. Вот она любит Славу (Антон забирает кошку). Дай мне, дай (забирает кошку у А. М., кормит сыром. «Не балуй», — говорит Антон). Мне нравится, что она берëт тут, а ест там.

С. М. «А вы знаете, кто такая Черубина де Габриак?» Ну это совсем такой вопрос, это смешно. В общем, короче, попытал-попытал, понял, что какой-то середняк-то есть, очень поверхностный. Копни меня глубже… Знаешь, у меня осталось потрясающее подозрение, что копни Маковского глубже (смеëтся)… Поэтому он тоже не нарывался на какие-то вещи… А с Овчинниковым я познакомился ещë до Шалина, Плитченко умер в 1997 году, на пост председателя СП (союза писателей) заступил Берязев, и тогда я себя почувствовал абсолютно спокойно. У меня были ключи от всех дверей, и там был бордель, там был вертеп. И там был банкет очередной, и приходит какой-то крепыш маленький, а я всегда к людям, которые ниже меня, отношусь («Снисходительно», — вставляет Антон, все смеются) с огромным теплом, но просто… И он садится за стол… Это какой-то юбилей у Олега Садура? Нет, у Лазарчука юбилей! Я сижу рядом с Ваней, так получилось. Он посматривает всë время на меня, косо, хитро…

С. Ш. А ты знал уже, кто это такой? Что вот сидит Иван Овчинников…

С. М. Во-первых, я не собирался ни с кем знакомиться, я никуда не лез. Мне хватало того, что есть. Потом, что ты полагаешь, что я только занимался всей этой жизнью, что ли? Что я влезал, как Татаренко пытается влезть, в литературу, как в узкую кожаную перчатку? А рука другая. Я жил как жил, дай мне коротко досказать. Он на меня посмотрит, улыбается что-то там, я про него забыл. Я пью с Сайдаковым, пью с Соколовым. Сайдаков — это военный журналист, оруженосец Соколова. Там сидит мой круг, Берязев сидит, ещë кто-то, Клименко живой, что мне до Ивана Афанасьевича? Я ни одного его стихотворения не знаю. Уже Петя Степанов умер, Плитченко умер, а я ничего не знаю. Сидит рядом со мной Овчинников, живой классик, уникальный человек. Я даже тогда Иорданского не очень воспринимал, он там пел где-то, я думал: какой-то Петрушка вообще. А потом Овчинников говорит: «У меня к тебе один вопрос. Ты пидорас?» Я говорю: «Нет». Волосы длинные у меня, усы разноцветные, ты погоди, это ещë начало спектакля. Сижу, разговариваю, уже не так весело. «Еврей?» Я говорю: «Нет». Я пошëл, покурил. Нервно. Возвращаюсь, Вани нет, он в другой комнатëнке, на Орджоникидзе же две комнатки. Сидим. Я Котëлкину говорю: «Это кто был?» «Да Овчинников, ты что, раньше его не знал? Будет на тебя наезжать, ты мне скажи, я его на шкаф посажу». Садимся за стол опять. Сидим, пьëм, Ваня мне говорит: «Подраться не хочешь?» Я говорю: «Хочу». Он говорит: «Пойдëм». Я говорю: «Только давай секундантов выберем, ну всë-таки это типа дуэль же. Я тебя чем-то обидел?» «Нет, просто подраться хочу, — А вот я просто подраться не хочу, смотри, вот у меня очки… — Ну и чего очки, я тебе разобью очки, купишь себе другие очки». Что-то в таком духе. Может, Ваня не так говорил…

А.М. Очень может быть!

С. М. А вот ты не встревай, потому что тут не надо портить литературу. Канва-то остаëтся. Так вот, никакой драки не было, ничего. Он говорит: «Давай я тебя обниму». Так вот и познакомились. Первее всех я был знаком с Берязевым. Берязев в «Мангазее» работал директором, а вы тоже не знаете, как я с ним познакомился. Это традиционная история. Был турнир поэтов в 1988 году. Там я познакомился и с Берязевым, и со Светлосановым, и с Гринбергом, и с Лазарчуком… Даже Юра Горбачëв там был, на этом турнире…

С. Ш. А кто выиграл?

С. М. В 1988 году я приехал на родину из Барнаула. У меня была приятельница Катя Портных. Она говорит: «Пойдëм куда-нибудь? — Никуда не хочу. — Да не надо никуда ехать, вот тут на левом берегу турнир поэтов, в НЭТИ. — А, ну пойдëм».

А. М. НЭТИ был центром поэзии и панк-рока. Там ещë при Шурыгине Шпаликов приезжал.

С. М. Да, я прихожу и сажусь на 12 ряд, народу до фига было, между прочим. И читают господа Дроздович, Гринберг, Юлия Пивоварова, Ирина Солонина, Алла Скворцова, ещë кто-то. Человек, наверное, 12. Кончается первый тур, и ведущий — вот Берязев не выступал тогда, он был ведущим — говорит: «Знаете, мы были бы, наверное, нечестны перед публикой, что вот мы избранные, мы вам показываем срез (с тех пор я не люблю слово „срез“) новосибирской поэзии, но было бы несправедливо, если бы кто-то из зала не вышел». Это как цирк. Цирк, понимаешь? Выйдите-ка там… И тут меня Катя толкает в бок: «Ты же пишешь стихи, иди, это шанс». А у меня всë трясëтся внутри: нет, я не пойду. Но хочется. И стыдно. Это же безумие какое-то. Вытолкнула. И вот я иду на ватных ногах. «Как вас зовут?» А я ещë и заикаюсь. Вот я окончил театральный вуз. Вышел и прочитал три стихотворения.

С.Ш. Что, аплодировали?

А.М. Качали тебя?

С. М. Теперь вы вдвоëм, да? Всë это закончилось странным образом. Я просто знал, что я говно не пишу, что читать можно. А потом выясняется, что во второй тур, в финал, проходят три человека вместо двух. Проходит Пивоварова, Алла Скворцова и я. Зал голосовал. А мне читать нечего, я не помню ничего, вот я в итоге и занял третье место в турнире. И заметьте, Пивоварова этот турнир не выиграла. Они ко мне все стали подходить, чего я терпеть не могу, трогать меня руками и говорить: всë-всë-всë, завтра туда, наш парень.

На «Слогистике», фото: Ирка Солза
На «Слогистике», фото: Ирка Солза

А.М. Ты расскажи лучше, что в Барнауле было, что за «Родник» и так далее. Получается, ты в барнаульскую тусню раньше попал?

С. М. В Барнауле очень просто всë было. Я в институте на втором курсе поехал в педотряд, чтобы в колхоз не ехать, и там познакомился с чуваком, который был потрясающим шоуменом. Он из любой самодеятельности с помощью конферанса делал потрясающее представление. Очень классно было. И вот мы в лагере, я вижу, как этот человек работает. А потом я с ним в Барнауле сталкиваюсь, и он мне говорит: «Ты не можешь для меня сделать доброе дело? Сходить в литобъединение. Оно называется „Родник“, моя дочь туда восемнадцатилетняя ходит, и мне кажется, что там они пьют, курят и что-то такое. Ты можешь просто сходить туда и выяснить? И мне рассказать». Я говорю: «Ладно, ладно, я пошëл». Я пришëл, а там люди сидят, читают. И меня начинает трясти, потому что я внутренне понимаю, что я хочу, конечно. Я с 17 лет писал, а тут мне 23, и какие-то стихи…

А.М. Погоди, ты пять лет, получается, балду пинал после школы в смысле стихов?

С. М. (нетерпеливо) У меня сложная жизнь была. Я пошëл в школу восьми лет— раз, остался на второй год — два, окончил вечернюю школу — три и год не поступил — четыре…

А. М. А тут уже и второй курс…

С. М. Ну и вот, я пришëл, а там какие-то придурки читают какие-то стихи.

А. М. (перебивает) А когда ты начал показывать стихи свои?

С. М. Читал… Ну друзьям, но это «датские» были стихи. У меня друзья появились условно после школы и очень близкие люди, очень близкие. И я на них на всех писал всякие пасквили и всякие поздравления. Ну и так далее, каждый день писал.

А. М. А что это за круг возник такой, к школе не имеющий отношения?

С. М. У меня в школе был Калгашкин, ну его ты знаешь, Кривда, Дуплинский. Дуплинский, кстати, умирает от цирроза печени, ну это ладно. Ему всë равно от чего умирать, у него и то, и пятое, у него восемь смертельных заболеваний. Я думаю, что он и от цирроза не умрëт, потому что эти болезни скажут: «А чего это он от цирроза умирает, если я гораздо опаснее?» Ну они все переругаются, и он ещë лет пять проживëт. О чëм вы со мной говорите вообще?

А.М. Про круг после школы.

С. М. Я был очень одинокий человек. Я был одинокий до такого ужаса, что это было невозможно, то есть мне все чужие были люди, и я искренне не любил Калгашкина, Кривду и Дуплинского, трëх моих друзей по школе…

А. М. А они были ниже тебя ростом?

С. М. (не слушая) Нет, я к ним относился снисходительно, как к людям, которые что-то не понимают. Меня оставили на второй год, я год не ходил в школу. Я пришëл один раз в свой новый класс, сел демонстративно на последнюю парту и понял, что я сюда больше никогда не приду. Не потому, что люди плохие, я нашëл бы себе компанию, тут учился Сашка Антонов, которого я знал по двору, но я просидел 45 минут и понял, что мне так холодно и страшно, я так не хочу сидеть в этой школе, и меня никто не заставит сидеть в этой тюрьме второй год, никто. Я вышел на перемене, спустился по чëрному ходу, вышел в окно, вдохнул воздух. Господи, жизнь — это чудо. Я пошëл и больше в эту школу не приходил.

А. М. А родители что на это говорили?

С. М. Отца уже не было, а мать прикрывала меня в любой ситуации. Она никогда не считала, что я дегенерат. Она позволяла мне делать всë, что я хочу. Естественно, она пыталась там следить, что-то такое, но это было бесполезно, потому что я был как ветер. У меня и деньги были.

С.Ш. Ты играл в орлянку?

С. М. Деньги создавались так. Частично — из того, что давали на обед, частично — из обмена марок, монет. Советский Союз, маленький мальчик не хочет ходить в школу. Ничего я не воровал, я продал коллекцию открыток, которая мне не вполне принадлежала, но это же моë. Я продал свои подарки, я продал свою каслинскую собаку.

А.М. Понятно, всë вынес из дома.

С. М. Деньги, в общем, были. Они были небольшие, но этого хватало, чтобы пить, курить, покупать книги и пластинки.

С. Ш. А какие ты пластинки слушал?

А.М. Да он их не слушал, он их покупал, чтобы перепродать.

С. М. Был такой Решетинский, он знал всю музыку, он знал весь рок, мы к нему с Калгашкиным ездили. Я там с какими-то барыгами познакомился. Уезжаешь в восемь часов утра, а возвращаешься в одиннадцать вечера. Мама что-то заподозрила, говорит, мол, с плохими людьми связался, а я: «Я, вообще-то, с людьми не связываюсь». Но был основополагающий принцип, который меня создал, я почувствовал, что есть свобода. Что меня невозможно в тюрьму усадить. Ну как это: учиться второй год в восьмом классе? Я никогда ничему не учился, никогда не учился ни в каких школах, я и в вечернюю школу не ходил, я ходил на два предмета, где было интересно: химия и… Да чему там можно научиться, в вечерней школе, после работы? У меня был химкабинет. Я же там работал, в этой школе, и учился, это мать всë устроила, такие фокусы. У меня, значит, был химкабинет, где я пил, был сейф с ключами, где стояла бутылка моя, и важно было еë не перепутать, потому что там стояли и кислотные бутылки разные, и красный фосфор, и много-много всего. Ой, приятно вспомнить. В полдесятого кончался последний урок. И потом утром вставать на смену, нормально, да? И вот. У меня не было друзей. Или я не знал, что это такое. Я знал, что есть тюрьма — это школа, есть тюрьма — это семья. На Горской, напротив моего дома, была куча песка, там что-то пытались строить и строили довольно долго, лет пять или семь. А мы там рыбу коптили, играли, ну, в общем, Том Сойер. И всë же я понимал, что вот есть люди, я ими командую отчасти, иногда они мной, но это не так, как должно быть, они мне все чужие. Я плохо вëл себя в школе, протестовал, что-то говорил, у меня конфликт был с алгебраичкой, а она была жена директора школы, и меня оставили на второй год. Мне подарили год, понимаешь? Не отняли, а подарили. Друзей у меня не было, а потом вдруг появилась компания, и мы собирались у НЭТИ на скамейках. Это было так. Кривда сказал: вот девки появились, надо к ним подкатить. Катя Денцель и Лена Логинова. Мы подкатили, но стали друзьями. Калгашкин, правда, испугался и отошëл в сторону, а мы стали дружить, да. А потом появились главные персонажи той моей жизни. Вовка Казаренко, Вовка Епанчинцев, Игорь Гак… Кривда мне стал говорить, мол, что это ты старых друзей бросаешь, а я ему говорю: «Какой ты мне друг?» А они, те, я на них смотрел как на небожителей, они музыканты, они то, сë. И вот Вовка как-то говорит мне: «Да приходи к нам на репетицию, песню, может, какую-то попробуем сделать». И у меня башню сорвало. Игорь Гак к нам потом добавился, гордец необыкновенный, немец, шофëр хлебовозки. Мы просто приходили к нему в дом, пили пиво, играли в тысячу, говорили о музыке, а потом Вовки ушли в армию. И я думаю: «Ну всë, вот я один остался». Сижу дома, а Игорь мне звонит и говорит: «А что ты не приходишь? Я тебя обидел, что ли?» И я пришëл. И вот там понеслось, там и до тюрьмы недалеко было, но я понял, что это мой друг настоящий. Потом всë кончилось, потому что началась взрослая жизнь: браки начались, коммерция, прочие вещи, куда я не вписывался абсолютно. Но в Барнауле, когда поступил в институт, я там каждый вечер выходил из общаги и по привычке шëл на НЭТИ, где мы собирались четыре года подряд, у старого спорткомлекса, каждый день. И была какая-то потребность писать стихи. Слишком много было прочитано всего, было много впечатлений разноплановых и резких, которые надо было куда-то уложить каким-то образом. И я стал что-то записывать, что-то вроде дневника. Вообще желание вести дневник было всегда, так я его и не веду. Я написал первое стихотворение, про воинов, такое, которое можно было бы даже сейчас показать и не особо стесняться. Я его написал за шесть или семь часов. Когда поступил в институт, я знал что у меня есть, по крайней мере, четыре стихотворения, которые можно было читать. Читать, а не показывать на бумажке, читать хотелось мне. И по сю пору для меня стихи — это то, что звучит. А на втором курсе в Барнауле я прихожу в это литобъединение. А тогда я ещë не мог уходить с таких мероприятий. Ну, внушили, хорошее воспитание: сиди, даже если не нравится. И я сижу. И говорят: «А где же у нас тут Родионов?» Александр Родионов, я его считаю своим учителем. Он вëл этот клуб. За то, что он дебошир и алкоголик, ему навязали вот это всë, а его тошнило от этих людей, но он потом сознался мне, что ещë до моего прихода появилась Николенкова. И Гундарин уже был. Со мной стало как-то полегче. И он говорит: «Вот сидит наш гость, поди и стихи пишет». Ну я прочитал стихотворение. «А можно ещë?» Я ещë прочитал. Тогда у меня была странная особенность: всë, что я писал, я помнил наизусть. И тогда Саша сказал то, что мне очень дорого. Он сказал: «Вот, смотрите, вот это поэт. Поэт появился. Запомните этот день». Он потом подходит ко мне и говорит: «Я прошу вас тексты мне принести, и мы хотим очень серьëзно поговорить о ваших стихах. Через две недели. Вам хватит этого времени?» Так вот всë началось. Я Саше безмерно благодарен. Он почувствовал. И, собственно, сказал главные вещи: что очень тяжело будет, что этим надо заниматься всю жизнь, что это ноша, не подарок, что это ничего не даст абсолютно (денег не даст, вряд ли даст какие-то полезные знакомства и друзей), но это бог дал, и этим надо заниматься, серьëзно заниматься. Всë пропустил мимо ушей тогда. Кроме Наташи, Миши и Ключникова никого не запомнил.

А.М. Ты часто туда ходил?

С. М. Ну, а как ты думаешь? Это же наркотик своего рода. Я сижу, занимаюсь режиссурой, которая мне не катит. Ну не нравится мне. Мне потом всë понравилось, потом я понял, что здесь всë синтетично, а пока у меня сцендвижения не получаются, у меня со сценречью нелады и прочие вещи: я заикаюсь, залупаюсь, лекции не посещаю гуманитарные, пьëм потихоньку. Хочу сказать, что я по сю пору мучаюсь, что я какую-то херню пишу, совсем не то, что надо писать. Мы с Антоном за последнюю неделю перечитали кучу маргинальных и прочих разных поэтов, и, конечно, Ковенацкий — это потрясение. Он не выше Григорьева. Григорьев — это что-то невероятное, это явление в детской литературе. Я что ни читаю, — Заходер, Маршак, Михалков, Барто — это непревзойдëнные вещи, они все мастера детской литературы. Токмакова вот умерла замечательная. И они все одинаковые…

А. М. В Усачëве это всë воплотилось, Усачëв это всë собрал…

С. М. Может быть, ребëнку ничего и не надо. А может быть, ребëнку надо как раз прочитать Хармса. И обалдеть, и удивиться, и понять, что это существует. Вот таким образом, ментально существует. Весьма условно же разделение на детскую и взрослую поэзию. Детская поэзия выше по сути своей, она чище, она говорит… Не знаю, о чëм она говорит, она вот такая, какая она есть. Это очень странно. Я выше Хармса детского поэта не знаю. Григорьев — бандитский детский поэт, а Хармс бандитом не был. Он был человеконенавистником. И, как любой детский писатель порядочный, он детей не любил. Нормальный детский писатель детей не любит, люди, которые любят детей, пишут всякую чушь про них. Чем больше любишь детей, тем хуже детские стихи. Андерсен не любил детей. А на меня Новосибирск упал. Весь.

Презентация журнала Реч#порт, фото: Ирка Солза.
Презентация журнала Реч#порт, фото: Ирка Солза.

А. М. И сразу опять какой-то новый круг у тебя возник?

С. М. Слушай, дурацкий вопрос какой. Что значит «новый круг»? Не сразу, но со временем. Полгода где-то прошло. Людей появилось чересчур много, раз в пять больше, чем я мог понять, переварить и как-то усвоить. Что это такое? Аристов, который умер вот только что, говорил, мол, ты надежда того-то сего-то, а я пытался всë объяснить: я ничего делать не буду. Там с политикой какие-то вещи были связаны, я должен был писать тексты. Я потом писал текстов до фига политических, но это было приятно. Я и для «Мегафона» писал, они не проходили. Я пришëл разбираться, там штук сорок было позывных. Человек берëт трубку и вместо «здравствуйте, это компания „Мегафон“» слышит что-то там моë. Но вот они не прошли, и я говорю: «Где деньги-то?» А мне говорят: «А вы договор подписали?» Я начинаю с ума сходить и говорю: «Я подписал меж-ли-цен-зи-он-но-е соглашение». «Что-что вы подписали? — Я всë подписал! Прокуратура, милиция вас накроет с головой за всë за это. — Ладно, сколько вы хотите? — Мы с Гариком договаривались!» Дали какие-то деньги. Я иду по улице и думаю: «Надо идти быстрее, пока не отобрали». До дома дошел и думаю: «Надо купить что-то поесть». Пошëл в магазин и купил кизлярки. Особая разновидность напитка, хорошая вещь! Иду, беру ещë кусок сыра, колбасы и на выходе встречаю Денисенко. А он говорит: «Сейчас ещë Мишка подойдëт». Ну тогда надо ещë взять. Это был 2004 год, четыре часа мы со Степаненко и Денисенко сидели возле Оперного театра, выпивали и разговаривали прямо так. Я к чему это сейчас говорю? Вы даже не представляете себе, пацаны, Миша Степаненко — поэт не меньше, чем Саша, а никому до этого и дела нет. Миша — огромный поэт, мирового порядка, и мне это было очень трудно понять, потому что он мне абсолютно чужд по эстетике. Вот возьми на себя труд посмотреть его пять стихов.

А. М. Я смотрел много его стихотворений.

С. М. Степаненко — поэт милостью бога. И написал несколько книг.

А.М. Ты мне лучше знаешь, что расскажи? Вот в восьмидесятые годы так же были все эти тусовки? Или как это всë происходило? Была какая-то связь со «стариками»?

С. М. Тогда всë было понятно. Вот, например, «Гнездо поэтов». Они собрали его и потом жалели, что включили Миниярова и Мартина Мелодьева. Ну и напрасно жалели. Хотя Мелодьев действительно не отсюда немного. Маковского считали за графомана. Девяносто процентов читающих граждан считали его за откровенного графомана. Более того, Берязев, который этот сборник составлял, тоже считал, что Маковский выпадает. Попадает Мартин Мелодьев. А я не филолог и образован как попало, через пень-колоду, я прочитал и обалдел. Влюбился раз и навсегда. И сразу стал брать, что можно было брать. Поэзия — это и есть перетекание. Если ты можешь усвоить что-то, если ты можешь взять, это подарок. Вопрос только в одном: ты можешь его принять? Это не так просто. У Татаренко брать нечего, дело не в нëм, это пример, он просто под рукой. Книга «Чтонатворительный падеж» — это то же самое что застрелиться. Маковский вот говорил, что поэзия — это продолжение математики в том плане, что это исчисление мира. Так или иначе это всë-таки сакральная штука, а не то, что люди считают. Самое безобидное — это что хочется что-то сощëлкать в рифму для своей любимой, но это настолько безобидно, что ладно, неважно. Второе — это то, что некоторые считают, что они таким образом могут кого-то поучать. (обращается к С. Ш.) Ну вот ты возьми сейчас всë брось и занимайся чистым щебнем, но ведь ты не сможешь всë это бросить. И Полторацкий. Вы же ведь возникли каким-то образом. У тебя же хорошее окружение? Вот этому надо радоваться.

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About