Запоминать исчезновение
В статье Влада Гагина на примере произведений трех европейских писателей анализируются возможные варианты отношения к процессам устаревания, умирания и исчезновения.
*
Писатель Мишель Уэльбек разрабатывает тему устаревания человека в капитализме в разных обстоятельствах и под разными ракурсами: здесь и старики, безуспешно пытающиеся мастурбировать на молодые тела, и постепенно теряющие привлекательность женщины, и в целом успешные представители творческих профессий (как в «Карте и территории» — писатель, художник и архитектор), всё дальше и всё бесповоротней закрывающиеся в панцире индивидуалистического одиночества. При этом нельзя сказать, что рассуждения Уэльбека строятся из соображений какой-то сложной логики. Нет, причинно-следственная связь пугающе прозрачна: разрушение института семьи и капиталистическое производство, которое на упомянутый процесс накладывается. Всё это также связано с режимом неолиберализма, исключающего возможность налаживания сильных коллективных связей (хотя к левым политическим практикам писатель также относится с нескрываемой иронией).
Из этих текстов складывается ощущение, что европейская цивилизация попала в простую, но безвыходную западню: потоки капитала, разрушающие семью и превращающие человеческие тела в товар, скорость устаревания которого в соответствии с «диктатом маркетологов» всё увеличивается, обрекают индивида на атомизированное и отчужденное существование, в то время как любые попытки исправить ситуацию грозят правым поворотом и возвращением к жестоким традиционным ценностям. Последнее соображение, кстати говоря, очень похоже на правду: мы видим, что и в Европе, и в Америке голосующие граждане зачастую вынуждены выбирать из двух очевидных зол — либералов, легитимизирующих капитализм, и новых консерваторов, предлагающих возвращение к правым ценностным координатам, которые обещают нечто хорошее для мнимого большинства и различные виды исключения для всех остальных.
Как бы там ни было, пока современная произведениям Уэльбека Европа находится в неком подвешенном состоянии, образ старости, изображаемый писателем — это стерильные центры эвтаназии, в которых за круглую сумму благодушный (и никому по-настоящему не нужный) европеец получает право комфортно (и жутко) завершить земной путь.
*
Есть ли выход из такого положения дел?
Писатель Джулиан Барнс в романе «Нечего бояться» предлагает иную оптику для того, чтобы смотреть на старость и грядущую смерть: вместо капиталистических структур, в которые, как кажется, тем или иным образом вписывается любой герой уэльбековской прозы — фиксация на предельно личной истории, которая включает кропотливое копошение в памяти (и понимание, в конце концов, того, что нарратив памяти совершенно фиктивен), переживание смерти близких и чтение дневников любимых писателей, которым также было чего бояться.
В одном из эпизодов романа описывается некий клуб джентльменов, члены которого (журналисты, писатели, поэты и т.д.) на протяжении многих лет собирались раз в неделю. Барнс иронично регистрирует перемены, производимые временем: «Другая неделя, другое застолье: семеро писателей встречаются в кабинете на втором этаже венгерского ресторана в Сохо. Тридцать с
В итоге Барнсу удается, насколько возможно хладнокровно описывая смерть родителей героя (который, впрочем, в тексте максимально приближен к автору), страхи друзей-танатофобов, медленное — а подчас и резкое — устаревание тела, ужас и болезни умерших писателей, — удается отстраниться от социального контекста, столь пестуемого Уэльбеком, в пользу чисто онтологической проблематики. И действительно, иной раз, читая «Нечего бояться» и удерживая в голове тексты Уэльбека, хочется всплеснуть руками и спросить: ну какой уж тут капитализм? Только разгоняющее страх время и немолодой мужчина, в очередной раз проснувшийся от кошмара посреди ночи.
Конечно, позже, когда аффективное негодование на чрезмерно желчного Уэльбека утихнет, понимаешь, что старость Барнса — это, как ни смешно, привилегия. Это старость человека культуры, человека, у которого есть возможность просыпаться в холодном поту и напряженно вслушиваться в свои приступы паники, сверяя их с приступами паники Эмиля Золя, Тургенева и Флобера.
*
Роман В.Г. Зебальда «Кольца Сатурна» — это, по сути, некоторые записи героя о своем длительном пешем путешествии по Англии, записи, что как нельзя точно подходит для тематики этого эссе, начатые в больнице: «…ровно через год после начала путешествия меня в состоянии почти полной неподвижности отправили в больницу Нориджа, главного города графства Норфолк, и там я, по крайней мере мысленно, начал эти записи. Я еще хорошо помню, как очнулся в палате на девятом этаже больницы и как вдруг представил себе просторы Суффолка, где бродил прошлым летом, сжатыми в
Зебальд, как и Уэльбек с Барнсом, пишет об устаревании и умирании, правда, отставляя подальше и напряженную социальность, и невротический морок личной истории. Сюжетообразующей интенцией прозы Зебальда является всеобщая энтропия: все механизмы выходят из строя, профессии теряют актуальность, города приходят в запустение, люди умирают. Всё исчезает, просто постепенно (а иногда и внезапно) перестает существовать. При этом героя отличает чрезвычайная внимательность, напряженное всматривание в устройство и историю самых разных объектов и явлений: в его поле зрения попадают бабочки-шелкопряды, деревья, старые дома, одинокие люди, застрявшие в сетях меланхолии и не понимающие, как жить, колонизированные народности и многое другое, когда-то существовавшее или же по случайности существующее до сих пор. При этом, если Барнс признает свои воспоминания фальшивкой, Зебальд, как кажется, ни на что особенно не рассчитывая, всё же пытается что-нибудь запомнить в распадающемся на глазах мире. И хотя зебальдовская проза абсолютно безжалостна в смысле возможных надежд на спасение (до безжалостности такого уровня далеко и мизантропичному Уэльбеку, и
Для Зебальда старение того или иного человека — это просто частный случай всего того, что происходит вокруг. Из такой честной регистрации разрушения неожиданным образом рождается новое, лишенное пошлой сентиментальности сочувствие.
«На другом берегу я распрощался со своим паромщиком, перелез через высокую насыпь и двинулся по асфальтовой дороге (уже заросшей травой) через бесцветное широкое поле. День был пасмурный, гнетущий и такой безветренный, что не шевелились даже стебли тонкой степной травы. Уже через несколько минут мне стало казаться, что я иду по неоткрытой земле, чувствуя себя совершенно свободным и безмерно подавленным. Помню как сейчас, что в голове у меня не было ни единой мысли, и с каждым шагом пустота во мне и пустота вокруг меня все росла и тишина становилась все глубже. Внезапно меня пронизал почти смертельный ужас, вероятно, потому, я думаю, что прямо у меня
Прорабатывая травму, складывающуюся из множества травматичных событий прошлого и настоящего, Зебальд, конечно, помнит о капитализме (чего только стоит описание колонизации южных земель, увиденное глазами другого известного писателя и путешественника), который, впрочем, приобретает у него более онтологический характер, становясь, если можно так выразиться, «космическим капитализмом», масштабными силами, производящими разрушения. Здесь людская алчность неотличима от смерча, сметающего вековые деревья. Недаром Коженёвский в «Кольцах Сатурна», начиная осознавать всю «абсурдность колониального дела» пишет своей только что овдовевшей тете: «Жизнь — это трагикомедия — много мечтаний, редкая вспышка счастья, немного гнева, за которыми следует разочарование, годы страданий и конец, — в которой хорошо ли, плохо ли, но приходится играть свою роль». Так осознание колониальной жестокости и бессмысленности транспонируется на весь остальной мир, наблюдаемый героем.
В некоторых (и, по-моему, лучших своих) моментах Мишель Уэльбек приближается к зебальдовскому взгляду: в концовке «Карты и территории» силы капитализма и силы природы как бы объединяются в желании вытеснить человека из жизни и разрушить некогда созданные им вещи, заполнив пространство сложной культуры своей негативной сложностью, лишенной человеческого. В этом отношении Уэльбек напоминает некоторых современных философов нигилистического толка, представляющих капитализм как машину, использующую человечество и, в конечном счете, выходящую за его пределы, отбрасывающую его, как устаревшую игрушку.
Оптика Зебальда предполагает более аккуратные сборки объектов, эта оптика, которую я ранее назвал постгуманистической (в том смысле, что она не привязана только к человеческим страданиям и судьбам), на самом деле работает из места человеческой культуры, парадоксальным образом пытаясь совместить преодоление антропоцентризма с его продлением на иных началах. Эти начала — постоянно разыгрывающаяся катастрофа жизни и желание всё-таки запомнить и воспроизвести какие-либо малые части исчезающего или уже исчезнувшего мира.
Иллюстрации Гали Даутовой.