«Любитель» Энди Мэрифилда

stenograme stenograme
16:05, 11 марта 2019517
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

В новой статье Олег Лунев на основе работ британского марксиста и теоретика урбанизма Энди Мэрифилда рассуждает о том, что значит быть любителем и как непрофессиональная деятельность может помочь преодолеть отчуждение

Энди Мэрифилд — современный теоретик урбанизма, известный русскоязычной среде по переводу биографии Ги Дебора (Мерифилд Э. Ги Дебор. Критические биографии. Ад Маргинем, 2015. 192 с.).

Симпатизируя авангардной исследовательской стезе, Мэрифилд стал автором критического введения в творчество неомарксиста Анри Лефевра, с которым Дебор дружил. Авангардный марксизм второй половины двадцатого века стал одним из источников вдохновения для урбанизации общества и современной критики городского пространства.

Лефевр, например, в «Производстве пространства» пишет о том, что диалектика Гегеля темпоральна и потому неактуальна: сегодня нас волнует не абстрактная историческая практика, а конкретные объекты и институты. Представление о бытии как о разворачивающем себя в механизме снятия абсолютном духе опирается именно на время, то есть историю. Без упорядоченной смены цивилизационных формаций не было бы поступательного движения духа к самоактуализации. Маркс, «перевернув» Гегеля, укоренил абстрактный процесс в практике и капитале, а их уже иная диалектика разрешилась современной цифровой и информационной культурой.

Когда труд превратился в нечто, требующее измерения, как нельзя кстати пришлись акции, зарплаты, налоги и банки

Промежуточным итогом стало сращивание реального действия с абстрактным аппаратом вычисления. Независимо от того, как мы его прочитываем — как очередную ступень под пятой абсолютного духа или же как масштабный конструкт отчуждения — речь о том, что делать уже не с временем, а с пространством.

Поскольку темпоральность, историчность в марксизме завязана на практике труда и объективных процессах, воплощенных в материальных формах, нужно обратиться к критике практики, разворачивающейся в пространствах современных городов. «(Социальное) пространство — это (социальный) продукт <…> пространство, созданное таким образом, служит также и средством мысли и действия <…> в дополнение к тому, чтобы быть средством производства, оно еще представляет собой средства контроля, а значит, и доминирования, власти» (Lefebvre, Henri, The Production of Space, 1991, p. 26.).

Именно такой критикой занимался и Ги Дебор, известный своей классической уже работой «Общество спектакля»: «Капиталистическое производство унифицировало пространство» (Дебор Г. Общество спектакля. Глава 7. Обустройство территории, 165).

«Рабочий представляет не самого себя, но независимую от себя рабочую силу. <…> Вместе с потреблением отчужденных ранее продуктов, все время и пространство данного мира становятся ему чуждыми» (Дебор Г. Общество спектакля. Глава 1. Всеобщее разделение, 31).

Этим занимались и ситуационисты, практикуя détournement (незаконное присвоение): «Интеграция современных или прежних творческих проектов в более глобальное конструирование среды. В данном смысле не может быть ситуационистской картины или музыки, но только ситуационистское применение этих средств. В более приземленном смысле détournement внутри старых культурных сфер это метод пропаганды, метод, который раскрывает износ и утрату важности этих сфер» (Definitions. Internationale Situationniste #1, June 1958).

Мэрифилду стало душно в академической теплице, и он сопроводил свою интеллектуальную миграцию из профессиональной среды книгой, ставшей настоящим событием: The Wisdom of Donkeys: Finding Tranquility in a Chaotic World.

Первые вещи, приходящие на ум при упоминании культурного образа осла — это Апулей, Иисус и Хрисипп.

Апулей — римский романист, его «Метаморфозы» дошли до нас почти в полной сохранности.

«Метаморфозы, или Золотой осел» повествует о приключениях Луция, римского юноши. Тяга к гедонистическим практикам и тайнам привела его в Фессалию, античную столицу колдовства. Книга Апулея — это своего рода античная прелюдия к феномену плутовского романа. Текст изобилует каламбурами, архаизмами и иронией: «Тотчас же от сильного натиска распахиваются настежь двери, и весь дом наполняется чиновниками, их прислужниками и разношерстной толпой; и сейчас же двое ликторов по приказанию чиновников наложили на меня руки и повели без всякого, разумеется, с моей стороны сопротивления» (Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. Книга 3, 2).

Люциуса обвиняют в убийстве троих горожан, на что последний отвечает: «Итак, когда я несколько позже обычного возвращался с ужина и был пьян — да, это и есть мое настоящее преступление, которого я не стану отрицать…» (Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. Книга 3, 5).

В конечном итоге Люциус превращается в осла, неправильно воспользовавшись колдовской мазью. С этого момента герой — уже не молодой римлянин, а более свободное животное, с которым могут происходить несуразные и смешные вещи: «Я не знаю, господин, <…> для чего мы кормим этого осла, который страшно ленив и тяжел на подъем. К тому же он теперь обнаруживает и иное: как только он завидит женщину или девушку прекрасную и взрослую, или юношу, он, брыкаясь, бегом преследует их и ведет себя как мужчина с любимой женщиной, кусает их, точно целует, и старается приблизиться к ним» (Апулей. Метаморфозы, или Золотой осел. Приложение, 32).

Сын ветхозаветного бога вошел в Ирусалим не на коне, как воин, а «праведный и спасающий, кроткий, сидящий на ослице и на молодом осле» (Новый Завет. Синодальный перевод. Зах. 9:9). Этот жест символизирует противопоставление: Иисуса могли считать колдуном, шарлатаном или преступником, но все это значит ровно то, что он — некто иной, принципиально новый человек, входящий в город. Осла принято считать животным упрямым, глупым и малополезным. На осле можно разве что перевозить большие грузы, но и это будет медленно. Ничто не помешает животному заупрямиться. Сегодня мы бы сказали, что осел — воплощение неэффективности, непрофессионализма. От осла мало пользы. Траектория его движения всегда непредсказуема, слабо поддается референции, подсчету. Медитативный осел — не чета агрессивной, частично милитаризированной красоте лошади.

Хрисипп — представитель ранней стоической философии, по преданию, умерший от приступа неудержимого хохота. По одной из версий, увидев, как осел поедает фигу, Хрисипп не смог удержаться: «увидев, как осел сожрал его смоквы, он крикнул старухе, что теперь надо дать ослу чистого вина промыть глотку, закатился смехом и испустил дух» (Диоген Лэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. Книга 7, гл. 7). Сдерживаемые страсти вырвались наружу. Смерть Хрисиппа — забавный пример того, как стойкость разума призрачна перед картинами реальности. Аскетичные и разумные заветы не гарантируют человеку безопасность от локального выброса хаоса даже в туго систематизированном обществе.

Все эти примеры демонстрируют то, как искренность, эстетическая свобода может быть средством от смертельной серьезности.


Однако книга Мэрифилда совсем не праздно очерчивает нашу жизнь. «Любитель», о котором далее пойдет речь, появился почти декаду спустя после того, как Мэрифилд оставил преподавание (к которому он уже благополучно вернулся). И в некотором смысле аннотация, сообщающая, что перед нами не только умелая критика профессионализма в самом широком смысле, но и «живые мемуары интеллектуала рабочего класса», вводит в заблуждение. «Искусство делать то, что любишь» отсылает к имеющим скверную репутацию книгам по self-care. Ироническая деталь, иллюстрирующая мнение Мэрифилда о том, что профессионалы и эксперты — это автоматы, воплощающие собой марксистское отчуждение в современном мире.

Упрощая логику капитализма, можно сказать, что книга пишется для того, чтобы принести прибыль: автору, издателю, агенту, рецензентам, логистам и прямым продавцам. Написание рецензии для прессы — это не критический разбор, но и не ярмарочная распродажа. В этом рекламном жесте я хочу высветить лицемерие, нивелирующее серьезную критическую работу при помощи ярлыка «мемуаров».


Когда Мэрифилд пишет, что Маркс в «Grundrisse» оптимистично «представляет мир, который отказывается от «живого труда» и пользуется «мертвым трудом», мир, который производит общественную жизнь под контролем «всеобщего интеллекта», мир, который организует производство на основе автоматизации и высоких технологий и наделяет общество всеми средствами, чтобы уменьшить «необходимое рабочее время»» (с. 90), Мэрифилд столь же романтичен, как молодой Маркс. Анализируя бюрократические лабиринты, основанные на небесспорной логике компетентности, Мэрифилд демонстрирует то, что мы сами чувствуем. Цитируя Маркса: «Бюрократия как завершенная корпорация одерживает, таким образом, верх над корпорацией как незавершенной бюрократией», «Корпорация есть попытка гражданского общества стать государством, бюрократия же есть такое государство, которое действительно сделало себя гражданским обществом» (с. 44).

Для нас все это значит одну простую вещь: в какой-то момент бюрократия как средство повышения эффективности уже перестала казаться эффективной, а наоборот, является сегодня причиной того, что мы окружены отчетами, инспекциями, регламентами и графиками. Все это не упрощает и не улучшает нашу жизнь, но еще и обходится правительствам в круглые суммы, расходуемые на масштабные экспертные комиссии и отчеты, на программы управленческой политики, которые не действуют. Работник бюрократической структуры «настолько одержим рациональностью официальной власти, что оказывается слеп к ее рациональности» (с. 45).

Хотя «дважды два четыре — превосходная вещь», как повторяет вслед за подпольным человеком Достоевского Мэрифилд, иногда нестерпимо хочется послать подальше алгоритмы и вести себя так, словно сумма не сходится, и пожить «по своей глупой воле»

Работники «хрустального дворца» сами не замечают своего раболепия перед авторитетом, который опирается на новую итерацию предмета религиозного чувства — на символ порядка, строго и непостижимо прописанный в математической бесконечности. Мэрифилд, анализируя любопытные случаи из реальной политики управления, показывает, как консалтинговые фирмы фактически функционируют в сегодняшней мировой экономике как независимые суверены. Их отчетность написана недоступным для простого человека языком, даже если он сумеет добраться до замка, где все это хранится.

Кафка, по мнению Мэрифилда, первым прозрел, к чему движутся бюрократические институты. Все это становится важным, когда мы понимаем, что программы финансирования, от которых зависят наши благосостояние и комфорт жизни, составляются теми, кто думает о нашем комфорте в последнюю очередь.

Механизм, остающийся неизменным со времен Маркса, хорошо дополнила критика Дебора: отчуждение уже не просто вопрос, касающийся меня и результатов моего труда, отчуждается и сам процесс труда, и вся моя жизнь. Регламент говорит мне, сколько, где и когда я трачу на здоровье и отдых, сколько я должен платить налогов. Если я ему не соответствую, я попадаю в число тех, кто выбивается из общей картины. Если я выступаю с критикой, я презрительно называюсь «любителем», который лезет не в свое дело. Профессионалы, директоры и эксперты выстроили сложные бюрократические иерархии, в которых процессуально решаются судьбы финансовых реальностей целых государств. Но пока профессиональная демократия продолжает функционировать при помощи созданных ей самой инструментов господства, мы все же имеем право на «другой путь», у нас есть «право на город» и исторические примеры сопротивления.

Центральное высказывание Мэрифилда: быть «любителем» значит быть заинтересованным, быть активным, быть тем, кому еще не все равно. Любитель — это антипрофессионал, выступающий не за хаос и полную спонтанность, а свободу от уз слепых цифр и расчетов. Быть любителем значит любить то, что делаешь, а не беспокоиться о том, как это соотносится с официальной картиной.

Практики, которые компании предлагают по повышению мотивации работников, оказываются неэффективными: число фрилансеров и официально нетрудоустроенных растет. «Из–за бесполезности и бессмысленности работы невозможно чувствовать какую-либо мотивацию и личную связь с тем, что делаешь большую часть дня. Такое ужасное растрачивание человеческого потенциала — настоящая трагедия» (с. 107-108).


Если вспомнить одного из философов, которого Мэрифилд назвал бы «любителем», — Жоржа Батая, то сквозь неутилитарные и противоречивые декламации мы видим схожую мысль: человек, который не растрачивает себя в актуальной и обоснованной практике, лишен смысла. Действие, строго подчиненное ложному стандарту, только усугубляет деструктивный дрейф.

Батай утверждает, что стоит мне поставить на стол стакан спиртного, как я уничтожаю труд, затраченный на его создание. Этот жест не имеет ценности с точки зрения капитализма: безотносительно к тратам на стакан, стол, стул и прочее, если рассматривать просто жест в вакууме, он становится отрицанием ценности. Я буду сейчас сидеть и выпивать за столом, который является результатом труда работника. Словно несколько кадров из авангардного фильма: Батай, поднимающий стакан со стола. Этот жест самоценен в качестве растраты: «Но, как бы там ни было, этот стол в этой комнате, отягощенный моей прикованностью к труду, на какое-то время получил своей единственной целью мой разгул» (Батай Ж. Теория религии, с. 98).

Этот жест протестует против неостанавливающегося процесса производства тысяч таких же столов. Поставив на него стакан с выпивкой, я вырвал его и себя из лап капитализма. Наивный диалектический трюк Батая получает новую прозрачную актуальность в свете приводимых Мэрифилдом фактов.


В седьмой главе Мэрифилд обращается к эссе Бодлера «Поэт современной жизни», в котором говорится, что поэт, в противоположность знатоку, всегда словно пьян, всегда открыт, словно ребенок (с. 138-149). «Любитель», описанный Мэрифилдом, имеет силу благодаря тому, что стремится не отрываться от реальности. Хотя противостояние всемирной корпорации — дело, неподъемное для отдельного клерка, марксистская теория предлагает Мэрифилду способ освобождения. Можно игнорировать политику, но политика всегда занимается тобой. «Любитель» — это тот, кто осуществляет политику, прямо противоположную современной демократической политике профессионалов. Отстранение бессмысленно ротив логики беспринципного контроля: искренние и заинтересованные сами помогают механизму надеть на себя ярлык чудака, который присутствует здесь будто бы только в качестве шута. Поэтому неизбежно практическое участие.

Даже если любитель не зарабатывает больших денег, он делает свою работу, потому что он лично заинтересован в качестве и процессе.

Самое очевидное противодействие отчуждению — труд, который функционирует вне отчуждающих структур. Находиться на границе — это сложный выбор, но эту сложность мы можем облегчить вместе


И Жорж Батай, и Дебор проявляли интерес к сюрреализму или его культурным соседям. Принято считать, что проект сюрреализма исчерпал себя, однако стоит принять к рассмотрению его протестный потенциал в исторической перспективе. От сюрреализма стремление рассеять удушающую атмосферу системы передавалось дадаистам, леттристам, психогеографам и ситуационистам. Каждая из этих формаций была эпизодическими всплесками на поверхности, но их активность — это не признак обреченности романтического протеста, а форма его существования в условиях, оформленных как средства обезвреживания романтически-революционных смыслов. Академические фигуры, воспитанные на впечатлениях от событий, цветком которых был «май, которого не было», — это потенциальные «любители». Их работа встроена в академическую среду, но стремится к расшатыванию необоснованных мер порядка.

Мэрифилд как современный критик городов — современный сюрреалист, «любитель». Такой же, как художник, рисующий для собственного удовольствия, такой же, как Дебор, Бодлер и Кафка. Нет унитарной фигуры, воплощающей этот образ, потому что эта фигура противопоставлена унитарности. Мэрифилд отмечает, что это о нем пишет и Бурдье, анализируя «правую» и «левую» руку государства. «Любитель» — это надежда на изменение, это в некотором смысле невозможная фигура, герой художественных текстов Батая и практик номадологии.


«Естьли бы на меня Осел лягнул то бы вы на него взаимно лягнули?», — пишет Плутарх в своем трактате «О детоводстве, воспитании детей наставление», чтобы показать, что отвечать ребенку на его выходку такой же выходкой — нерационально. Речь о практическом парадоксе, который иллюстрирует пример известной моральной дилеммы: как осел, стоящий между двух одинаково соблазнительных лакомств, сможет сделать между ними рациональный выбор? Речь о том, что в определенные моменты становится важнее не результат, а само действие: доказать, что выбор происходит, а нерешительность не торжествует. Когда романтическая идея вдруг оказывается не такой пустой и несерьезной, а обретает вес, поскольку иные практики, пространства и решения не могут реализовать потенциал и даже подавляют его.

«Любитель» — это предложение переоценить ироничный парадокс о нерешительности через переоценку самого понятия рационального. Так же, как призыв Жоржа Батая растрачивать себя без объективной пользы — это призыв к действию, которое не обращается к экспертным оценкам, а доверяет прежде всего собственной субъективности без страха перед ее теневой стороной.

Возможна иная форма объединения, базирующаяся на чувстве, а не на критерии. Не стоит забывать, что мы — политические животные, которые смертны. Для цифровой диаграммы смерть играет роль количественного показателя, на основании которого мы выносим уже качественное решение о реальных вещах вроде перерасчета финансирования медицинских институтов. В неком сплетении точек взаимодействия между техникой и людьми случается смещение точки зрения, и мы уступаем виртуальному тоталитарному конструкту. Но сюрреалисты показали нам, что смерть — это один из источников нашего воображения, а политика — средство его практического применения. Очевидно, что там, где Батай утверждает максимально абстрактный стандарт «общей экономики», Мэрифилд мыслит более практично, хотя это не мешает заметить, что «дух любительства» возрождает в нас чувство жизни в более широком и интересном смысле. «Любитель» — это во многом альтернативный, синтетический образ мышления, но его черты мы угадываем, например, в афинской агоре. «На агоре теневых граждан те, кто был вынужден молчать, обретут голос, они будут говорить, обсуждать, слушать и спорить» (с. 189). «Любознательность» в предельном виде — это смелость смотреть правде в лицо и действовать в соответствии с ней, это подлинная ответственность. Одно из намерений Мерифилда заключается в том, чтобы показать, что «любители» были всегда, начиная с древности, которой мы обязаны возникновением философии (и здесь Мерифилд словно солидаризируется с рассуждением Делеза и Гваттари о Друге), и заканчивая активистами Октябрьской революции, Ханной Арендт и еще десятком художников, исследователей и других людей, на чьи тексты Мерифилд ссылается. В итоге марксистский пафос сменяется дидактическим. И хотя порой их трудно разделить, спасение находится как раз в «любительской» зоне искусства, понимаемого широко как творчество.

Фотографии Полины Нимаевой.

Добавить в закладки