Артемий Магун. Я тоже мы, мы тоже я

редакция сигмы
19:29, 09 мая 20193186
Добавить в закладкиДобавить в коллекцию

20 апреля в Европейском университете в Санкт-Петербурге прошла конференция «Пост-сексуальность: любовь, насилие и демократия». Доклады участников были посвящены общественной дискуссии и социальным процессам, связанным с сексуальностью.

Кампания #MeToo, флешмоб #ЯНеБоюсьСказать, череда скандальных разоблачений от Харви Вайнштейна до Майкла Джексона — что подобные обвинения говорят об этических трансформациях и современной ситуации? Как в ней переплелись демократизация, восстание подчиненных групп, аффективная мобилизация новых СМИ, феминизация труда в экономике, консервативный поворот в морали, экспансия североамериканской культуры и так далее?

Мы публикуем доклад философа Артемия Магуна, посвященный кризису социальной дистанции в демократизирующихся обществах. Магун описывает историческое напряжение между отчуждением и демократизацией и показывает, к каким конфликтам привела незавершенная сексуальная революция в США и России — как в пространстве личных отношений, так и в сфере политики. По его мнению, харассмент — это сложное явление, «смесь эгоцентризма и солидарности», и причину домогательств на рабочем месте нужно искать не в злоупотреблении властью отдельными мужчинами, а в неблагополучии капиталистического общества и его системных проблемах.

Архив Беттмана. Протест против ношения бюстгальтеров в Сан-Франциско. 1969

Архив Беттмана. Протест против ношения бюстгальтеров в Сан-Франциско. 1969

Модернизирующееся общество обнаруживает противоречивые тенденции в отношении социальной дистанции: того, насколько тесно люди готовы общаться друг с другом, насколько близкие дружеские и любовные связи они образуют, насколько глубок и неформален уровень их коммуникации.

С одной стороны, как показали уже на грани 19 и 20 веков Теннис и Зиммель, анонимность большого города и вездесущность денег как посредника отношений вносят в современное общество отчужденность, дистантность. То же воздействие усиливается всепроникающим присутствием законов и инструкций. И Теннис, и Зиммель считали, что это движение от Gemeinschaft к Gesellschaft (от сообщества к обществу) — неизбежная судьба модернизации. Ритуалы вежливости и взаимного признания между незнакомцами в большом городе минимизированы по сравнению с деревней. Велика скрытая конкуренция между знакомыми людьми, вносящая в них агрессию. Самодостаточность нуклеарной семьи атомизирует общество, ослабляет дружеские связи. Общение в публичном пространстве формализовано, часто иерархично, подчинено ритуалам, подчеркивающим отстраненность («гражданин», «товарищ»», «мужчина», «женщина»), усиленную бюрократическим новоязом (“vehicle”, а не “car”). Разумеется, эта ситуация усиливает формальную, бюрократическую власть. Бюрократ легко может возвести барьеры между собой и клиентами или нижестоящими сотрудниками, создавать себе алиби, так как управляет языком инструкций. В противовес всей этой логике, впрочем, надо напомнить, что и в дворянской и буржуазной семье в 19 веке общались на «Вы». Дистантное общение — знак не только большого коммерческого общества, но и высших каст.

Это важно. Потому что, с другой стороны, позднее Новое время — это время общественной, а затем и политической демократизации, которые недоброжелатели сначала окрестили эпохой масс, массовизацией. Простые нравы третьего сословия, скученность бедноты меняют тон профессионального общения на более фамильярный, тон СМИ на менее формальный. Любая общественная власть становится подозрительной, подвергается особому контролю (а этот контроль как раз усиливает безличную, бюрократическую власть).

Интересна при этом роль дружбы: она, по изначальному замыслу раннего Нового времени, лежит в основе многочисленных коллективных предприятий (компаний, товариществ, обществ, корпораций). Эти объединения идейно декларируют тесные личные связи между участниками, но на деле, как правило, превращаются в формальные и иерархические структуры. Тот же диалектический процесс происходит сегодня с социальными сетями, которые изначально вырастают из друзей, «френдов». Однако остаются в современности структуры, которые реально работают как дружеские или семейные структуры, островки Gemeinschaft в море Gesellschaft, например, мафия как эксцесс, где лично-семейные связи реально работают в рамках капиталистического порядка, но тем самым его разрушают. Итак, личные связи превращаются в основополагающий миф капитализма, его болевой и парадоксальный элемент. Отсюда в 19 веке вырастает главная мифологема: нация. То есть воображаемое сообщество семейного типа, которое накладывается на отчужденное Gesellschaft.

Подобная же противоречивость характеризует отношения между полами. Поздний модерн шарахается из стороны в сторону — от эпох сексуальной пермиссивности к эпохам подчеркнутой формальности отношений между мужчинами и женщинами. Некоторые подчеркивают продуктивизм капитализма, а отсюда его аскезу, пуританизм. Но со временем становится все больше значимым обратное течение капитализма: консюмеризм, отмена религиозных норм, а отсюда в тенденции промискуитет. Под влиянием обоих этих факторов женщина постепенно вливается в рабочий класс как единица, но она также перестает быть табу в публичной сфере, может теперь легко одеваться, из праздного потребляющего класса (Веблен) становится занятым потребляющим классом.

Политической демократизации рабочего места в 1968 не произошло, предприятие даже в «новом духе» капитализма осталось наиболее авторитарной сферой в демократическом государстве

Окончательно демократическая революция нравов, отменяющая дистанцию и минимизурующая условность, произошла, как известно, в 1968 году. Мужчины сняли галстуки, женщины надели брюки, те и другие заговорили на «ты». А в экономике произошел спурт совместного интеллектуального и коммуникативного труда — демократизация дала неожиданно продуктивный эффект. И невольным, побочным его результатом была сексуализация рабочего места (эгалитаризм в отношениях на работе лег на эмансипацию женщин). «Новый дух» капитализма демократичен.

Тем не менее политической демократизации рабочего места, которой в 1968 требовали в числе прочего левые революционеры (см. например программную статью на эту тему троцкиста Эрнеста Манделя, датированную как раз 1968), не произошло, предприятие даже в «новом духе» капитализма осталось наиболее авторитарной сферой в демократическом государстве. Босс остался боссом, даже если он ведет себя как твой лучший друг. Более того, произошедшая деформализация общения и гендерная разница потенциалов дают ему или ей новые возможности совмещать формальную власть с неформальными каналами влияния (дружба, коррупция, флирт). Культура рабочего места требует сплоченности, bonding, преодоления дистанции.

Возникает противоречие между анархической и неформально тесной культурой 1968 года и требованием формально-бюрократических институтов. А дальше это противоречие может приводить к социально-психологическим эксцессам разнонаправленного толка.

В США с их традициями горизонтальности и неформального общения третьего сословия все это приобретает свою специфику. Там неформальности и горизонтальности изначально было больше, чем в Европе. В то же время тенденции к общественному распаду и дистанцированности тоже были очень сильными. Это противоречие американской жизни видел уже Токвиль. Для США характерны коммунитарно-солидаристские ценности на фоне эгоистического атомистического устройства общества, прогрессирующей его атомизации. Сексуальная революция 1960-х взламывает традиционный пуританизм американского общества, появляется новая культура гедонизма. Но тогда же происходит и феминистская революция, разрешают аборты, женщины массово входят в армию труда. Все это порождает в следующем поколении кризис социальной дистанции в форме кризиса сексуальной дистанции.

В прошлом году в Голливуде на волне #MeToo отменили объятия при встрече — но интересно вообще, что они там были приняты при приветствии: это относительно недавняя форма, как и в России (раньше только во Франции при встрече целовались). #MeToo была реакцией именно не на изнасилования на улице, не на приставания в метро (бич российских женщин, как и американок низшего класса), а на нарастающие возможности злоупотребления властью на рабочем месте. Нормы эгалитарной неформальности создали условия для иерархической неформальности. И наоборот, борьба 1960-70-х с социальной дистанцией подчиненных по отношению к руководителям (и снятие ее) превратилась в борьбу 2010-х за социальную дистанцию по отношению к подчиненному.

Удивительным образом низовое демократическое движение стало утверждать ценности бюрократического, формального общения. Феминизм, в своей 2-й волне пропагандировавший сексуальную свободу, в нынешней, 3-й или уже 4-й волне, выступает за ее ограничение, хотя при этом практикует тематизацию сексуальности. Учитывая момент публичной демонстрации травмы, тему соблазнения, расширительную чувствительность, можно сказать, что мы имеем дело с социальной истерией, но проявляющейся по традиционно обсессивному поводу — выстраиванием личных границ, утверждением морального превосходства над преступником, обличением греха. То же распространяется и на международную политику США — война с авторитаризмом от лица их жертв, настояние на «правилах» международной жизни, который нарушают «диктаторы». Это — назовем это кратко, так как распаковывание потребовало бы множества страниц — обсессивное содержание в истерической форме.

Обратимся теперь к России. И здесь мы имеем проявление своего рода истерии в международных отношениях, причем в более классической форме: фиксацию на более сильном государстве, «Большом Другом» политики («Западе»), требование от него признания и провокацию его внимания через имитацию его же действий. Но в то же время и здесь истерия окрашена в обсессивные тона: «маскулинная» демонстрация силы, требование договоренностей, маскировка силовых отношений в правовые, даже уголовные. Сексуальность ярко присутствует в политическом дискурсе, но это маскулинная сексуальность, и выражается она как метафора, не буквально. Что этому дискурсу соответствует в обществе? Мы знаем по опросам ценностей, что россияне демонстрируют крайне эгоистические ценности при полной уверенности, что Россия — более коллективистская страна, чем другие. В действительности же реальность сложнее. Россиянин действительно гораздо более укоренен в коллективах, чем американец (друзья, семья, отчасти трудовой коллектив в его низовой части), привык к более скученному, чем в США, образу жизни большого города. Но правильным он или она считают эмансипацию от него, свободу и успех личности. Соответственно, в обществе преобладают центробежные силы. Бизнесмены постоянно сотрудничают с членами своих семей и друзьями (кому же еще доверять), но считают это неправильным, потенциально конфликтным, публичная дискуссия вертится вокруг борьбы с «коррупцией».

В 1990-е Россия пережила свой 1968 год, личные отношения стали более неформальными, произошло раскрепощение сексуальности, но одновременно традиционализация положения женщин. Все это повысило роль дружбы, но разрушило нормы симпатизирующего общения в публичной сфере. В то же время нормой стало эгоистическое поведение выживания, авторитарная мужская власть, «мачизм». Соответственно, происходит столкновение идеализированного образа «мы» как «доброй» России-матушки и реальных норм поведения, идеализированной маскулинности и реальной взаимозависимости, моральной власти женщин. Отсюда повсеместная истерия по мужскому типу — экспрессивное утверждение власти, морального превосходства в рамках демонстрации своей состоятельности Большому Другому. Здесь обсессивный невроз является скорее формой для истерического содержания политики. Отсюда метафорический, снятый характер, в котором сексуальность выходит в российской политике наружу, но зато она появляется там с положительным знаком, а не под знаком репрессии, как у «партнеров».

Главное дело в незавершенности революций 1968 и 1991 гг. — не в смысле прав той или иной группы, а в смысле неспособности построения солидарного и в то же время свободного общества при наличии к этому всех предпосылок

Мнимый коллективизм (соборность) и реальные институты дружбы могут облегчать принуждение и унижение женщин (по серийному типу) — примером может служить недавний скандал с московской 57 школой, где преподаватель Меерсон вступал в сексуальные отношения с о старшеклассницами на волне горизонтального товарищества преподавателей и учеников, сложившегося в 1990-е годы. Коллективизм здесь, конечно, половинчатый: параллельное наличие отчуждающих, атомизирующих норм придает этому явлению, как и на Западе, скорее патологический, нервический оттенок.

Что же делать? Прежде всего вывести оба конфликта за рамки парализующей силы сексуальности. Представляется, что главное дело в незавершенности революций 1968 и 1991 гг. — не в смысле прав той или иной группы, а в смысле неспособности построения солидарного и в то же время свободного общества при наличии к этому всех предпосылок. В обоих случаях дело в неналаженных отношениях подчинения, которые в интерсекциональной ситуации (подчинение и гендер) приобретают характер реального угнетения или бунта. Представляется, что демократизация заводов и корпораций, демократическая реформа государственных органов власти, а также семьи может помочь дефетишизировать сексуальные отношения на работе как якобы центральную проблему. Ведь проблемой #MeToo является даже не сам мачо, а его бесконтрольный долговременный властный потенциал. Еcли руководство будет подвержено ротации, если предприятие будет управляться советом, то формат харассмента и принуждения будет легче решить между равными на основе договоренностей или вообще перевести в область перверсивных аттракционов. Сложнее вопрос с образовательными учреждениями, но и здесь создание внеклассных демократических институтов с участием преподавателей и студентов вполне мыслимо.

Феномен харассмента, как и борьба с ним, это не то же самое, что просто изнасилование. Это именно кризис дистанции, границы, в результате которого и сексуальность, и отторжение другого человека расширяется. Здесь постоянно происходит тестирование, пробование границ, причем речь не идет о действительной влюбленности, которая предполагала бы близость людей: телесный контакт скорее является эрзацем, фетишем близости при ее реальном отсутствии.

Да даже если предположить реальное ухаживание и соблазнение «всерьез», то сексуальность подобного толка амбивалентна по отношению к человеческой солидарности: мужчина, усвоивший стиль сексуального «охотника» («хищника»), использует коллективные дружеские отношения в «компании» для того, чтобы тут же разбить их и уединиться с одним человеком. То есть это некая смесь эгоцентризма и чувства солидарности, достаточно противоречивая, поэтому неудивительно, что она так часто реализуется в агрессивной и не предполагающей серьезных отношений форме. Так что харассмент — это симптом неблагополучия капиталистического общества, но фанатичная война с харассментом является продолжением того же самого симптома, ибо здесь налицо эгоистическая фиксация на позиции жертвы.

Истерическая гиперчувствительность сегодня распространяется на все пространства — от пространства межличностных отношений до отношений международных (как в российской гиперреакции на нарушение ее сферы влияния). Альтернативной этому опасному кризису недотрог может быть только некое сочетание жесткого применения публичного закона в отношении трансгрессии, с одной стороны, и толерантности в отношении проб, намеков полушагов, актов, от которых субъект вовремя сумел воздержаться.

Добавить в закладки