Батуми
Я поселился на девятом этаже этого курортного посёлка, Махинджаури. Окна выходили на море, стоявшее вдалеке своим необъятным животом. Был такой воздушный синий, греческий голубой, и одна и та же баржа стыла в водах когда ни проснись и ни выйди на балкон.
Я приехал сюда остановить жизнь, пока она мстительно не закончила со мной. Я был так погружён в свои незамысловатые тяготы, что едва помнил про войну, и только небольшое украинское кафе на нулевом этаже не давало мне забыть, какой сегодня год. Я ел там каждый день в районе трёх и выпивал ледяную рюмку местной виноградной водки.
В этом многоэтажном доме месяцами жили русские эмигранты. Было сравнительно недорого, вблизи море, все это место заполняла русская речь и она же глухо отдавалась по неотштукатуренным пролетам лестниц. Местные не всегда достраивали дома до конца. В кафе я периодически слушал занятные диалоги, в которых подзабытая эмигрантская интонация мешалась с религиозными и мистическими поисками. Все это было частью аджарско-экспатского колорита.
Главные цвета моего лета там: глубокий насыщенный зеленый, почти перезрело-сливочный до неестественности, и пыльный серый и желтый. Чуть не каждый день я пробегал от моего посёлка до центра, чтобы лениво лежать на мелкой гальке полдня, обезличивая своё тело матовым всех уравнивающим загаром. Я читал книги, не запоминая ни одной, и даже иногда не замечая, как проглатываю десятки и сотни страниц. Это хорошо знакомо всем, кто слишком занят собой: мысли перебивают книгу, и вот все эти прочитанные фразы только фон для навязчивого монолога в твоей голове.
Однажды в моем кафе я подслушал длинный диалог двух потрепанных жизнью людей. Двое мужчин, одетых в самые грустные футболки с пальмами, самые южнорусские сандалии и шорты с центрального рынка моего детства, говорили, постоянно меняя темы: о вере, о медицине, о женщинах, о тоске. «Ты меня заебал, Семен» — говорит один, тревожно и как-то самозабвенно всасывая суп, — ты сам знаешь, чего ты хочешь? Если бы ты чуть-чуть углубился в критику материализма, ты бы увидел, что там все на соплях. На соплях». «Ну, а хули?» — не возмутим второй, пьет из рюмки. «Я уже, думаю, познал гностическое учение. А ты зачем получал свое медицинское? Человек, как мусор, с головой в безумии». «Есть какой-то философ, хуй знает, он сказал, что есть люди, достойные познания. И недостойные. Вот так». Молчат оба, потом в голос смеются.
Зачем я оказался в этом месте? Снова сорвался с места, и могу уже давать частные уроки по переезду. Хлопок одной ладонью при похлопывании по дверному косяку. Прислонись к дверному косяку? Если это маятниково-подобное движение, то какие магнетические силы привели этот маятник в действие? Я не доверяю всем долгим и умным рассуждениям о том, как мировые катаклизмы и большие исторические события привели в движения и растормошили наши застоявшиеся судьбы. Застой наших судеб не спасет ни одна война и ни одна эмиграция, и радостная связь внешнего и внутреннего хороши только для того, чтобы в глухой глубине белорусского бара обняться и заплакать со славянским интернационалом, хотя славянский интернационал обниматься и не намерен.
Хочется поставить жизнь на паузу. От нетерпеливости. А не от нетерпения. Как мелодию, которая нравится до такой степени, что хочется ее остановить, чтобы выдержать ее порциями: к тому же какая мелодия сохранит себя, будучи остановлена? Ни одна. Вот так и с жизнью. Поставил на паузу, чтобы ее обдумать, прислушаться к себе, а прислушиваться в этой остановке в пустыне оказывается не к кому. Я один и сам себе господин.
Товарный поезд размеренно и с размаха ударялся по рельсам, я стоял перед ним почти не дыша и смотрел в подвижное окно между вагонами, куда шёл закатный свет. Стук отдалялся и надвигался, и этот объятый красным ритм давал чувство свободы. Через эту железную дорогу, соединявшую западную и восточную части страны, я шёл на пляж, где до глубокой ночи обычно наблюдал за изменением света по другую сторону бухты.
Я думал о другом море на каменистом берегу этого пляжа. На удивление та растянутая летняя блажь, неряшливые морепродукты, прибрежные шашлычные и обилие одутловатых русских тел встретились мне теперь и здесь. На Азовском море случилось даже слишком многое в моей жизни. Впрочем, когда спустя два года после этого совсем другая трагедия пришла на другую сторону Азовского моря, стало нелепо вспоминать о своих маленьких бедах.
Но лёжа на махинджаурском пляже и смотря на застывшую баржу, пару корабликов-точечек и нескольких налившихся до меланхолии пьяных — по горло в тёплой воде, я вспомнил один азовский вечер, когда мы праздновали ее день рождения. Вчетвером мы отправились на единственной обнаруженной в городе яхте на долгую прогулку вглубь моря, настолько далеко, насколько позволил наш провожатый. У нас было с собой и вино и херес, и на вопрос, можно ли пить на его яхте, южнорусский добряк, капитан, потянул «ну, а как может быть иначе». Я до сих пор хорошо помню это ощущение русского юга, именно в соседстве увальня-Харона и всего этого пейзажа, навевающего мысли о греках, которые по ошибке вместо бочки вина опробовали водку. Вода была тёплая, она стояла, и все это было застоявшимся, желтым и солено-пряным. Двое плавок и два купальника скрылись под водой, а потом распластались на этой нежной маслянистой поверхности. Хорошо было нежиться вот так вот тогда. На русском юге все запреты гремевшей эпидемии были эфемерны. Войны ещё не было (война уже была). Было тихо и праздно.
Не угадать, какая из улыбок была последней. Солнечный слепок, недоуменный свет. Можно было разложиться на шелестящем камне и так всю ночь провожать воображаемую юность. Когда закрывал глаза, казалось, что я становился размером с мой нежданно курортный дом, и вот я иду, продираясь ногами через лес, медведи и рыси щенками утыкаются в мои ноги, тяжелое облако проливается над плачущей горой, а я грохаюсь у самой вершины и плачу вместе с ней.
Я водил дыхание. И ее руки взмокли и взмахнули. Заиндевело тело, мои губы толкали соленые капли пота. Меня отбрасывало пружиной на живот и спину. Искусанные лопатки, и ноготок увяз, и бёдра были исцарапаны. Слышно было, как тяжело наливается жидкостью тело. Я несколько раз сжал и развёл пальцы. Со спины маленькие складки собирались каждый раз, как я натягивал плечи.
Я открыл глаза. Жадно хочу увидеть снег и вываляться в нем. Россия в метель. Метет и заметает. Вокруг меня говорят на моем языке. Но это не мой язык.
Самое страшное одиночество — когда ты не можешь разделить с другим человеком горе, источником которого он и является. Нет ничего более величественного, чем то безразличие, которым одаривают нас некогда любившие люди. Оно непоправимее любой катастрофы, потому что исходит не от очерствения чувств, а от слепоты глаз. Тот, кто страдает от собственной отдельности, склонен даже трусливо воображать, что раздели он свое горе «с ней / с ним», и все было бы куда легче, в глубине души, правда, понимая: природа этого горя и есть невозможность ничего более разделить. А если речь идет не о человеке, а о целой стране?
Легкая и воздушная ее рука касалась дружески и нежно моего плеча, как бы в надежде утишить меня, но я видел почти физически, как в воздухе скапливается ее безразличие, и мысли уже куда-то летели, родные, далекие, красивые и не имеющие к тебе никакого отношения мысли.
Будь и благословенны и прокляты все смелые, все решительные люди. Будь проклята сила, особенно сила духа.
Чье это было море? Из фильмов Мантеньи, солнце беззаботного океана? Или бергмановский религиозный берег, где бог может явиться только прокаженному?
Лежа на сереющей полоске пляжа, на его каменистом уступчике, с бутылкой домашнего вина. Берег серел и сыпался в моем расфокусированном взгляде. Изящная дуга влево вела к раскатистому эху батумских небоскребов. Вправо тянулась дорога к Ботаническому саду, этому невместительному эдему, влажному и звучному. Разговор был щедрым, смешным и откровенным. И говоря с ней, находящейся вдали от меня на расстоянии пяти часов лета, думая о том, как я вернулся из другой страны за пару недель до того, а еще год назад бежал из третьей, я почувствовал себя растянувшейся морской звездой этого интернационального побережья. В каждом из этих мест ты кого-то навсегда потерял. Ты смеясь советовала мне умерить свой любовный любительский пыл, и я сам, пока вываливал совсем необязательные подробности своей удушающей рутины, думал о необходимости отряхнуться от этих улиточных черепков своего (после)военного существования.
Как хочется, чтобы кто-то просто дал денег.
Осень 2023