Donate
Music and Sound

Складка времен. Политика магических границ в эпоху массовых подделок Louis Vuitton

Vincent Fieri27/10/20 23:48509

«Показатель смертности от коронавируса составляет около 1,5%. Эгоизм — это класть жизни 98,5% на алтарь выживания 1,5% слабых, которых в принципе может убить любая инфекция, в силу возраста или общих проблем со здоровьем. Эгоизм — это ожидать, что молодое поколение, которому только предстоит познать жизнь, согласится отказаться от неё ради тех, в чьей жизни всё уже было. Боящиеся пусть остаются дома и, если угодно, ходят в защитных костюмах, а не стоят на пути у остальных, кому нужно нормально учиться, нормально работать, строить личную жизнь (у многих людей она до сих пор парализована глупейшим закрытием границ). Туберкулёз в XXI веке убивает больше людей, чем Covid-19 (об этом есть отличная статья в «New York Times»), но вокруг него нет такой истерии, потому что его в своё время не додумались сделать политическим инструментом. Остаётся надеяться, что когда истерия закончится, те, кто тотальным контролем и абсурдными ограничениями сломали нам 2020, понесут строгое и очень жестокое наказание» (блуждающая философия)

Пандемия неожиданно подвела нас к древним вопросам, к которым человек, кажется, никогда не готов, сколько бы не было в багаже веков и тысячелетий культуры. Наши первые реакции хаотичны и поспешны, как у ребенка при виде чего-то опасного: то ли ему пугаться, то ли злиться, что кто-то хочет его попугать и препятствует счастливой игре. Мнения разделились, но это не помогло, и похоже в души закралось смятение, словно цивилизация мгновенно отступила, показав здесь и сейчас свой крах в наших головах — надежда на то, что столетия прогресса решат эти вопросы каким-то чудесным образом — то ли прививками просвещения в виде вдалбливания и заучивания высоких образцов гуманистической культуры, то ли их мягкого внедрения через бесконечный спектакль массового зрелища, то ли общей рационализацией и возрастанием удобства повседневного бытия, его эстетическим очеловечиванием, неожиданно опять не оправдались и перед нами, похоже, те же дилеммы, что стояли перед нашими предками в свинцовые годы ХХ века. Как писал Теодор Адорно, человек общества потребления, выбирая между культурой и цивилизаций, сделал выбор в пользу комфорта, и он уже в принципе не способен теперь сделать никакой выбор, автономность морального выбора ему более недоступна, как недоступна автономия воли и бытия. И все же, выбор делается, хотя к нему никто не готов, и делается он в ситуации, когда цивилизация, оставаясь на том же самом месте, все же отступила, как море, обнажив какую-то древность, какие-то отложения и слои, где среди разбросанных по берегу ракушек временами обнаруживаются диковинные существа. С этим мы теперь должным иметь дело.

Среди голосов в хоре — один очень заметный: нужно быть рациональными, нужно считать, нужно искать компромисс. Неожиданно аргументация в пользу рациональность начинает скользить в сторону непредвиденной пропасти и находя аргументы в политике «социальной гигиены», где за образцы берутся, в современном понимании, весьма жестокие цивилизации, вершиной которой является, безусловно, Третий Рейх. Мы все там же? И правы ли Адорно и Хоркхаймер, когда они утверждали по следам дымящихся печей, что человек, окончательно отчуждённый прогрессом рациональности от своей биологической природы, отныне способен к бесконечному самоуничтожению в соответствии с принципом рациональности? Где же происходит срыв аргумента, где происходит подмена, в какой момент возникает мгновенное помрачение и движение сворачивает на магистраль, ведущую в ад, который видится как спасение?

Первое, что обращает на себя внимание (оставим общие вопросы «Диалектики Просвещения» ее авторам): здесь происходит некоторая когнитивная ошибка, которая оказывается возможной из–за того, что поверх накладывается сюжет судьбы.

Один из уровней аргумента мистический — мотив взаимодействия с судьбой и жест, направленный на то, чтобы отвести судьбу. Если летит стрела смерти, которая-таки летит, то пусть она летит не в меня. Тем самым, наступает искупление судьбы одних и им открывается будущее за счет других — древний обычай жертвоприношения и очищения города. После мистерии очищения, например, в Древней Греции, зло, а вместе с ним эпидемия должны покинуть город, открывая период милости и расположения богов. Уравнение «зло=смерть=жертва» преобразуется в тождество «зло=жертва», «жертва=зло», позволяющая избавиться от зла, устранением жертвы. Однако это не только избавление, но и обретение — обретение дивидендов в новой жизни, где профанное пространство вокруг храма возникает как память о присутствии некогда в нем сакрального. Принесение жертвы — это контакт со священным и время разбивается на «до» и «после» жертвоприношения, включая человека в божественное время. Следует предположить, что в основе мотива неопределяемый страх некоторого биологического порядка, с которым имеют дело архаичные ритуалы.

Второй мотив — экзистенциальный: «Пусть не меня», «Лишь бы не меня» относится не к конкретной ситуации выбора между мной и этим конкретным другим, но, в связи с принципиальной неопределенностью всей ситуации угрозы относится вообще к моему бытию. Жест моего выбора в пользу смерти другого есть лишь утверждение определённости моего бытия внутри диалектики «бытия-небытия», мое бытие выныривает из его невнятной переплетенности с небытием, которую высветила смертельная, но невнятная угроза. Это позволяет снять напряжение с обнажившегося экзистенциального вопроса, высвободить мое бытие из его вплетенности в небытие. Но Левинас скажет: первая смерть, это смерть Другого, именно лицо другого говорит мне «не убий!». Странное колебание между смертями — моей и Другого, тем, что они могут значит, образует изначальную точку напряжения во всей ситуации, которая не имеет никакого заданного этического решения.

Мотив спасения и экзистенциальный мотив дополняются мотивом активной позиции по отношению к судьбе — «Пусть его», «Не меня выбирают, а я выбираю». Этот мотив переплетается с мотивом моей речи, который мы проследим чуть ниже.

Мотив подмены мотива: неопределенный страх замещается общеполезным и благим действием жертвоприношения, в котором я перестаю быть одиноко переживающим свою ситуацию и оказываюсь в сообществе спасенных, спасаемых «мы». Экзистенциальный ужас, лежащий в основе всего скольжения подмены, маскируется самой подменой и, тем самым, остается невидимым истинный мотив совершаемого выбора — выбора в пользу этики убийства. Сам страх становится священным, он дает право, он основа первичной консолидации, здесь необходима точка трансформации страха в некий коллективный жест. Ритуальное убийство — это первая форма рационализации страха, одна из первых форм социальной рациональности, перевод страха в иное, в сакральное. Первая форма культуры, если верить истории Фрейда о рождении закона. И возникает удивительно спокойный, холодный расчет, взгляд каких-то замерших, гипнотически остановившихся глаз, как у жреца, отрезающего голову в «Апокалипсисе». Выбор не осознается ни как подлинно мой, как смертельный выбор, каким он на самом деле является, но активно камуфлируется бессознательным в абстрактные разговоры о цифрах, удивительно напоминая умозрительные выводы Родиона Раскольникова об «арифметике миллионов». Ситуация, напоминающая саратовскую «Стену», где тебе дают в руки оружие, и ты понимаешь, что ты должен убить этого человека, скрыта за причудливой завесой расколотого сознания.

Когнитивная ошибка усилена еще одним элементом — иллюзией того, что говорящий, пишущий выкидывает кости и считает вероятности, которые не относятся к самому игроку. Эта иллюзия связана с самим актом нашей речи, а здесь еще и письма: пишущий, обращаясь к безграничной силе языка, берет его в союзники — пишущий, словно, владеет магическим доступом к тайному взгляду «сверху», взгляду «богов» за счет того, что он может об этом написать, за ним — власть слова пока он пишет. Последнее обстоятельство придает всему действию некую особую иронию, поскольку спасительное «мы» обретается исключительно в актах языка, которые должны избавить от напасти, зла, чумы, холеры, «мора, труса и глада», набега диких с Юга, нашествия рыжих с Севера, саблезубого тигра, безумия, демона с горящим глазом, что поджидает вас ночью посреди темного поля.

Вы скажете, но какое все это имеет отношение к желанию одних людей не испытывать ограничения своей свободы? Соскальзывание в архаику, похоже, происходит вслед за некоторой охраняющей функций языка и ценности культуры этому никак не мешают. Язык — это фашизм, сказал как-то Фуко, и может быть здесь одна из его ипостасей. Парадокс не только в том, что, по видимости, в определенных ситуациях утраты обычных ориентиров, мы словно проваливаемся в другое время и самая либеральная, нарциссическая идеология неожиданно смыкается с магическим ритуалом жертвоприношения. Более того, эти ритуалы и оказываются главными, другое время не отделено какой-то символической оградой от времени «современности», от мира гаджетов, громких процессов о харассменте и споров о корректности размещения в сетях текстов «могущих задеть…». Нам все еще кажется, что это мы выбираем, хотя на самом деле мы погружены во тьму пещеры, по влажным сводам которой пляшут тени в неверных всполохах огня, и мы совершаем магический обряд принесения жертвы, привязанной у одного из тоннелей ведущих в неисследованный лабиринт, в глубинах которого скрывается чудовище. На самом деле мы анонимные участники подпольного обряда перед невидимым богом, наивные, надеющиеся на тайное чудо, которое мы выкупаем чей-то смертью: дальней или ближней, по ту или по эту сторону озера, моря, океана, но по ту сторону некоей невидимой последней границы. Эта граница, ее приближение и удаление — эта наша магическая политика, из которой состоит наш сегодняшний мир. И следы ее все время будут проступать во всей международной и национальной, микро и макрополитке. Эта граница живого и неживого, как полагал Жак Деррида, вписана во всю нашу культуру, нашу цивилизацию, в язык и мы стремимся всякий раз провести ее правильно, найти правильную, последнюю границу. Но лишь там, где вдруг образуется складка времен, где мы видим, чувствуем, как одно время накладывается на другое, когда, например, мы, следим за тем, как, одни люди, сидя у компьютера, расстреливают других людей где-нибудь в глухой деревне, то у нас возникает странно чувство дискомфорта. Поскольку будучи проведенной в каком-то невероятном месте, которое нельзя указать, отделяя «меня» от «него», «нас» от «них», осуществляя странный ритуал принесения искупительной жертвы, мы вдруг обнаруживаем свою собственную раздленность: именно в этот момент, а не раньше, мы ощущаем, что «он» это «я» и что принося в жертву другого я предаю смерти себя — говоря словами Раскольникова: «так это же я не ее убил, так это я себя убил». Тогда мысль Левинаса о том, что смерть Другого — первая смерть, становятся заново понятна.

Короче, как говорит герой фильм Вонг Кар-Вая «Прах Времен» — «к сорока годам у каждого есть человек, который хотел бы вас убить. У меня есть один знакомый, он может помочь избавиться от такого человек за небольшую плату. Знаете, убить человека очень легко».

Author

Comment
Share

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About