Create post
Notes

Дочь землекопов. Эссе о повести Андрея Платонова «Котлован»

Д.С. Кондратьев
Д.С. Кондратьев

В самом начале повести Андрея Платонова «Котлован» есть момент, где безногий толстый уродливый человек, живущий на своей передвижной доске, вдруг бросает взгляд на свежее, юное тело маленькой девочки-пионерки. Кажется, оголилось ее бедро чуть выше нужного — вот его пристальный взгляд. Нужно однозначно сказать, что это за взгляд, не сомневаться в его характере. Герой Вощев, заметив это, встает напротив урода и не дает тому дальше смотреть: может, говорит он, от такого взгляда ты ей что-нибудь сделаешь.

В повести «Котлован» вообще много таких нехороших, как бы грубоватых мест — их читать иногда физически неприятно. Это, возможно, даже высказать страшно: человек, изуродованный сражением (?) за свою родину, в чьей душе, должно быть, пусто так, как пусто вокруг, вызывает не сожаление, а отвращение, противно о таком существе слышать, знать, что такое есть. Нет сил, если по-честному, сопереживать ему так же, как сопереживаешь Вощеву или инженеру Прушевскому, грустящему в срез мертвой земли котлована. Как литература, так отчаянно бьющаяся за внимательное, бережное отношение, братскую слезливую любовь к маленькому, уже физически, человеку, так легко отдает занятые позиции? Жачев уже не маленький человек, а ничтожество, минус-человек, с опасной, притягивающей черной дырой души. С его душой что-то не в порядке — хуже, чем не в порядке с его телом.

Сам Жачев устроен так, что и не думает о таком. Вместо него об этом думает Вощев, который вообще думает как бы за всех, но кажется, что и за себя тоже, хотя его «индивидуализм» — это, конечно, не больше чем повод другим (Жачеву, Чиклину) нанести честный, спокойный удар в груд: мол, нечего тут думать за свое, пусть и внутреннее хозяйство, в то время как общее, общемировое, наше, будущее хозяйство не облагорожено, не выдумано трудом, не призвано к настоящей полной жизни. Эта невозможная полнота жизни видна ясно в Жачеве: когда вокруг умирают от голода, он жиреет, силой — насколько возможно — отбирая еду у новых буржуев, укрывшихся за фартуком жен. Жачев не стыдится заглянуть за этот фартук — он вообще не знает стыда. Его грубая открытость не видит перед собой преград, и ему дают дорогу за ту смелость, на которую никто другой не решится: за смелость признать себя пустотой, недо-человеком, уродом, живущем до скорой смерти. Он пока не знает, что должен сделать, но еще зол, и в своей злобе живет едва ли не полнее других. Злобой он победил возможную к нему жалость: никогда Жачев не выглядит жалким, от него только хочется поскорее уйти, отвязаться, забыть.

Другой — тот что загораживает Жачева от девочки, Вощев — все время пытается угадать настроение мира, остановиться, прислушавшись: вот, есть что-то вокруг (или это только что-то внутри?). Но я это могу заметить — даже среди общего темпа труда. Удивительно, что Чиклин, Сафронов и другие его за это не ненавидят: все вроде бы собрались тут в пустоте, чтобы построить нечто; нечего с дурака брать, научим то есть своим примером. Может быть, только из этого невнимания к вниманию Вощева не получится построить котлован: он первый уйдет в пустоту леса, резко, без готовности. Будто только проснулся в овраге, где косят траву и могут не заметить его тощее ничейное тело — проснулся и пошел. Почему кажется, что Вощев потому не главный герой, что он единственный не отдался любви к девочке и знает откуда-то, что она никого не спасет? Может, он думает, что вырытая земля просит что-то взамен: котлован — безразмерный — роют для маленькой девочки. Когда маленькая девочка ляжет в землю, фундамент будет готов.

***

Вдалеке всегда горят огни города. Этот вид завлекает людей, живущих в пустыне барака и котлована. Кажется, будто здесь нет других заведений, нет возможности представить в своей голове географию места: если я выйду из барака, сколько мне идти до котлована? Направо или налево, как долго? А к дому Прушевского? Сколько в нем комнат? Я не знаю ни то, как выглядят герои, ни во что они одеты. От такого человека, как инженер Прушевский, останется только его далекое воспоминание о мимолетном взгляде незнакомой девушки — если он потеряет его, то что будет с ним? Почему он жив после поцелуя, который он осторожно подарил мертвой возлюбленной? Он говорит: может быть, это она и есть. А может быть, не она. Он не может решиться признать, что может сделать ее той самой и лечь рядом с ней (он тоже был раньше буржуем, но, судя по всему, вовремя как-то опомнился).

Герои старательно не замечают тот надрыв, которым живет окружающий мир. Этот мир живет в невозможности прежней жизни и жизни вообще. Единственная возможная жизнь — это жизнь вперед. Жить здесь и жить так невозможно, с этим согласны, кажется, все герои повести. Но не все из них чувствуют тот странный скрежет души, как если где-то вдалеке, когда человек скрылся где-то за горизонтом твоего взгляда, вдруг видишь, как он повернулся и еще раз с тобой прощается. Ты не видишь его отчетливо и не слышишь того, что он может тебе закричать — только эта фигура общения, знак: я еще здесь, но через мгновение я исчезну. Так уплывают кулаки, скрывшись за изгибом реки. Медведь, ожившая плюшевая игрушка девочки, злой на своих господ, увидев их уход, вдруг уходит в работу. А когда работа кончена, вся, и наступает ночь, он ложится лицом в землю и начинает выть. Словно взывает к справедливости земли, давшей ему сознание и взгляд на уплывающих в черную пустоту людей, за горизонт знакомого мира — в незнакомый, чужой, где медведь будет только дорогой шкурой или безобидным чудовищем в клетке.

Девочка зовет своего мишку, чтобы прижать его как игрушку; она просится к матери — как медведь к своим хозяевам-кулакам. Медведь воет так, как не может выть человек, как уже не сможет ребенок — может быть, девочке чуть спокойнее от того, что она знает, что скоро вернется к матери: медведю вернуться некуда. Но он единственный, кто услышит окончание работы Чиклина, ежедневной 15-часовой смены по зарыванию в землю ребенка, жертвоприношения обобществленной земле — и придет в последний раз на нее посмотреть.

Наверное, можно запутаться, читая «Котлован», почему Вощеву не находится места в самом конце повести — он будто опоздал к настоящему действию, подзадержался, все случилось без него. Удивленный, он будто все время стоит в дверях, не решаясь войти. Может быть, только он, оставшись чуть не у дел, может услышать вой, в который обратился медведь, Чиклин, Жачев, земля. Увидеть, как разорвалась невероятная, ожившая смертью девочки душа Жачева, которому теперь наконец стало нечего терять, сейчас впервые взаправду. Или как в глубине оврага навсегда стоит землекоп Чиклин, способный рыть яму ни дни, ни часы, а всю жизнь — зарываясь все глубже, не останавливаясь в раздумье, не глядя наверх; копать до беспамятства. Может быть, Вощеву нет права войти в общий дом, роскошный дворец щемящей пустоты, потому что только он помнит, чьи кости лежат в основании дома.

Больше подобных материалов на канале «Новой Школы Притч» и в телеграм-канале «Озарения А. Елизарова»: подписывайтесь


Subscribe to our channel in Telegram to read the best materials of the platform and be aware of everything that happens on syg.ma

Building solidarity beyond borders. Everybody can contribute

Syg.ma is a community-run multilingual media platform and translocal archive.
Since 2014, researchers, artists, collectives, and cultural institutions have been publishing their work here

About